Казачий алтарь

Владимир Бутенко, 2008

Художественно-документальный роман в трех книгах – захватывающее, яркое произведение современной литературы. В монографии, изданной в Ставропольском государственном университете (под редакцией профессора О. Страшковой), многие литературоведы ставят «Казачий алтарь» в один ряд с романом М. Шолохова «Тихий Дон» по эпическому охвату событий, объективности историзма и художественному мастерству. Впервые в художественной литературе автор обратился к событиям Второй мировой войны, происходившим на Северном Кавказе и в Европе. В центре романа – драматическая судьба семьи Шагановых. Герои по разному решают проблемы нравственного выбора, но ведет их чувство преданности и любви к родной земле, верность казачьим традициям. Увлекательно и самобытно рассказывается о жизни простых станичников и атаманов, одинаково близких писателю, сумевшему создать цельные сильные характеры земляков, по новому осветить подлинные причины раскола казачества в годы войны. Точно живые встают на страницах произведения известные исторические личности: писатель И. Бунин, атаман П. Краснов, комкор А. Селиванов, представители высшего руководства «третьего рейха». Непринужденность повествования и глубина осмысления событий, множество интереснейших фактов и ситуаций, образная народная речь и целая россыпь интригующих деталей, элементы фантастики – всё это сделало эпопею В. Бутенко заметным явлением в российской литературе.

Оглавление

  • Книга первая

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Казачий алтарь предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Книга первая

…И увидел я мертвых, малых и великих,

стоящих перед Богом, и книги раскрыты были,

и иная книга раскрыта, которая есть книга жизни…

И тогда отдало море мертвых, бывших в нем,

и смерть и ад отдали мертвых, которые были в них;

и судим был каждый по делам своим.

Откровение, глава XX

Мой друг — твой товарищ.

Недруг твой — и мой супротивник.

Но если кто третий одному окажется любым, а другому ненавистным, то повинны все трое.

И судьи нам, не разломившим хлеб поровну, — шашки.

Казачья клятва

Часть первая

1

…Мальчишки, гонявшие голубей, видели, как вдруг показались высоко в ясном предвечернем небе два черных крестика и — канули.

Но спустя несколько минут громоподобный гул круто покатился к хутору! Штурмовики низринулись с обожженной зноем выси. Вот уже стала хорошо различима на закругленных крыльях свастика! Ярко сверкнули стекла кабин. Скользнули по улицам изломистые тени. И бомбы впервые рухнули на землю, горячую и родящую, пахнущую, как всегда в августе, молодой пшеницей и полынью.

Война!

Бомбежка застигла многих хуторян на огородах. Будто стеганула по ногам размашистая плеть и — скосила. И лежали они, объятые неведомым страхом, вжимаясь телами в заклеклый чернозем, ощущая непрочность плоти своей и уповая на везение да высшую милость. Господи, сохрани и помилуй! И только старик Шаганов оставался неподвижен. С поднятой головой стоял он на береговой низине, высокий и худой, сжимая в руках косу. Ветер полоскал седую бороду, трепал подол линялой казачьей рубашки. На загорелом лице, искривленном гримасой гнева, шевелились губы. В сердцах он даже замахнулся косой вслед самолетам, устремившимся к святопольскому шляху…

Война!

Как только взрывы затихли, хуторской люд, опасаясь повторного налета, кинулся в укрытия, в прохладу сумрачных погребов. И вновь Тихон Маркяныч Шаганов, вопреки общей суматохе, подался с огорода без спешки, уступая настойчивому зову снохи Полины. Прежде чем спуститься в подземелье, повесил косу под застреху сарая и сладил самокрутку.

Ощупью он спустился на дно каменной темницы, где устоялся аромат дынь, пахло брагой и кислиной огурцов. В напряженной тишине смутно обозначились силуэты женщин, примостившихся на опрокинутой пустой кадушке. Тихон Маркяныч чиркнул спичкой, прикуривая, и заодно высмотрел место на краю рундука.

— Ну, с крещением, милые! — неостывшим голосом проговорил старик и осекся, удивленный тем, сколь громко прозвучали под низкими сводами его слова.

Потрясение от внезапной бомбежки сковало казачек немотой, ни Полина Васильевна, ни Лидия не откликнулись. Лишь в наклонном луче, падавшем от щели в дверце, блеснули испуганные глазенята правнука Федюньки. Он ерзнул на коленях у матери и шепотом спросил:

— Дедунь, а мы долго будем ховаться? А то холодно…

Лидия крепче прижала его к себе, а бабушка сдернула с головы косынку и укрыла плечи мальчонки, глухо проронила:

— Потерпи трошки, болезочка.

Ожидание новой беды томило души. Обостренный слух ловил малейшие звуки во дворе. Вот мимо погреба, квохтая, прошла разморенная жарой курица. Тонко жужжа, в полусвете пригребицы закружилась над ящиком с грушами оса. Потом послышалось, как проволокла цепь Жулька и так же, как обычно при раскатах грома, стала пронзительно взлаивать.

— Значится, уже близко фронт, — вздохнула Полина Васильевна и, помолчав, прибавила: — За грозу, глупая, принимает…

— Немцы? Да, мама? — встревожился мальчик.

— Они далеко, сыночка… Не бойся, — успокоила Лидия, жадно вдыхая запах его волос, припорошенных подсолнуховой пыльцой.

— Ты, Федор, не робь! — ободрил прадед. — Раз есть ты коренной казак, то должон не страшиться. Ни германца, ни турку, ни японца косоглазого. А черт явится — по рогам его! Понятно тобе?

— Ага.

— А как по уставу ответствовать?

Пострел заученно выкрикнул:

— Так точно!

— Во! Сразу видно, чейный ты правнук.

— Такое творится, а вы шуткуете! — не сдержалась сноха. — Яша на фронте. Степан Тихонович наш в голом степу. Сердце разрывается! А вам и байдуже.

— Будя! Неча нюни распускать! — Тихон Маркяныч швырнул окурок под ноги и встал с рундука. — Чо же теперича? Башкой об стену биться?.. Стервятники, небось, уже черт-те иде, а мы тута кости морозим! Вы как хочете, а я добровольно в яме[1] загинать не стану! Да и какой там фронт?.. Самая что ни на есть, обнакновенная гроза собирается. По горизонту тучки блукатили.

— Вы куда? Папаша! — всполошилась Полина Васильевна, но своеволец, горбясь, уже поднимался по ступеням. В распахнутую дверцу плеснул розовый закатный свет. Открылся клочек чистого неба. Повеяло теплом. И явственно донеслась канонада.

— А почему так долго гремит? И не гроза это вовсе, а война! — как взрослый, уверенно заметил Федюнька. — Я в кине про Чапая слыхал, как пушки бьют…

Мальчуган замер на полуслове, почувствовав кожей виска, что теплая мамина щека вдруг стала мокрой. Он обернулся и сурово, как прадед, спросил:

— Ты чего, мам? Ты не плачь! Мы с дедуней как возьмем ружье!

— Это я так… Замерзла.

— Не к добру слезы, — попеняла свекровь. — Надо богу молиться!

— Сами текут… А вдруг Яков где-то поблизости!

Полина Васильевна вздрогнула, но ответила не сразу:

— Нет. Далече он. Сердце не вещает.

Настилающийся саднящий гул, показалось, даже здесь, в погребе, колыхнул воздух. Задребезжала сдвинутая крышка кастрюли. Лидия напряглась, сильно прижала сынишку. Полина Васильевна торопливо закрестилась. Но вскоре на дворе стихло.

Тихон Маркяныч заглянул в дверной проем и проворчал:

— Туча самолетов пролетела. Анчибелы проклятые!.. Зараз принесу вам теплую одежу… Оно и правда. Пересидите час-другой. Бес его знает, чо у них на уме… А я вам буду обстановку докладать…

Бывшему старшему уряднику конно-артиллерийского дивизиона Тихону Шаганову на своем долгом веку с лихвой довелось наслушаться и посвиста пуль, и воя снарядов, и сабельных запевок. По приказу Главного управления казачьих войск, в начале столетия, часть, в которой служил Тихон, была направлена в Маньчжурию. В знаменитом сражении под Мукденом донцы-артиллеристы стояли насмерть, до последнего заряда. А затем, смекнув, что взяты в кольцо, ринулись в лобовую конную атаку. Сеча была жуткая. В числе немногих пробился к своим и старший урядник. Обе его руки до самых плеч были окровавлены. На правой запеклась вражья, на левой — своя. В последний миг, заметив летящий сбоку палаш, успел Тихон увернуться, но вскинутую левую ладонь, как веточку, пересекла каленая сталь. Только и уцелели на ней два пальца: большой да указательный.

В станице родной встретили героя с почетом. На груди принес русочубый Тихон два Георгиевских креста, в подсумке — денежное вознаграждение. Казаки грубовато пошучивали: отучил япошка старшего урядника дули крутить… Неделю гулял он напропалую. На радостях пил у себя дома и у родичей, вперемежку со слезами — в куренях погибших односумов.

Но, отведя душу, укротил себя в одно утро. Встал спозаранку сосредоточенным и молчаливым. Свернул цигарку. И впервые после возвращения подробнейше расспросил жену о хозяйских делах. За полтора года его отсутствия они были запущены донельзя. Настя, как ни тянулась, а в одиночку справиться с базом и наделом земельным не могла. Польза от пацанов, Степы и Павлушки, была невелика. Поневоле пришлось влезать в долги. Услышав об этом, Тихон, не привыкший кланяться, хотел было ругнуть жинку, да глянул на ее осунувшееся лицо, на раздавленные мешками и чапигами руки и прикусил губу. Провожала справной, синеглазой молодкой, а предстала — сутулой теткой…

С той же безоглядностью, с какой воевал, принялся Тихон наводить в хозяйстве порядок. Отрока Степку и меньшого как узлом к себе привязал — куда он, туда и парнишки. Крышу чинить — доски подносят, в поле сеять или косить — лошадей погоняют, а травы им накосить, напоить — первейшее мальчишеское занятие. Похваливал казак сыновей: «Вы не тольки заместо отрубленных пальцев, а ишо и третья рука. Ничо, выпутаемся из нужды…»

Бог оказался к Шагановым милостив. В первое же лето уродилась яровая пшеничка, стеной поднялся овес. Гнедая дала приплод, и жеребенка выгодно сбыли в экономию помещика Межерицкого. Осенью Тихон дважды ездил со станичным обозом на ярмарку в Новочеркасск. Торги были большие, завозные. Два «Георгия» на груди у бравого хозяина действовали на покупателей завораживающе. Перед храбрецом скупиться было неладно. У Шагановых, расквитавшихся с долгами, даже завелись деньжата.

В беспрерывных казачьих заботах, в малых и больших радостях катились годы. Вымахнули «шаганята», как звали их по-станичному, враз, будто окатили снеговой водой. Старший — обличьем копия отца. Сухощав, русочуб, в движениях нетороплив. Такой же, как у батьки, широкий нос, подбородок с насечкой, но в карих глазах не жесткая сосредоточенность, а пытливая задумчивость. В церковно-приходскую школу пошел он на одиннадцатом году, переростком, но окончил ее с похвальным листом. Книг прочитал за три ученических зимы — уйму! И прославился в родной станице Ключевской как грамотей и непревзойденный писарь. Что ни вечер — тянутся к шагановскому куреню жалмерки, обычно по двое. Подав Анастасии гостинцы, заискивающе — к сыну, даром что над губой только пушок:

— Мы до тебя, Степушка. Зачитай от наших служивых восточки да пропиши, пожалуйста, им ответ. Нехай прознают, как мы туточки по ним тоскуем и сокрушаемся.

Серьезный сочинитель прибавлял фителя в керосиновой лампе, которой премировали его как лучшего ученика. Доставал письменные принадлежности. Казачки присаживались на край лавки. Степан с трудом разбирал каракули их мужей ли, сыновей и возвращал просительницам конверты. Тоном, перенятым у станичного учителя, строго говорил:

— Изложите, о чем мне писать.

Внимательно выслушивал бабью сбивчивую речь. А затем, сведя брови, обмакивал перо и начинал одинаково трогательно: «Разлюбезный и миленький ты наш (следовали имя-отчество)… От письмеца твоего долгожданного возрадовались сердца наши, аки прилетел в курень ангел небесный. Да если б ты только знал и понимал, как соскучились мы по тебе, кровиночка ты наша…»

И так — почти всю зиму. В рабочую пору гостьи случались реже, остерегаясь Тихона, прогнавшего было назойливую Матрену Торбину. А сам Степан никому не отказывал. По натуре был отзывчив, в матушку.

У брата Павлика, напротив, характерец оказался отцовского замеса. Поперек — слова не скажи. И сколько ни убеждай, сделает по-своему. Заденет кто-либо насмешкой — съязвит злей и остроумней. Тронет кто на улице пальцем — сдачи даст кулаком. Силой удался в шагановскую породу, на спор сгибал на колене кочергу. А вот в страсти к лошадям Пашка, пожалуй, превзошел всех в родне. Однако, как ни жалел их, как ни холил коня, а коль скоро коснулось дело его самолюбия — за малым не запорол на скачках общевойскового праздника, в октябре. К счастью, обернулся перед последним поворотом и сообразил, что он недосягаем.

Станичный атаман Кожухов, награждая кинжалом в тисненных серебром ножнах и наборной уздечкой, шевельнул усищами:

— Ты чей? Шаганова Тихона?

— Так точно. Сын старшего урядника Шаганова!

— Молодец. Лихо скачешь. Добрячий из тебя казак выйдет… А на девках? — понизил атаман голос и шутливо подмигнул. — Пробовал кататься?

Члены атаманского правления, стоявшие поблизости, хохотнули, заинтересованно уставились на паренька. Но не так-то просто было смутить этого сорвиголову. Пашка и бровью не повел, отчеканил с вызывающей смелостью:

— Господин атаман, дозвольте правду молвить!

— Говори, говори…

— На Спас вашу Тайку объездил.

— Что-о? Что ты сказал? — распялил рот возмущенный отец, вскидывая руку с насекой. — Да я тебя… Ах, ты мерзавец!

— Виноват. Прошу прощения, — потупился Пашка.

— Пош-шел вон! Лжец ты этакий! — топнул атаман, с трудом сдерживая себя.

Тихон Маркяныч, наблюдавший издали, не понял, почему рассердился станичный голова. На вопрос отца Павлик лишь пожал плечами. Зато на следующий день о том, как «шаганенок» срезал атамана, знали в Ключевской от мала до велика.

Наказание последовало незамедлительно. На ближайшем станичном сходе, наряду с прочими делами, совет стариков разобрал и жалобу атамановой жены, подкрепленную заключением акушера. Приговор Павлу Шаганову, оклеветавшему непорочную девицу, оказался крут. Тут же, принародно, он был порот. По жребию приводить в исполнение приговор выпало дюжему Константину Дагаеву, но даже ему не удалось двадцатью плетями выжать из строптивца стона. Более того, надев шаровары, Пашка поклонился сходу и запалисто сказал:

— Благодарю за науку. А правду… все одно буду гутарить!

Тут уж не выдержал отец, дал ему подзатыльника и скорей повел с атамановых глаз долой.

У колодцев сходились болтоязыкие станичницы, качали головами:

— Ишо молоко на губах не обсохло, а дерзкий какой!

— Ни за что ни про что девушку опозорил. Таиска-то и на игрища почти не ходит.

— Э, Нюра, за ними рази уследишь? Бают, справка поддельная, за магарыч взятая…

— И в кого он только уродился?

— Да в кого? В деда своего, Настасьина папашу. Тот тоже был непутевый. Лошадей воровал. В конокрадскую родню весь!

— И дает же бог красоту таким вертопрахам…

И верно, не только девки, но и замужние молодки откровенно заглядывались на Пашку. Ростом он был пониже отца и брата, в плечах — шире. Лицом напоминал мать. Такой же, как у нее, мягкий овал, смугловатая матовость кожи, привздернутый нос, глаза — темно-голубые, заманные. А волнистые черные волосы до того были густы, что всякий раз после стрижки сына Тихон Маркяныч точил ножницы.

Незадолго до Первой мировой Шагановы перестроили свой курень, обшили его досками. О прибавлении в семье хозяин заботился заблаговременно. И когда Степану, работавшему поденно в экономии Межерицкого, нагорело жениться — не стал возражать. Засватали Полинку, дочку помещицкого садовода, и на мясоед по-хорошему отгуляли свадебные столы.

Полина, девка миловидная и строгая, взращенная в поле, а не в холе, вошла в новую семью желанницей, приняла основные хлопоты по дому. Свекровь, маявшаяся желудочной хворью, охотно уступила ей права первой хозяйки. А Тихон Маркяныч все приглядывался да оценивал. И когда убедился, что сноха ни минуты не сидит без дела и все, за что ни берется, так и спорится в руках, по-отцовски потянулся к ней сердцем.

Подворье Шагановых полого клонилось к берегу Несветая. С тылу, от проулка, заслонял его старый, выбеленный солнцем и ветром плетень, спереди — каменный забор Дагаевых. На улицу смотрела дощатая изгородь, покрашенная такой же синей краской, как и доски куреня. Красная черепичная крыша, желтые ставни и фронтон придавали казачьему жилищу вид веселый и ладный. И, казалось, быть в нем миру да счастью…

Но беда не за горами, а за плечами. Много раз сходили Пашке его проказы, а под святки… В соседнем хуторе Аксайском подстерегли ревнивые соперники-молодцы, припомнили, как отбивал у них присух.

Под утро жалмерка Катерина, не боясь пересудов, привезла Пашку домой на санях; полуживого, окровавленного передала на руки отцу и брату.

Фельдшер, протрезвев после ночных возлияний, приплелся к Шагановым лишь после полудня. Оглядел хрипящего в беспамятстве парня, перебинтовал ему голову и посоветовал прикладывать лед. Уходя, принял трехрублевку, признался, что надежды мало. Пора, пожалуй, соборовать…

Тянули дотемна, пока у искалеченного не стало пресекаться дыхание. Степан побежал за отцом Дмитрием к окончанию вечери. Священник помазал юного мирянина елеем, прочел молитвы, готовя грешную душу к переселению в мир иной. Ошалевшим от горя родственникам наказал смириться — такова воля господня.

Заливал горницу дрожащий свет керосинки. Наискось перечеркнула пол тень Тихона Маркяныча, стоящего посреди комнаты, не спускающего с мертвенного лица Пашки одичалых глаз. Анастасия, приткнувшись в изножии, то гладила ноги сына, то откачивалась назад и, как безумная, мотала распатлаченной головой. Полина торопливо прикладывала к вискам деверя сосульки, сбитые с застрехи. Они таяли, пропитывали влагой подложенные тряпки, светлыми бисеринками осыпали обращенную к родным Пашкину щеку. В мерклом освещении чудилось, что плачет он…

Не говоря ни слова, Степан заложил гнедую в сани, распахнул воротца, выходившие в проулок. И полчаса спустя в курень, помеченный лихом, вошла немолодая горбунья, закутанная шалью. Перекрестилась. Поздоровалась звонким голосом. Негаданное появление знахарки вызвало у родных страдальца странный трепет и прилив последней надежды. Даже у повидавшего виды Тихона Маркяныча мурашки пробежали по спине.

Степан помог тетке Варваре Мигушихе раздеться. Она приблизилась к кровати мягкими шажками, отстранила Полину и положила свои костлявые ладони на голову Пашки, забормотала:

— Черный ворон крылом махнул. Жаба прискакала. Стрелу огненную пустила. Ударила та стрела в добра молодца. Свят, свят, свят! Ударила, да сломалася. Ангел божий летел, отвел ее. Боже правый, боже светлый, к тебе взываю, спаси и помилуй!

Ворожея оглянулась и повелительно молвила:

— Ждите на дворе. Я покличу.

Вернувшись в курень, хозяева увидели, что лицо у Пашки заметно порозовело, грудь вздымалась размеренней и сильней. А горбунья устало сидела на табурете, свесив руки.

— Ну, тетенька? — срывисто спросил Тихон Маркяныч.

Она только покачала головой, вздохнула:

— Бедная деточка. Как же били его!.. Слава богу, кости целы. До зорьки оставьте, не подходите к нему. А коли очнется и попросит пить, дайте настоя наговоренного.

Тетка Варвара повернулась к столу, развязала свой узелок и выставила кувшинец, повязанный белой косынкой. Медленно обратила к Степану длинное, узкое лицо, с косыми уголинами глаз:

— Помоги, милок, куфайку надеть. Ослабела доразу.

…Ночью Пашка пришел в себя.

Вымогался он долго, с большим трудом заново учился говорить. Мигушиха приходила через день, приносила травные снадобья. От приглашения к столу не отказывалась, ела охотно и помногу. Вела беседы о боге, о его милосердии. Выучила своего подопечного особой молитве. И как-то на масленицу, когда Пашка уже начал выходить во двор, он признался матери:

— Как окрепну, пойду к отцу Дмитрию. Хочу в монахи поступить. Дюже мне священное житие нравится…

— Сходи, сынок, сходи, — поддержала та, дивясь перемене в характере Пашки. Был забияка, а теперь — смиренник.

Ярая разгулялась весна. Выгнулись, сбросив снег, вербы. Раздробилась по лужицам щедрая поднебесная голубень. И хворь-тоска семнадцатилетнего Пашки канула вдогон метельным дням. Мало-помалу стал подсоблять по хозяйству, крепнуть. Закалился ветром, загорел, прижилась на губах улыбка, и — позабыл о намерении служить Господу.

В конце мая родила Полина, как и подобает казачке, первенца. Нарекли его Яковом. Радовался молодой папаша до октября. Ударил час идти в армию. Тихон Маркяныч лично купил ему мосластого дончака, казачью справу. Отвез сына в станицу Егорлыкскую на сборный пункт. Проводы были горестными, от Балтики до Черноморья завихрились смертельные дымы войны с Германией.

Через год оставил родительский курень и Павел. Надеялся, что сведут пути с братом в ущельях Карпат, да товарняк по воле командования повез новобранцев на другой край света, на турецкий фронт, к Тифлису.

Обоим служба выпала суровая. На третьем месяце боев отведал Степан венгерской пули. К счастью, рана оказалась несерьезной. Из минского госпиталя снова направили на фронт. Вскоре — второе ранение, в ногу. На этот раз проваляться в госпитале пришлось подольше. Долечиваться Степан отпросился домой, в родную станицу. А по возвращении в действующую армию подстерег случай. Офицер тайной службы, просматривая письмишки казаков, разлагаемых большевистской пропагандой, обратил внимание на каллиграфический почерк и грамотность младшего урядника Шаганова. Степана немедленно вызвали в штаб дивизии. Поручик, прощупав казака каверзными вопросами, убедился в его верноподданничестве и определил к себе писарем.

Павел в первом же бою полез под пули, единственный из всей сотни пробрался к вражеской позиции и был взят в плен. На вторые сутки не только сбежал, но и привел с собой «языка», турка-охранника. Храбрость Пашки дошла и до командира полка. Молодца перевели в особый разведывательный взвод. Ватага в нем сбилась отчаянная. Ночные вылазки казаков держали турок в страхе. Много раз Павел добровольно вызывался идти во вражеский тыл. Смуглый, черноволосый, переодетый в форму турецкого пехотинца, он ничем не отличался от неприятельских воинов. К тому же, способность к языкам позволила ему быстро освоить разговорную турецкую речь. И всякий раз, пройдя вдоль вражеских укреплений, разведчик приносил ценнейшие сведения. К медали «За храбрость» прибавился Георгиевский крест. На погоны так же как у брата, легли две лычки младшего урядника.

В отчем курене повстречались братья в декабре семнадцатого.

Степан вернулся со своей дивизией на родину, а Павел получил отпуск по ранению. Никогда прежде не ссорившиеся, они в первый же вечер чуть было не подрались. Узнав, что часть, в которой служил старший брат, попросту бросила фронт, Пашка стал его подкусывать. Опорожненная бутыль самогона тому способствовала.

— Не поверю я, что сам Каледин такой приказ дал! — горячился Павел, с укором глядя на брата. — Наветы!

— А я тебе правду толкую! От войскового атамана пришла депеша: сниматься и грузиться на эшелоны. Знаешь ты, герой, что наша область на военном положении?

— Знаю.

— А про то, что большевики скинули Временное правительство?

— Слыхивал.

— Потому и свел Каледин наши части на Дон, чтоб ощетиниться. Не позволить мужикам поснимать с нас казачьи шаровары! Эта самая распроклятая советская власть и до Ключевской достанет…

— Дон — Советам? — растерянно спросил Пашка.

— Так точно. А ты упрекаешь, что фронт оставили…

— Нет, я не попрекаю, — задыхаясь от негодования, возразил задира. — Я всех бы казаков и офицеров, кто допустил агитаторов к власти, под трибунал отдал! Продали, суки, веру! Отрекся от присяги — к стенке! Мы там, в горах, загибаем, а вы… шкуры свои спасали!

— Не ори, — осадил отец. — Чо ты на Степку навалился? Он за генерала не ответчик. Вон, полна станица служивыми. Покеда ты тут балакаешь, могет, и твоя часть снялася. Разброд в жизни небывалый…

— Огуляли их, батяня, агитаторы. Не идтить надо было домой, а поворачивать коней на Петроград! Головы брехунам скосить! И возвернуть царя Николая на престол… Было дело, у нас тоже завелся один краснобай. Листовки подкинул. Мол, долой командиров. Так мы ему «темную» учинили, опосля — суд казачий! Чтоб другим не было повадно!

— Ох, ты молодой да ранний, — усмехнулся Степан. — Коли нет терпежу, вступай добровольцем в армию Корнилова. Намедни Кожухов на сходе объявлял. Поглядим, какой ты вояка.

— Да уж не такой, как ты. Блох по бумажкам не разгонял…

Степан привстал, пьяно замахнулся. Но отец вовремя оттолкнул его, гаркнул:

— Ты чо? Цыц!

Глядя исподлобья, Пашка сидел не шелохнувшись. Но, заметив, что пальцы правой руки, зажавшие вилку, побелели от напряжения, Тихон Маркяныч рассвирепел:

— Ишь ты, буян! Пошто Степку обидел? Я вас зараз лбами стукну и раскидаю по углам, как кутят!.. А ну, проси у брата прощения!

Павел отшвырнул вилку и встал, протягивая руку Степану:

— Извиняй. Перелет вышел… Душа болем болит…

Не сразу, но все же и старший брат подал свою ладонь.

Дружба что камень, расколется — не срастишь. За три недели, которые гостил Павел, стычек между братьями больше не случалось. Внешне держались они миролюбиво, а душевная близость выветрилась враз, как дух цветущего абрикоса.

Наперекор всему и всем, Павел отправился в Новочеркасск. Матери объяснил, что необходимо показаться доктору, — колотая рана на спине мокрела, не рубцевалась. Отцу и брату сказал правду:

— Буду проситься в корниловское войско… Нюхом чую: поганое против нас удумали «большаки»! Вон, гутарят, самый Ростов захватили… В лапотный полон не пойду! Либо пан, либо пропал…

А Степан не решился оторваться от семьи. С головой ушел в хозяйские дела. Хвостиком бегал за ним Яшка. И уступчивый отец, сдавшись на уговоры мальчугана, позволил Полине пришить свои погоны на его кожушок. Вечерами подолгу рассказывал смышленому казачонку про Муромца-героя…

Жизнь, сорвавшись с узды, понеслась дурашливым скоком!

Казаки-бедняки, сбратавшись с иногородними, среди бела дня собрались на митинг, охаяли атамана и объявили себя новой властью. Самочинный станичный Совет вознамерился было перекроить казачьи паи. Тут и подоспел отряд есаула Бабкина. Троих бунтовщиков, в науку прочим, на майдане выпороли. Кожухов, вновь приняв от стариков насеку, пристыдил станичников за то, что не встали на его защиту.

В марте — опять перемена. Банда ростовских пролетариев безвозвратно увезла ключевского атамана, а править в станице посадила коммуниста Григоряна, заливщика галош с обувной фабрики. Ревком дружно поддержали отпетые наглецы и бездельники. Первым делом были разграблены дворы имущих казаков, в том числе и шагановский. В одну ночь арестовали и расстреляли всех семерых членов атаманского правления.

Через месяц Добровольческая армия Деникина вступила в южные донские степи, напрочь смела очаги советской власти.

И так, весь восемнадцатый год, качалась власть на Дону безостановочным маятником.

Война выдернула из Ключевской почти всех молодых казаков, разорила подворья. В упадок пришло и хозяйство Тихона Маркяныча. Кое-как перебивались с огорода да с поля. Предусмотрительному Степану, еще на службе запасшемуся фиктивной врачебной справкой, удавалось избегать волн мобилизации. Иной раз ему сутками приходилось прятаться в камышах…

От Павла — ни весточки.

Свалился он, как снег на голову, летом девятнадцатого. Стройный, черноусый, в ладно подогнанной черкеске синего цвета, перехваченной наборным пояском, бряцая шашкой в позолоченных ножнах, гость кинул дробь сапог по ступеням крыльца, порывисто вошел в горницу.

— Здорово дневали, станичники родные!

От его резкого голоса мать в растерянности уронила моток пряжи. Тихон Маркяныч невольно выпрямился, заметив на плечах сына серебряные погоны с голубым просветом и двумя звездочками.

— Панька! Да никак хорунжий? — недоверчиво выдохнул отец.

Бездомник поцеловал и бережно обнял мать, не сдержавшую слез, обхватился с батькой и братом. С усмешкой: «Цветешь и пахнешь?» — прикоснулся губами к щеке Полины. За ее спиной, насупясь, топтался кареглазый Яшка. Павел подхватил племянника под мышки и поднял до самого потолка:

— Ты что? Позабыл меня?

Тот кивнул.

— Вот те и раз… А я гостинца привез! Конька деревянного на колесиках. От самого Армавира при обозе хранил…

— Это же — дядечка Павлик! — подсказывала Полина своему вихрастому неулыбе. — Помнишь, на салазках катал?

— Ну, мы с ним еще потолкуем, — опустив Яшку на пол, пообещал веселый дядя. — До завтрева времени много… Степа, пожалуйста, помоги подводу разгрузить. Я прихватил кое-что…

То, что привез Павел, трудно было назвать просто подарками. На пару с его ординарцем Степан снял два мешка муки, баклагу с подсолнечным маслом, жбан с медом, новехонькую упряжь, седло, рулон сатина. Фурманку и одну из пристяжных хорунжий тоже оставил на отцовском базу.

Узнав, что меньшой завернул всего на денечек, Анастасия не спускала с него непросыхающих глаз. Тихон Маркяныч задавал вопросы о положении на фронте, но выражение его лица было отрешенным, думал он, видно, о другом. Павел скупо рассказал, как отходили корниловцы на Кубань, с каким трудом удалось растормошить домоседлых станичников. Теперь служил Павел в 3-й кубанской конной дивизии.

— То-то я и гляжу, что форма на тобе не донская, — заметил отец. — Должно, все перемешалось?

— Э, батя… У нас и ногайцы, и адыгейцы, и цыгане…

— Цы-га-нюки? — От изумления Тихон Маркяныч заморгал.

— Имеется один. По шорной части… Эх, взять бы Астрахань! Туда правимся. Долбанем краснозадых — будут пятками аж до Урала сверкать! А там их — колчаковцы загарнут! Дух у казаченек благой. Царицын, к слову говоря, уже освобожден. За счет пулеметных команд большевики держатся. Хорошо, среди наших генералов раздоров меньше. А то прошлой весной атаман Краснов отозвал донцов из Добровольческой армии. Я как раз тифом заболел. Остался… И не жалею.

Тихон Маркяныч вникал в слова новоявленного офицера, отмечая, что за полтора года Пашка возмужал и поумнел, даже разговаривал не по-станичному. Но жесткие интонации в голосе, беглый, обжигающий взгляд выказывали, что душа младшего сына налилась тяжелой, всепоглощающей злобой. На вопрос родителя: «Откуда съестные припасы?» — он усмехнулся и промолчал. И все же то, что его Панька — хорунжий, тешило отцовское тщеславие.

Мимоезжий гость поднялся ранним утром. И долго молился пред иконой Георгия Победоносца, потемневшей от древности. Потом похлебал материнского борща и засобирался. Прежнее боевое настроение явно его покинуло. Твердые пальцы дольше обычного застегивали пуговицы черкески, выстиранной и отглаженной матерью. Наконец, он подмигнул Яшке, поручкался с отцом и Степаном, кивнул на прощанье невестке. И, надев кубаночку из черного каракуля, почтительно-нежно обратился:

— Благослови, матушка, коня седлать.

Семьей стеснились на бонтике[2]. Мать расплакалась, вцепилась в широкий рукав черкески своими жилистыми руками. Павел ласково прильнул к ней, поцеловал в лоб и сбежал на землю, хлопая ножнами по голенищу. Ординарец, кривоногий, бойкий казачок, подвел гнедого, с вызвездью, дончака. Мать трижды перекрестила воина. Он проверил подпругу, слегка подтянул ее. И толчком, едва касаясь носком стремени, взлетел в седло. Вновь оказавшись на одной высоте с крыльцом, дрогнувшим голосом сказал:

— Даст Христос, возвернусь…

Ординарец подбежал от распахнутых ворот и подал плеть. Конь разгонисто вынес хорунжего на улицу. Павел успел оглянуться…

До самой осени, до инистых утренников слухи в станицу доходили хорошие. Прижали большевиков к столице белокаменной! И хранил Тихон Маркяныч надежду, что встретит сына-удальца с победой.

Однако вдогон за осенними журавлями потянулись к югу и белогвардейские обозы. К Новому году через Ключевскую нескончаемым потоком двигались уже и боевые кавалерийские части. Пока размышляли Шагановы, трогаться или нет, февральским днем ворвался в станицу эскадрон буденновцев. Сгоряча были арестованы и тут же расстреляны казаки, служившие в Белой гвардии, несколько стариков. Степан и Тихон Маркяныч трое суток отсиживались в зарослях терновника в дальней балке…

Аукнулась гражданская война гулом боев, смертельными стонами, плачем сирот, а откликнулась повальным голодом. Сперва продотрядовцы выгребли у станичников закрома, а затем — неурожай двадцать первого года. Запустение и разруха пометили некогда богатую и красивейшую Ключевскую. Ее, и без того обезлюдевшую, стали покидать исконные жители.

Председатель местного Совета Арон Маскин, прослышав о грамотности Шаганова Степана и выяснив его непричастность к белоказакам, назначил рассудительного станичника своим секретарем. Деньжата да паек, получаемые Степаном, на первых порах спасали Шагановых. Пришлось и Тихону Маркянычу за скудный оклад пойти в погребальную команду. Целыми днями ездил он на подводе с напарником, стариком Кострюковым, по улицам. Грузили умерших с голоду на фурманку и закапывали в яру. В запертых изнутри куренях, коли никто не отзывался на стук, высаживали оконные рамы. Крюками на жердинах выволакивали смердящих мертвецов…

В одночасье слегла и преставилась Анастасия. Не снесло сердце невзгод и постоянной тоски по пропавшему без вести младшему сыну.

Проезжая мимо зияющих окон куреней, их кособоких крыш, мимо разграбленной и оскверненной церкви, с которой сбросили кресты и колокол, мысленно прощался Тихон Маркяныч с прежним, родным, не мог найти опоры в этой лихометной жизни…

Была станицей — стала хутором.

Лидия с сынишкой и Полина Васильевна вошли в летницу[3] почти следом за стариком. Тихон Маркяныч, возившийся у вешалки, удивленно обернулся:

— Чо рыпнулись? То силком не вытягнешь, а то на вожжах не удержишь!.. Тоды управляйтесь, а я на улицу пойду. Могет, привалило кого…

Полина Васильевна с внуком принялись растапливать надворную печуру, тревожно поглядывая на небо, а Лидия заторопилась на огород поливать помидоры. Напротив соседского погреба невольно приостановилась: казачья мелодия, любушка светлая, пробивалась из-под земли наперекор гулу канонады и всем страхам.

…Ды, а на сердце моем,

Ой, пробудилась лю-убовь

— гулко звенел голос Таисии Дагаевой.

Пробудилась любовь мо-олода-ая!

— тут же подхватила и долго тянула на верхнем голосовом пределе ее мать, тетка Устинья.

Снова с неотступной тревогой подумала Лидия о муже. За две недели, прошедшие после получения его письма, с Яковом все могло случиться. Теперь же с приближением немцев обрывалась последняя ниточка, связующая с любимым. Вспомнилось, как целых два месяца — ноябрь и декабрь — от Яши не было вестей. Помрачнел тогда Тихон Маркяныч, у свекрови участились сердечные приступы, а Степан Тихонович день-деньской пропадал в полеводческой бригаде, искал забвения в работе. Лидия держалась, как могла, отгоняла дурные мысли. А по ночам, закусив губы, мочила подушку слезами. Дни делились на две половинки: до приезда почтальона и после. Задолго до начала вечерней дойки она уходила на ферму, не говоря домашним, что час-другой простаивает у околицы, поджидает Алешку Кривянова, везущего почту. Его пегую кобыленку она углядывала издали с замиранием сердца. И все казалось, что подросток-калека намеренно придерживает свою лошадь, чтобы оттянуть вручение ей казенного конвертика. Не сдерживаясь, она кричала навстречу:

— Нам есть что-нибудь?

— Районная газетка, — сочувственно отзывался паренек.

— Завези домой, а то выпачкаю, — роняла Лидия и сворачивала к тропе, ведущей на колхозный баз.

Тот памятный день выдался вьюжным. Вынырнув из снежной коловерти, выбеленная Алешкина коняга появилась внезапно близко. И тулуп его весь был закидан мельчайшей мучицей. Лидия не торопилась спрашивать до полусмерти закоченевшего почтальона. Просто стояла и смотрела. Подросток придержал лошадку и сиплым от мороза голоском кукарекнул:

— Есть! Письмо вам!..

Лидия выхватила его негнущимися пальцами. И — как в пропасть — опустила глаза. Почерк был Яшин. Чтобы убедиться, она поднесла треугольник к глазам, вдохнула сладкий душок отсыревшей бумаги и — разревелась…

И вот — теперь война докатилась до хутора!

После прохлады подземелья благостным казалось вечернее тепло, его ласковость. Беспечно стрекотали в прибрежных бурьянах кузнечики. Солнце, наполовину заслоненное макушкой дальнего бугра, крыло оранжевыми лучами верхи деревьев. А все, что виднелось в тенистой речной долине: красноталы, камыши, плесы, крайний ряд куреней, — обрело знакомую четкость. До слуха Лидии донеслись невнятные тревожные голоса баб. Она замерла, но так и не смогла разобрать слов. От этой неопределенности на душе стало еще тяжелей. Обыденный хуторской мир воспринимался уже иначе, нежели сегодня утром. Он надломился. И никак, и ничем нельзя было остановить той страшной перемены в жизни, которую нес фронт…

2

В сумерки вернулась Лидия во двор с огорода, до устали натрудив плечи полными ведрами (поливная делянка была изрядной). Однако еще не успела выложить собранные помидоры, как вдоль улицы — заполошный перестук копыт. Напротив шагановских ворот Иван Наумцев осадил коня и возмущенно крикнул:

— Лидка! Кума! Хвитинов твоей матери… Почему не на ферме?

Вопрос нового председателя колхоза застал врасплох. Лидия подошла к забору, вспыхнула:

— Чего глотку дерешь? А то сам не знаешь…

— Завернули коров обратно! Перекажи бабам, хватайте подойники и бегом на колхозный баз… Дед Кострюк фляги подвезет. Его не дожидайтесь. Начинайте доить. Да не кублитесь!

Заслышав разговор, из летницы выглянула Полина Васильевна, не скрывая тревоги, спросила:

— А про нашего Тихоновича ничего не слышно? Молодняк не пригнали?

— Нет!

— А про немцев что известно? Иде они?

— Тетя Полина, аль ты глухая? Под боком же гремит! — С досады всадник стеганул дончака и срыву пустил в намет…

Через полчаса, оповещенные Лидией, доярки двигались к ферме. Первой шла по дорожке, пересекающей бывший майдан, Матрена Торбина, опустив голову, — точно выискивала что-то под ногами. За ней легко шагала гибкая, как лозина, Анька Кострюкова. Чуть на отрыве следовали Лидия и Таисия Дагаева, соседка. Потеряв терпение, она насмешливо спросила:

— Аль ты клад шукаешь, тетка Матрена? Еле плетешься!

— Ага, клад… — буркнула толстуха. — Чеши первой, раз такая шустрая! Тута бонбы на каждом шагу таятся! Вон, у Черешенковых упала одна на базу. Лежит и не взрывается, холера…

Вскоре близ церковной ограды зачернела чаша воронки. Тетка Матрена, перекрестившись, вновь подхватила:

— Энта ж надо! По церкви шпульнули! Хочь она зараз и приспособленная под склад, а все одно… Я, бабочки, коды в погреб бегла, оглянулася. Летели гадские гостинцы, как семечки от веялки. А раз взорвалось их не дюже много, то остатние тута и приховалися.

— Да-а, хорошенький гостинчик Черешенковым подкинули, — с недоброй усмешкой сказала Анька. — И есть дом, и — нету.

— Насмерть никого не сгубило? — обеспокоилась Лидия, заметив, что в западной стороне, скрадывая звезды, завис долгий красноватый сполох.

— Бог спас, — с ударением на первом слове ответила тетка Матрена. — А вреда — ужасть сколько! У деда Демьяненко сарай разбило. У Мандрыкиных бонба сзади куреня гахнула. По стенке трещина пошла… А у бабки Мигушихи козу оглушило. Пацан Аниськи Кучеровой хотел было прирезать. Только ножик занес, а коза кы-ык подскочит! И убегла…

— У нас в двух окнах стекла выбило, — пожаловалась Таисия, овдовевшая месяц назад и до сих пор не утратившая в голосе горестной интонации. — Как теперь жизнь сложится?

— Как придется, — отозвалась Анька. — Был бы хомут… Кто как, а я немцев не очень страшусь. Мы с Митькой в колонке немецком кабанчиков брали. Люди как люди. Коммуной отдельной жили. Угрюмые, но по характеру прямые. А обмишулить их все равно можно!

— Сравнила, — резко бросила тетка Матрена. — Те как шелковые были, потому как мирные. А энти — солдаты! От жен оторванные. У них одно на уме. Дело жеребячье…

— И поделом нашим служивым! Допустили немчуру — расхлебывайте! Так что, девки, готовьтесь…

— Замолчи! Что ты мелешь? — осекла Лидия. — Может, твой Дмитрий раненый где-то лежит, а ты такое?!

Анька пристыженно промолчала.

От майдана проулок вильнул к выгону. Выше, на взгорье, темнели глинобитные стены коровника, изгородь база. Оттуда доносился надсадный коровий рев.

Подвода, которую Лидия приняла издали за телегу молоковоза, оказалась чужой тачанкой. Вдоль нее ходил незнакомый бритоголовый военный. На куче камыша, завезенного для починки крыши, маячили огоньками папирос двое солдат. Анисья Кучерова, пришедшая первой, и скотник Василь Веретельников жались у дверей. На своем привычном месте, у стены, уже стояли приготовленные молочные фляги с откинутыми крышками.

— Добрый вечерок! — поздоровалась Анька, намеренно близко пройдя мимо офицера. — Никак нас прибыли охранять?

Никто не отозвался. Что-то недоброе почуяла Лидия в этой общей оцепенелости.

— Насилу вас дождалась, — злым полушепотом упрекнула Анисья. — Начальник из райцентра дал отмену. Опять коровок погонят.

— Как это? Они же не доенные. Ты толком объясни, — растерялась Лидия.

Офицер повернул длинную шею, прислушиваясь, и неожиданно грубым голосом спросил:

— Что непонятно? Расходитесь по домам! Стадо подлежит эвакуации.

Лидия поставила подойник на землю, примирительно сказала:

— Подождем председателя. Пока он нами командует.

— Тут я командую! Район на особом положении. Вам известно?

— Как не знать… Нас сегодня бомбили, — пожаловалась Анька, и смело облокотилась о борт подводы. — А вы, наверно, с самого фронта? Хоть бы заехали, супчика горячего похлебали… Наши мужья на фронте, воюют… Как там?

— Сейчас везде фронт, — сурово отозвался военный. — А за приглашение спасибо. Мы с бойцами вторые сутки на сухом пайке.

— Когда же немцев остановят? — вздохнула тетка Матрена.

— Глупый вопрос. Наши войска твердо занимают рубежи обороны возле Мечетинской, Егорлыкской…

От выгона послышался частый перебор подков.

— Наумцев скачет. Его конь. На заднюю ногу припадает, — подал голос Веретельников, заметив, что солдаты быстро взяли в руки винтовки. Один из них, приземистый, коротконогий крепыш, тут же поднялся и, как бублик, катая во рту российское «о», обратился:

— Товарищ лейтенант, разрешите водицы испить.

— Живо.

Солдатик мимоходом тиснул Лидию за локоть. Она отдернулась, но тот настойчиво шепнул: «Идем. По секрету…» Что-то в голосе бойца насторожило. Помедлив, Лидия подошла к бочке, приставленной к стене коровника.

— Ты, гляжу, баба строгая, — вполголоса забормотал кудрявый россиянин, делая вид, что никак не выдернет деревянную затычку. — Буренок мы угоним, а в дальнем овраге из винтовок… Не впервой. Смекаешь?

— Иванов! — взревел бритоголовый. — Ты чего там возишься?

— Чеку, товарищ лейтенант, заклинило.

— Я те заклиню! Марш ко мне!

Душную, многозвездную ночь коломутили дальние орудийные залпы и всполохи. Притихший ветер с запада был нагружен дымной горечью пожарищ, полыни, пресным запахом истерзанной земной плоти.

Заморенный конь, вскидывая головой, подрысил к базу и стал как вкопанный. Председатель спешился, молча глядя на офицера, шагнувшего навстречу.

— Вы Наумцев?

— Так точно. А кто вы? В чем, собственно, дело?

— Оперуполномоченный райотдела НКВД. Сургученко, — отрекомендовался приезжий и отвел председателя в сторону.

Не мешкая, Лидия позвала:

— Анна, поговорить надо. Подойди к нам…

Приглушенный разговор Наумцева и лейтенанта быстро перешел на повышенный тон. Оперуполномоченный не стеснялся в выражениях:

— Как это документацию колхоза не уничтожили? Вы что, ослы?

— Распоряжения я не получал…

— Зерно полностью вывезли?

— Вывозить не на чем. Лошадей мобилизовали. А быков всего четыре пары. С утра отправил обоз в Новоалександровскую. До се не возвернулся…

— А чем же ты, е… твою мать, тут занимаешься? — взревел лейтенант. — Под трибунал захотел?! Все зерно до рассвета ликвидировать! Акт составишь за своей подписью и кого-либо из членов партии. Ночью же вывести из строя сельхозмашины. До единой! Головой за это ответишь… Как я выяснил у скотника, живности в колхозе больше нет. И это стадо, согласно директиве РКО[4], не должно достаться фашистам!

— А зачем же коров завернули? Вот записка от ветврача, — Наумцев запустил руку в карман пиджака. — Его прямо на дороге какой-то майор мобилизовал. А подросткам дали приказ гнать стадо назад.

— Давай. Приобщу цидульку к делу… А теперь так. Две-три коровы забьете на мясо. Остальных отведем подальше в степь… Бабам здесь делать больше нечего. Командуй.

Наумцев вслед за лейтенантом повернулся к базу. Женщины стояли настороженной стайкой. За их головами, над бугром срывались огненные лоскуты зарниц. Иван щелкнул кнутиком по сапогу, точно собираясь с силами, глухо сказал:

— Взбаламутил вас, девчата, зазря. Отменяется дойка… Погоним коров на Бурбуки. Такая директива…

Лидия вышла вперед и с укором бросила:

— Ты нас, Ваня, не дури. Коровий расстрел удумали?

— Прикуси язык! За такие…

— За какие?!

— За такие разговорчики… Товарищ из НКВД!

— А документ он предъявил? Может, он агент переодетый…

Женские возгласы на миг заглушили рев буренок. Это было столь неожиданно и непривычно, что не только Наумцев, но и оперуполномоченный опешил…

— Можно стадо за речкой скрыть!

— Хоть бы детишкам своим надоили.

— Явились, не запылились! Прохлаждаются на тачаночке… А немцы уже за горло берут!

— Не дадим коровок казнить!

— Ишь, вражина, сапожками скрипит, а наши казаки за него кровя проливают…

Опомнившись, лейтенант метнулся к бабам, лапнул кобуру. И замер на полушаге, освещенный с головы до ног. Луч фары мотоцикла, выехавшего из балки на пригорок, проиглил темноту ночи. За ним, тяжело лопоча перегретыми моторами, показался второй, третий… Тадахнула пулеметная очередь. Очевидно, стреляли неприцельно, для острастки.

— Немцы! — растерянно выкрикнул лейтенант. — Уходим!

На мгновение женщины остолбенели. А затем заполошно кинулись к хутору. Прикинув, что нагорная дорога, по которой правили мотоциклисты, спускалась к выгону, Лидия нашлась первой, подсказала:

— К стогу! К стогу ближе!

Юбочный вихрь унялся под сенной стенкой. К счастью, немецкий разъезд проколесил мимо и удалился в сторону хутора Аксайского.

Переждав полчаса, когда в окрестной степи устоялась тягучая тишина, доярки вернулись к базу. Наумцев сидел на фляге, понурив голову.

— Все, бабоньки… Лабец. Отвоевались, — проговорил Иван, осиливая одышку. — И на черта я согласился быть председателем?.. Говорил же, что рана не заживает! Так нет же, назначили… Ну, что будем делать?

Не сговариваясь, женщины обернулись к Лидии, ожидая, что скажет старшая доярка.

— Одно остается, — вздохнула та. — Положиться на совесть людскую. Раздать коров по дворам. Под расписку.

— Так и поступим, — поддержал Наумцев. — Кто возьмет, тому и молоко. А сена нехай берут сколько угодно… Опять же с зерном… Людям раздам! До рассвета берите без меры! Уж отвечать, так за все доразу!..

К полуночи уговорами и угрозами председателю удалось-таки распределить колхозных коров по дворам. Канонада сместилась к югу и стала глуше. В степи посветлело — на вершину дальнего бугра легла скибка ущербного полумесяца. Раньше обычного подали голоса первые кочета, разбуженные шумом на улицах.

У амбара — толчея и гам. Вместо того чтобы по очереди насыпать зерно в мешки, хуторяне лезли в двери нахрапом. Суетились. Бестолково переругивались. Негаданная пожива и близкая опасность как подменили людей.

Откатив свою тачку в сторону, Лидия со свекровью протиснулись — благо, обе худощавые и цепкие — к началу бурта, подпирающего потолок. Слабенький свет, сочившийся от керосиновой лампы, подвешенной у входа, позволял лишь не топтаться по ногам друг друга. Ширкали фанерные лопаты, звенели, входя в духмяную глубину, металлические совки. Недавно обмолоченная пшеничка издавала упоительный запах. Кое-кто, распалившись, всползал на бурт, двумя руками сдвигал зерно в раскрытые мешки. Поддалась искусу и Лидия. Но свекровь дернула ее за подол, вразумила:

— Не гневи Бога! Наше никуда не денется.

С превеликим трудом дважды пробирались сквозь людское скопище. Вскинуть мешки на тачку помог дед Кострюк. Под тяжестью груза заунывно заскрипели колеса. По дорожной пыли катить повозку оказалось трудней трудного. Лидия встала между оглоблиц, налегла животом на поперечину, Полина Васильевна толкала сзади. Так, в две бабьих силы, и плелись до дому целых полчаса. Пшеничный дух, проникавший сквозь мешковину, не радовал, а смутно томил…

3

Перед зарей к Шагановым постучались.

Лидия первой вскочила с кровати, вышла из спаленки в зал. Всего одно окно не было закрыто снаружи ставнями, она глянула через тюлевую занавеску во двор. Потревоженная свекровь скрипнула сеткой кровати, оторвала от подушки голову:

— Стучали?

— Женщина какая-то. Не нашенская.

— Носит ее шут спозаранку! Выйди.

Лидия натащила юбку, отвела с лица разметавшиеся волосы и босиком зашлепала в горницу. У двери ее перехватил Тихон Маркяныч, выбежавший из своей боковой комнатенки в кальсонах и нательной рубахе. Заломленная, путаная борода придавала старому казаку вид грозный.

— Ктой-то? Немцы?!

— Тише… — Лидия показала рукой на сынишку, спавшего в сладком забытьи на топчане. — Беженка.

— А-а… Тоды тури ее в три шеи! Зараз таких гостей со всех волостей.

На всякий случай он проводил невестку до входной двери. Нащупал у стены припасенный топор.

Близ крыльца ждала, опустив голову, горбоносая девушка в клетчатом платье. В правой руке, повисшей плетью, она держала какой-то диковинный кожаный футлярчик. У ног стояла дерматиновая сумка. Стройная, узколицая, незнакомка глянула щуркими, серовато-зелеными глазами и сбивчиво заговорила:

— Здравствуйте! Извините, что разбудила… Немцы напали на нашу колонну. Танками давили… А до этого самолеты… Попутчицу мою, Граню, осколком… Я из Ворошиловска. Учительница. Вторые сутки в дороге… Надеялась добраться до Сталинграда… Будьте добры, разрешите у вас побыть хотя бы до вечера.

Ежась от утренней прохлады, Лидия спустилась по ступеням, кивнула: «Проходи», — и неторопливо открыла дверь летницы, закинула на нее цветастую занавеску. Дневная духота из кухни выветрилась через открытую форточку. Пахло тем здоровым, кисловато-ситным духом, какой привычен для казачьих жилищ.

— Ставь торбу вот сюда за печку, мы ее не топим. А это что у тебя за штуковина?

— Футляр со скрипкой.

Освободив руки, гостья устало села на табурет у стола. Лидия, ощущая на себе ее пристальный взгляд, налила в миску окрошки, отрезала от хлебины ломоть, положила на стол пяток подвяленных красноперок.

— На дворе, возле печуры, навесной рукомойник и полотенце. Обмылок на полочке. Умойся с дороги. А я пойду, оденусь и заплетусь, — потеплевшим голосом сказала Лидия. — Не стесняйся. Чем богаты, тем и рады. Тебя как зовут?

— Фаиной.

— Меня Лидой… Гм, надо же… Жулька на тебя ни разу не гавкнула… Соседей не пропустит! А тебя за свою приняла…

Домашние встретили Лидию в курене с недовольными лицами.

— Чо ты с ней распотякиваешь? — набросился Тихон Маркяныч. — Дай харчей и выпроваживай! А то я сам покажу, иде калитка.

— Не шумите. Девчонка совсем… Учителька городская. От танков убежала, а вы… В чем только душа держится! До вечера попросилась.

— Кубыть, откроем приют для побирушек, — не унимался старик. — Чо она из города приперлась? Жрать надурыку?

— Как вам не совестно, дедушка, — укоризненно покачала Лидия головой, беря с комода приколки и расческу. — Война ее загнала. Горе… Как вам не жалко?

— Жалко у пчелки! Гони, я тобе гутарю!

— Раз Бог привел, надо приветить, — заключила свекровь. — Не объисть! Абы вшей не занесла.

— Цыц! Ишо я здеся хозяин! — прикрикнул Тихон Маркяныч. — Вот зараз надену штаны…

— Бога вы, папаша, гневите! — вдруг загорячилась сноха. — А ишо писанию читаете… А ежели Яша, сыночек, либо Степан тоже где-то просятся? А им тоже от ворот поворот? За наш грех? В Библии прописано: «Просящему у тебя дай и от хотящего занять у тебя не отвращайся». А вы?.. Аль запамятовали, как я побиралась в тридцать третьем? А сами по белу свету христарадничали?

Кровно обидевшись на баб, Тихон Маркяныч молча скрылся в своей комнатенке и лег на кровать. «Раз такая к мине почитания, то и вы ступайте к едрене-бабушке! — мстительно думал старик. — Замкну рот и гутарить с вами не стану. Нехай все пропадом пропадает! Вы ишо подкотитеся, ишо попросите чего-либо… Ага, а дулю с маком не жалаете? Ишь, сучки, взяли волю!»

Но многолетняя привычка — сильней пустяшной размолвки. Взгрустнув о Степане и внуке Яшке, Тихон Маркяныч оделся. Перед божницей помолился и чуть оттаял сердцем. Потом тщательно расчесал бороду, усы, пригладил сквозистый ковыльный чуб. И, выходя, заломил набок свою ветхую, заштопанную казачью фуражку.

Растопленная печура, потрескивая кизеками, вскидывала над трубой султан сизого дыма. Тихон Маркяныч подумал, что чадно от него. Но, увидев и на улице такой же понизовый туманец, понял: догорал колхозный амбар.

Полина-обидчица гнала к открытой калитке цыплят с квочкой, поторапливая ее за веревку, привязанную к ноге. Старик, повременив, сошел с крыльца; под навесом, пристроенным к летнице, принялся мельчить махорку табакорезкой. В открытую дверь слышался разговор.

— Столпотворение на дороге — ужасное, — взволнованно говорила беженка. — Подводы перегружены, машины не останавливаются… Так и двигались мы пешком от самого Ворошиловска. Отдохнем немножко и — дальше. Я в шляпке соломенной была, во время бомбежки ее потеряла… И все равно от солнца голова кружилась! Жара кошмарная. Пыль несет… А вчера вечером кто — то вдруг как закричит: «Воздух!» И навстречу нам — взрывы!..

— А мы вчера в погребе прятались, — подхватила Лидия. — Ну, а танки где же напали на колонну?

— Недалеко от вашего хутора! Цепью по хлебному полю мчались! Я шла около лесополосы. А другие, кто был на подводах, с детьми, тем убегать было некуда… Я думала, с ума сойду! До сих пор, смотри, руки дрожат…

— У меня тоже дрожали, — посетовала Лидия. — В январе мобилизовал сельсовет в трудармию. Под Ростовом противотанковую траншею рыла, две недели мерзлую землю нянчила. В лютую холодину! А нормы, какие были? Неподъемные. А ну, выбери за смену два с половиной кубометра грунта! А жили в скотском вагончике. Ни согреться, ни помыться. Я думала — амба… Всего норма на мобилизованного — тридцать кубов. Хоть за день покрой, хоть за месяц. Громкие читки газет политрук устраивал. Мол, через траншею немецкие танки не перелезут… Помогла эта траншея?! Такая злость берет… Мозоли к рукам прикипели, должно, навек. И по-женски там застудилась. Перед месячными так поясницу ломит, хоть криком кричи…

— Ты такая статная, красивая…

— А ломом орудовала, как кобыляка! — горько пошутила Лидия. — Может, приляжешь?

Тихон Маркяныч, увлеченный подслушиванием женской беседы, не уследил, как правнук подкрался сзади.

— Деда! — нетерпеливо позвал Федюнька. — Идем рыбачить.

— Фу, ты! Бесенок! — вздрогнул старик от неожиданности. — Ступай сам. Некогда. Вон, стекло оконное выбило… Пойду разживаться.

Он скрутил мешок, сунул в карман штанов складной ножик и расторопно зашагал по улице. Вдоль нее висело дымовое облачко, ближе к майдану зерновая гарь стала саднить в горле. В этот ранний час хутор был необычно пуст. Грели душу лишь кочетиные клики, которые, как спички, вспыхивали-гасли в затаившихся подворьях.

К школьному зданию Тихон Маркяныч подобрался из-за церкви. И застал Веретельникова Ваську на месте преступления. Низкорослый, головатый, с руками ниже колен — его ни с кем не спутаешь. Вот и сейчас, распялив свои ручищи, он придерживал одной шибку, а другой, зажавшей отвертку, отколупывал с рамы замазку.

— Ты чо, гяур, разоряешь? — окликнул старик.

Васька обмер. Повернулся. На небритом, скуластом лице — улыбочка юродивого.

— А чево? Ремонтирую.

— Ты не строй тута комедь! За воровство загонят, иде Макарка телят не пас.

— Хм… Теперя, дед, я не ворую. Чья нонче власть? Ничья. И никто ничем не владает. Коров раздали, а стеклушку…

— Значится, так. Ты мине не застал, я тобе не видал, — заговорщицки, пробормотал Тихон Маркяныч и, убедившись, что соседняя шибка целехонька, прибавил: — Трошки посторонись. Не один ты у мамки…

Желая, на всякий случай, отвести от себя подозрение, старый казак со стеклиной, спрятанной в мешке, сделал крюк к амбару. Черным гробом высился он на пригорке, возле околицы. Закопченный короб каменных стен рассекли трещины. Над пепельными холмиками курились зловонные дымки. Изредка с резким звуком лопались на жару черепичины.

Над пожарищем, над погребенными гнездами метались ласточки. Одна из них чуть не задела Тихона Маркяныча за фуражку. Он испуганно озирнулся и побрел домой. Литое зерно под ногами было втолочено в толщу пыли. «Сызнова крах жизни, — подумал хуторянин с безутешной тревогой. — Вот тобе и бесхлебица! На еду до весны хватит. А чем сеять? Слезьми?! Эх, мать вашу перетак! Вот вам и «Красная Армия всех сильней»! Иде она, армия? Паршивый пруссак одолел, тышшу верст гуляючи прошел! Да кто ж в том повинный? Сталин али кто?.. Да неужто землица наша такая приманная, ценная? Ох, не приведи Господь доживать в неволе! Царица Небесная, помилуй нас, неразумных и грешных чад твоих!»

4

Это утро навсегда врезалось в память и Клаусу фон Хорсту, тридцатитрехлетнему майору вермахта…

«Дорогой Рихард! Прости, что так долго не отвечал на твое письмо. Поверь, что два последних месяца был предельно загружен работой. Величайшая операция по завоеванию южной России, вдохновляемая самим фюрером, требовала полной отдачи. Мои товарищи, офицеры оперативного отдела группы армий, сутками не покидали штаб, нередко засыпали над картами…

Поймал себя на мысли, что пишу не о том, не о главном. Сегодня, ровно сорок три минуты назад, я должен был погибнуть! И то, что остался жив и цел, ничем иным, как только волей Провидения, объяснить невозможно. Когда я, искупавшись в Доне, поднимался по крутой тропинке (правый берег довольно высок), неожиданно над самым виском хлопнула пуля и глубоко вонзилась в глину. Я побежал в гору изо всех сил, так как укрыться было негде, и вторая пуля на мгновенье оглушила меня, пролетев в нескольких сантиметрах над левым плечом! Поняв, что русский снайпер стрелял из-за реки, с левого берега Дона, я стал петлять и благополучно достиг нижней улицы селенья, фруктового сада. Только тут я испытал весь ужас того, что могло бы случиться! Эта смерть была бы тем более нелепой, что фронт отодвинулся отсюда, от предместья Ростова, на триста километров, наступление наших войск развивается безостановочно и, без сомнения, война близится к завершению. Откуда мог взяться русский стрелок, когда левобережье несколько раз прочесывали розыскные команды? Почему он подкараулил именно меня? И ведь как точно стрелял на расстоянии восьмисот метров!.. Излишнее возбуждение мешает излагать мысли, я опять, кажется, отвлекся.

Главным за минувшие месяцы было то, что я дважды находился вблизи фюрера. И не в качестве наблюдателя, а на правах участника оперативных совещаний. Истоком победоносного продвижения наших армий на юг и на восток было совещание в Полтаве, в начальный день лета. Хотя о нем и сообщалось в газетах, все же расскажу подробней, зная твою приверженность идеям Гитлера. Тем более в корреспонденциях зондерфюрера Фриче больше болтовни, чем истины и важных фактов.

С раннего утра аэродром оцепила утроенная охрана эсэсовцев. Машину, в которой мы ехали с шефом, начальником оперативного отдела группы армий, трижды останавливали. Наши документы и пропуски проверяли самым тщательным образом. Можешь себе представить, что я находился в каких-то десяти метрах от полководцев, чьи имена на устах у всей Германии! Когда «Юнкерс-52» благополучно приземлился и подрулил к шеренге встречающих, у меня зачастило сердце. Первым к самолету направился фельдмаршал фон Бок. Сухощавый и высокий, настоящей «вильгельмовской» еще выучки, он невольно вызывал к себе почтительность. Вместе с ним двинулся Зоденштерн, командующий штабом группы армий. А затем — генералы Паулюс, Гот, Клейст, Руофф, Вейхс, Рихтгофен, Макензен, Грейффенберг. Я во все глаза смотрел в проем двери, когда показался Гитлер. Он довольно энергично сошел на землю. Однако с первых шагов обрел медлительную твердость, выпрямился. Ты знаешь, что я играл в студенческом театре, когда учился в архитектурном институте, и тут подметил, что фюрер интуитивно соблюдает сценический закон свободного пространства вокруг себя, который позволяет выделиться, как бы обособиться. На нем были китель и галифе тонкого светло-коричневого сукна, оттенявшие нацистскую повязку на левом рукаве. Надвинутая на лоб фуражка с высокой тульей придавала голове величественную неповоротливость. Командующий группой армий фон Бок, здороваясь с фюрером, сказал обычные слова приветствия и пошутил: «Вскоре «Блау»[5] будет над всей Россией!» — «А пока я вспомнил о преисподней, пролетая сквозь грозовые тучи», — сдержанно ответил фюрер и, улыбнувшись, подошел к Клейсту и Паулюсу. «Вот они, герои-арийцы, разгромившие большевиков под Харьковом!» — воскликнул фюрер, пожимая им руки. Генералы вытянулись, понимая знаменательность этой минуты… Ах, как бы я хотел быть на их месте! Ведь это же в высшей степени несправедливо, что особые почести и лавры получают генералы, хотя мы, штабисты, ничуть не меньше причастны к проведению операций. И под Харьковым без нашей помощи взаимодействие танковых соединений вермахта было бы невозможно. К тому же, мы обеспечивали информацией и генеральный штаб, всю ставку… Гитлер в окружении генералов и адъютантов направился к машинам. Я похолодел, когда он встретился со мной взглядом! Его светло-голубые глаза лишь скользнули, но я заметил, что он увидел меня! Когда свита проходила совсем рядом, я уловил негромкий, глуховатый голос фюрера. Он хвалил Паулюса и Клейста, заметил, что история не простит, если войска Германии увязнут на славянской территории. «Кавказская нефть нужна нам лишь затем, чтобы двигаться дальше, — сказал Гитлер. — Впереди Иран, Ближний Восток. А первый барьер — Волга». Потом он обратился к Рихтгофену, командующему 4-ым воздушным флотом: «В последнее время мы теряем много самолетов». Генерал-полковник отрапортовал: «Мой фюрер, бои ожесточились. Русские применяют новые Ил-2 и американские «Эркобры». Но причин для серьезных опасений, смею уверить, пока нет. Мы по-прежнему господствуем в воздухе». Вскоре началось совещание. Итоги его подвел сам фюрер. Он сказал, что здесь, в Полтаве, собрался цвет вермахта (вместе с ним прилетели Кейтель, Хойзингер, Вагнер), полководцы, которым всецело доверяет. Теперь предстоит на деле осуществить его директиву. Русские нечувствительны к окружению оперативного характера. Под Харьковом это подтвердилось. Однако я далек, напомнил фюрер, от самоуверенности Наполеона, который уже в Смоленске бросил шпагу на стол и заявил, что война с русскими завершена. Военный интеллект может быть реализован только при железной дисциплине и ясном осознании цели. «Мне и Германии нужны кавказская нефть, хлеб Дона и Кубани! — заключил фюрер. — Слишком многое ставится на карту! Если мы не получим в свои руки Майкоп и Грозный, я должен буду покончить с войной».

Рихард, гений фюрера не знает границ. Гигантская операция, как тебе хорошо известно, началась в конце июня. Бронированный кулак Вейхса проломил линию обороны русских и достиг окраины Воронежа. Тут противник оказал мощное сопротивление и сковал 4-ю танковую армию Гота. Вместо того, чтобы стремительно продвигаться вдоль Дона и блокировать неприятеля с востока, танкисты увязли в боях. Конечно, вынужденно. В оперативном смысле русские угрожали нам ударом с севера, во фланг. Задержка у Воронежа тем более досадна, что южнее наступавшая армия Паулюса при поддержке 40-го танкового корпуса, чередуя бои с маршами, уходила все дальше на восток. 3-го июля фюрер вновь прилетел в Полтаву. Я готовил оперативное донесение для нового совещания, но в работе не участвовал, хотя видел Гитлера буквально в десяти метрах, когда он разговаривал в коридоре с Кейтелем и фон Боком. Знаю, что фюрер тогда не придавал решающего значения захвату Воронежа. А у фон Бока, к сожалению, не хватило стратегического чутья. В итоге, пока 4-я армия была развернута к югу и перешла в наступление, русские вырвались из петли. Я не хочу защищать отстраненного от командования фон Бока, но дело в том, что на протяжении всей летней кампании катастрофически не хватало горючего для танков. Не было такого дня, чтобы танковые дивизии не простаивали из — за отсутствия горючего. В этом я вижу главную причину изменения первоначального плана. Фюрер издал новую директиву. Суть ее в том, что клины армий уже не должны соединяться у Сталинграда, а расходиться — на Сталинград и на Кавказ. Среди офицеров нашей группы возникли некоторые сомнения в целесообразности изменения первоначального плана. Но теперь, когда армия Паулюса в непосредственной близости к Волге, а танкисты Клейста наступают на Пятигорск, совершенно ясно, что прав был гениальный фюрер! Стратегическая обстановка настолько сложна и запутана, что без координации общих действий и постоянной связи штабов армий немыслимо спланировать отдельные операции. Русские бегут к горам! Успеют ли? Полоса фронта растянулась на 1500 километров. Поэтому меня направили в штаб 17-ой армии в качестве советника для усиления его оперативного отдела. Сказались бессонные ночи и бесчисленные чашки кофе! Неделю назад доктор, обследовав меня, ужаснулся и предупредил, что мое сердце в критическом состоянии. Лечь в госпиталь я наотрез отказался. Лечусь под присмотром заботливого фельдфебеля, который вслух считает капли, когда готовит мне для приема лекарства, а также, по согласованию с начальником штаба, бываю на службе только вторую половину дня…

Мой брат! Служба так затянула, что иной раз удивляюсь самому себе. Она поглощает все время, настраивает на особенный лад мысли. В конечном итоге, этот триумф Германии, ее фюрера и простого солдата, был бы невозможен без детальной разработки операций летней кампании. Я горд причастностью к славе германского народа и оружия!

Квартирую в предместье Ростова, в Александровке, в уютном домике. Сад спускается к берегу Дона. В другом, еще меньшем домике, живет хозяйка, особа средних лет. Впрочем, она прилежно следит за чистотой. И охотно помогает фельдфебелю готовить еду. За год моего наблюдения над славянами я пришел к твердому убеждению, что их вполне можно использовать в качестве слуг, поваров, прачек и работников других профессий, которые не требуют особой ответственности. Все они ужасно ленивы и болтливы! Третьего дня я стал невольным свидетелем расстрела военнопленных, когда в штабном «Мерседесе» проезжал через овраг. И поразился тому, что смерть они принимали достойно. В целом, русские заслуживают снисхождения. В отличие от тебя я не сторонник расовой теории. Славяне интересуют меня постольку, поскольку будут полезны моему народу…

Ну, вот. Я начал письмо в состоянии крайнего возбуждения, испытывая неодолимое желание поделиться ужасом только что пережитого, а теперь успокоился, обрел твердость духа, как и подобает потомку рыцарского рода. Когда неделю назад на легком самолете «физелер-шторхе» я прилетел в Ростов и увидел с высокого берега Дон, заливные луга, панораму степи, расстилающейся на десятки километров, в душе моей шевельнулось странное чувство, как будто я это уже все видел! Несомненно, отозвалась кровь прадедов, героев-тевтонцев!

И последнее. Мой шеф намекнул, чтобы я не удивлялся, если вдруг получу новое, высокое назначение. Скорей всего, к Иодлю, в ставку. И как знать, может быть, нам удастся встретиться. Не передать, как порой тоскую по семье, по Луизе и Мартину, по матушке, по нашему родовому гнезду в Тюрингии… Напиши, как идет служба в министерстве. Уж не твоим ли хлопотам и покровительству твоего давнего приятеля, имперского министра Ламмерса, обязан я продвижению по службе? Ради бога, прошу этого не делать! Жизнь фюрера, ходившего в штыковые атаки и ставшего великим полководцем, — вот пример для подражания!»

5

В конце июля по приказу командующего Северо-Кавказским фронтом маршала Буденного конники 17-го кавалерийского корпуса были сняты с побережья Азовского моря и брошены к линии фронта, чтобы закрыть многокилометровые прорехи, образовавшиеся вследствие поспешного отступления армий.

Пока части 15-й Донской и 12-й Кубанской казачьих дивизий вели сдерживающие бои на рубеже реки Кагальник, основные силы корпуса занимали оборонительные позиции по берегам Еи.

Сабельный эскадрон 257-го полка, в котором служил Яков Шаганов, форсированным маршем прибыл к станице Канеловской. Солнце уже клонило к закату. Береговую низину широко пересекала тень от холма. Глаза казаков, изможденных зноем и длительной скачкой, невольно шарили по манящей речной глади. Искупаться бы! Но вместо этого — зычная команда на построение.

Подождав, пока коноводы угонят лошадей в лесополосу, за околицу станицы, старший лейтенант Макагонов и политрук Пильгуев встали во фронт эскадрону. По рядам прошелестело: «Равняйсь! Смирно! Равнение на средину!»

— Товарищи красноармейцы! Казаки! — громко обратился Макагонов. — Вот и пробил час нашего первого боя. Немцы не за горами. Ничего, что начинаем воевать с обороны. И в обороне храбрость нужна не меньше, чем при наступлении. Остановим фрицев, а затем погоним обратно, до самого Берлина!

По раскрасневшемуся сухощавому лицу командира эскадрона обильно стекали струйки пота. Но он, не замечая этого, глянул на политрука, достающего из планшетки сколотые листы бумаги, и торжественно сообщил:

— Сегодня получен приказ товарища Сталина! Немедленно доводим его до вас!

Пильгуев, молодой, крепкий парень, сделал шаг вперед, строго посмотрел серыми глазами вдоль шеренги. Но сдвинутая на затылок пилотка, вопреки желанию политрука, придавала ему вид мальчишеский, вовсе не командирский.

— Приказ Народного комиссара обороны Союза ССР N 227 от 28-го июля 1942 года. Город Москва.

— И двух денечков не минуло, — заметил кто-то из бойцов.

— Враг бросает на фронт все новые силы и, не считаясь с большими для него потерями, лезет вперед, рвется в глубь Советского Союза, захватывает новые районы, опустошает и разоряет наши города и села, насилует, грабит и убивает советское население, — политрук повысил голос. — Часть войск Южного фронта, идя за паникерами, оставила Ростов и Новочеркасск без серьезного сопротивления и без приказа Москвы, покрыв свои знамена позором. Население нашей страны, с любовью и уважением относящееся к Красной Армии, начинает разочаровываться в ней, теряет веру в Красную Армию, а многие из них проклинают Красную Армию за то, что она отдает наш народ под ярмо немецких угнетателей, а сама утекает на восток.

— Что правда, то правда, — вздохнул дядька Петька Матвеев и ругнулся.

Политрук заговорил громче.

— У нас нет уже теперь преобладания над немцами ни в людских резервах, ни в запасах хлеба. Отступать дальше — значит загубить себя и загубить вместе с тем нашу Родину. Каждый новый клочок оставленной нами территории будет всемерно усиливать врага и всемерно ослаблять нашу оборону, нашу Родину. Поэтому надо в корне пресекать разговоры о том, что мы имеет возможность без конца отступать, что у нас много территории, страна наша велика и богата, населения много, хлеба всегда в избытке. Такие разговоры являются лживыми и вредными, они ослабляют нас и усиливают врага…

Яков невольно ощущал, как слова приказа входили в душу с леденящей прямотой. Никаких воинственных призывов — горечь самоосуждения. Вместо лозунгов, прославляющих армию, — болевой укор, что люди проклинают ее. Лица казаков, видные Якову сбоку, задумчиво застыли.

— Из этого следует, что пора кончать отступление. Ни шагу назад! Таким теперь должен быть наш главный призыв. Надо упорно, до последней капли крови защищать каждую позицию, каждый метр советской территории, цепляться за каждый клочок советской земли и отстаивать его до последней возможности. Наша Родина переживает тяжелые дни. Мы должны остановить, а затем отбросить и разгромить врага, чего бы нам это ни стоило. Немцы не так сильны, как это кажется паникерам. Они напрягают последние силы. Выдержать их удар сейчас, в ближайшие несколько месяцев — это значит обеспечить за нами победу. Можем ли выдержать удар, а потом и отбросить врага на запад? Да, можем, ибо наши фабрики и заводы в тылу работают теперь прекрасно, и наш фронт получает все больше и больше самолетов, танков, артиллерии, минометов. Чего же у нас не хватает? Не хватает порядка и дисциплины в ротах, батальонах, полках, дивизиях, в танковых частях, в авиаэскадрильях. В этом теперь наш главный недостаток. Мы должны установить в нашей армии строжайший порядок и железную дисциплину.

Внимание Якова отвлекли три немецких истребителя. Их нельзя было спутать и по виду, и по характерному, прерывистому рокоту моторов.

— Нельзя терпеть дальше командиров, комиссаров, политработников, части и соединения которых самовольно оставляют боевые позиции… Паникеры и трусы должны истребляться на месте. Отныне железным законом дисциплины для каждого командира, красноармейца, политработника должно являться требование — ни шагу назад без приказа высшего командования. Командиры роты, батальона, полка, дивизии, соответствующие комиссары и политработники, отступающие с боевой позиции без приказа свыше, являются предателями Родины. С такими командирами и политработниками надо и поступать как с предателями Родины. — Политрук облизал пересохшие губы, продолжил чтение срывистым от напряжения голосом. — После своего зимнего отступления под напором Красной Армии, когда в немецких войсках расшаталась дисциплина, немцы для восстановления дисциплины приняли некоторые суровые меры. Они сформировали более ста штрафных рот из бойцов, провинившихся в нарушении дисциплины по трусости или неустойчивости, поставили их на опасные участки фронта и приказали им искупить кровью свои грехи. Они сформировали, далее, около десятка штрафных батальонов из командиров, провинившихся в нарушении дисциплины по трусости или неустойчивости, лишили их орденов, приказали им искупить свои грехи. Они сформировали, наконец, специальные отряды заграждения, поставили позади неустойчивых дивизий и велели им расстреливать на месте паникеров в случае попытки самовольного оставления позиций и в случае попытки сдаться в плен. Как известно, эти меры возымели действие, и теперь немецкие войска дерутся лучше, чем они дрались зимой… Не следует ли нам поучиться в этом деле у наших врагов, как учились в прошлом наши предки у врагов и одерживали потом над ними победу? Я думаю, что следует.

Как назло на вербе затрещала прилетевшая сорока. Дядька Петька, тугой на ухо, не все понимавший в приказе, озирнулся.

— Самое важное, тварь, не дает послухать… Яша, запоминай дюжей.

Лет пятнадцати паренек, в мешковатой гимнастерке, украдкой кинул в сороку камень. Дурашливая птица снялась, спикировала на противоположный берег. Оттуда должны были появиться немцы…

— Сформировать в пределах армии 3–5 хорошо вооруженных заградительных отрядов (по 200 человек в каждом), поставить их в непосредственном тылу неустойчивых дивизий и обязать их в случае паники и беспорядочного отхода частей дивизии расстреливать на месте паникеров и трусов…

— Главное — хорошо вооруженных, — с двусмысленной ухмылкой произнес Аверьян Чигрин. — Лучше бы нам оружие-то…

— Сформировать в пределах армии от 5 до 10 штрафных рот, куда направлять рядовых бойцов и младших командиров, провинившихся в нарушении дисциплины по трусости или неустойчивости, и поставить их на трудные участки армии, чтобы дать им возможность искупить кровью…

Два взрыва подряд вздыбили землю неподалеку на кукурузном поле. Справа от станицы отчетливо забухали тяжелые орудия. Политрук, не шелохнувшись, дочитал приказ до конца.

Эскадрон рассыпался. Тут и там слышались голоса командиров взводов, отводящих казаков на закрепленные рубежи. Обоз и полевая кухня отправились вслед за коноводами в лесопосадки. Связисты тянули провод от КП эскадрона, разместившегося в полуверсте от реки, к штабу полка. Солдаты станкового взвода расстредотачивались вдоль всей полосы обороны, оборудовали пулеметные гнезда. Артиллеристы полковой батареи еще дальше устанавливали три своих пушки, маскируя их нарубленными ветками. Макагонов был на берегу, крепко озадаченный тем, что эскадрон вместо положенных восьмисот метров занял линию обороны в два километра, лично проверял, как шло окапывание, четким голосом отдавал приказы.

Взвод лейтенанта Левченко оказался вторым с левого фланга, прикрыв холмики, идущие к станице. С них хорошо просматривался противоположный берег, заросший лозняками, скрытый стеной рослых камышей; выше, на изволоке, тянулось поле чахлых подсолнухов. Позиция, занятая взводом, сразу не пришлась Якову по душе. Враг к реке мог подобраться совершенно внезапно.

Окопы ладили метрах в двадцати друг от друга. Расторопный старшина раздобыл в станице десятка два лопат. Их разделили среди стариков, а все, кто был моложе, частили своими саперными. Вековечный грунт, перепутанный корневищами пырея, снимался с трудом. За работой Яков и не заметил, как накатили воспоминания…

Раненный в правую руку при освобождении Ростова в начале декабря, Яков сдружился в батайском госпитале с Антипом Гладилиным, соседом по палате. Весельчак, черноусый красавец Антип располагал к себе и забавными байками, и добрым характером. Чувствовалась в нем, исконном казаке, внутренняя несуетная сила. В конце февраля Антипа выписали. Яков заскучал, тоже стал проситься у хирурга на фронт. Письмишко от приятеля пришло в срок. Антип сообщал, что служит под Сальском, в кавалерийской дивизии. Настоятельно приглашал в нее и Якова. Судя по тому, что конвертик вручила медсестра, и на нем не было штемпеля военной цензуры, хитрец передал письмо с кем-то попутно.

На городском пересылочном пункте, подав документы угрюмому капитану, Яков добавил, что еще до войны имел первую ступень ворошиловского кавалериста. Попросился к казакам. Как раз в кабинете начальника пересылочного пункта находился прибывший из дивизии немолодой лейтенант. Услышав, что выписанный из госпиталя был ранен в руку, тот отказал: «Мне нужны рубаки. Одно дело на курок нажимать, а другое — в бою саблей работать». Яков решительно предложил: «Товарищ лейтенант, давайте попробуем, кто из нас сильней», — и показал глазами на край стола. Сцепились ладонями, и Яков без особого усилия опрокинул руку офицера. Ухмыльнувшись, капитан посоветовал проигравшему: «Бери, пока даю. Он хоть обстрелянный. А то вы навоюете со своими дедами и юнцами. Тоже мне, ухари…»

После осенних жесточайших боев под Ростовом полковая жизнь показалась Якову однообразной. Бывший сенной сарай, оборудованный нарами, мало походил на казарму. Три железных «буржуйки», несмотря на старания дневальных, обогревали помещение слабовато. Иной раз в умывальниках замерзала вода. Но жили — не тужили! Нередко к добровольцам-казакам наведывались родные станичники. Приезжали клубные агитбригады.

Основной костяк дивизии составляли те, кто не подлежал воинскому призыву, — люди степенных лет и безусые пареньки. Одного страстного желания биться с немцами, которое и собрало ополченцев из городов и весей бывшей Области Войска Донского, оказалось недостаточно. С осени до февраля находились они на неопределенном положении, пока, наконец, не приняли присягу и не были взяты на государственное обеспечение. Обыкновенная гражданская одежда стала постепенно сменяться красноармейской формой. А вот в оружии по-прежнему была нужда. Шашки, винтовки и карабины из старых арсеналов имели далеко не все.

Но главное для казака — лошадь! Ежедневный распорядок в дивизии и строился, исходя из этого непреложного правила. Утром — подъем, поверка. Затем — поение и кормление лошадей, седловка. Занятия по строевой подготовке, джигитовка, «рубка лозы», изучение материальной части оружия. Не всякий день, ввиду ограниченного количества боеприпасов, — стрельба по мишеням. Снова — уход за лошадьми. Политподготовка. Громкая читка газет. Полчаса свободного времени. Вечерняя чистка, поение и кормление лошадей.

Гнедой дончак-трехлеток Цыганок не сразу привык к Якову. Артачился, на первых порах аллюр держал неровно. Из-за этого Якову не всегда удавалось правильно вымерить расстояние при «рубке лозы». Остроумный Аверьян Чигрин, темночубый казачина из Семикаракорской, съязвил: «Ты, Яшка, навроде как в лапту играешь. Аль конек не слухае?» Яков, не любивший насмешек, промолчал. Вечером Аверьян подошел в деннике к разнузданному Цыганку, уверенно пощупал пальцем у него в углах рта и заключил: «Заеды. Узда ни к черту! Надо укоротить и подогнуть мундштук. Давай. Зараз свободное времечко, исделаю как положено». И вскоре Цыганок твердо слушался всадника. От бывалых воинов, понюхавших пороха и в Первую мировую, и в гражданскую, набирался Яков кавалерийской премудрости, — казачий внук, по обычаю посаженный в год Тихоном Маркянычем на коня!

В конце марта, отмахав по степи двести верст, 116-я Донская казачья кавалерийская дивизия походным порядком прибыла к станции Кавказской, где, согласно приказу Сталина, в состав 17-го казачьего корпуса были сведены также две дивизии кубанцев. Со сталинградской земли подходила еще одна дивизия донских казаков, пополняясь лошадьми сальских конезаводов.

В начале мая кавалеристы рассредоточились вдоль Азовского моря…

6

Тяжелая, продымленная ночь падала на степь. Духота ощущалась даже здесь, на берегу. Семь потов сошло с Якова, пока он, оголенный до пояса, дорыл свой окоп. Командир взвода лейтенант Левченко устало присел на корточки, наблюдая, как Яков разравнивает бруствер. На груди бывалого буденновца колыхнулся орден. На широком лице браво смотрелись завитые кончики длинных усов. Он зачерпнул в ладонь комкастой землицы, помял ее и вздохнул:

— Влажная. Налипает на лопатку?

— Вода, наверно, близко…

— Близко. В третьем отделении только до пояса и дорыли… Я с ними буду. А ты уж сам командуй… Если еще при силе, помоги Матвееву-младшему. Из сил пацан выбился.

— Хорошо. А как мои остальные?

— Докапывают. Вот что, Яков… Без моей команды отсюда ни шагу! — предупредил лейтенант, которого казаки чаще звали просто по имени-отчеству. — Приказ есть приказ. Хотя… Сам понимаешь…

— Слушаюсь, Анатолий Филиппович. Можно разок нырнуть?

— Быстро и по очереди. Сейчас ужин подвезут.

Проводив Левченко, Яков пошел к бойцам своего отделения. Иван Манацков, дядька Петро Матвеев и Зосим Лукич Лунин уже завершали работу. Аверьян, управившись первым, дорыл окоп за Шурку Матвеева, который сидел рядом на траве. Завидев командира, паренек вскочил, вытянулся. Невзначай задетый жалостью, Яков спросил у него совсем не строго:

— Искупаться хочешь?

— А можно, товарищ младший сержант?

— Дуй! Туда и обратно.

Легкая речная водичка, как всегда, взбодрила и придала казакам уверенности. Вовремя подоспела и полевая кухня. Набрав в котелки перловки с говядиной, а в кружки — чаю, бойцы вернулись к окопам. За считанные минуты справились с едой. Закурили.

Канонада приближалась с севера. Отголоски ее перекатывались и направо, и налево. Фронт, без всякого сомнения, ширился. И как же чужды были эти саднящие, сеющие смерть залпы устоявшейся здесь тишине! Все заметней веяло от темно-серебристой глади свежестью, пахло береговыми травами и молодым камышом. В зарослях батлавука паслись, щелоктали в тине клювами утиные выводки. Изредка зеркало мелководья, отразившее звездное небо, изрябливали пущенные ими волнушки.

— Эх, зараз бы сеточку тут поставить, — вожделенно заметил Иван Манацков, невысокий, верткий казачок из верхнедонцов. — Сазан днями по ямам стоит, а об энту пору снимается.

— Об энту пору, братцы, бывало по молодости, мине от бабы варом не отольешь, — сказал дядька Петро, воспользовавшись тем, что внук его, Шурка, мыл в реке солдатские котелки и кружки. — Да и рыбалка — дело приятное… Ктой-зна, чи придется ишо…

— Вот как получилось! — крутнул головой Аверьян. — В аккурат нам выпало сталинский приказ исполнять. Ни раньше, ни позже.

— Без воли Господней и волосина с головы не упадет, — пробасил Зосим Лукич и огладил свою бородку. — Я с «живыми помощами» в кармане империалистическую войну прошел и гражданскую, и хоть бы пуля царапнула. И теперича они при мне.

— Это верно. Молитва на пользу, — поддержал его Матвеев-старший. — Многих спасала и, даст Господь, нам поможет… Нема тут политрука? — оглянулся лихой рубака. — А то за агитацию…

— Гутаришь — спасала. А почему «ганс» сюда дошел? — возразил Аверьян, ложась на спину. — На бога надейся, а сам не плошай. Коли двинутся супротив нас танки под орудийную музыку, то…

— Стало быть, так на роду написано, — веско прервал его Зосим Лукич. — Перед богом дюже мы провинные… Как Христа распинали, так и Расею распять хочут. Через грехи наши… Вот что!

— А рази ж в гражданскую думали мы про грехи? — возразил дядька Петро. — Восстали друг на друга… Коли за кадетскую власть — к стенке! Меня впоймают — в распыл за большевизм.

— То-то и оно! — ухмыльнулся Зосим Лукич. — Были единым казачеством, а раскололись! Ить ты вспомни… В двадцатые годы притесняли за то, что казачьего рода? Было дело! В коллективизацию? Обратно так! Шаровары носить запрещали… А зараз? Снялись мы отрядами из хуторов и станиц, поднялись за Расею. Силком нас не тянули. Потому как в кровях наших оборонить страну от ворога… Я, казаки, о другом дюже сокрушаюсь. Коли дрогнем мы тута, в первых лютых боях, то припомнят нам и нагайки, и царскую службу, и черт-те что… Никак низя немцу поддаться! И приказ Сталина правильный… Некуда отступать!

От реки, погромыхивая котелками, подошел Шурка Матвеев, сел рядом с дедом. Петр Савельевич пододвинул к нему скатку шинели, заботливо сказал:

— Приляг, Шура. Ночка длинная.

— Еще чего! Около воды слышно, как по кукурузе что-то трещит.

— Это завсегда так перед боем, — поучающе бросил Манацков. — Я с финами полгода провоевал, пока не списали по ранению. Лежишь в лесу, в сугробе, и чудится, что снайпер ветками шебуршит. Глянешь — ветер ели качает. А все одно поджилки трясутся.

Аверьян поднялся на ноги, прислушался. Его рослая фигура закрыла наполовину темнеющий вдали холм. Голова достала до звездного неба.

— Под такой оркестр задрожишь, — проговорил он неспешно. — На басах жарят, орудия… А это — россыпью, пулеметы. И минометы! Квакают по-лягушачьи… Должно, бой верстах в пяти?

Встал и Яков, оббил с ладоней прилипшие травинки. Тоже прислушался. Действительно, с поля доносился непонятный шум.

— Расходимся по окопам, — поторопил Яков. — Приготовиться к бою…

Разом охватило его гнетучее напряжение, уже испытанное прежде в боях. Позади пространство казалось спасительно-родным, а то, что таилось перед глазами, — отчужденным, враждебным, хотя и за рекой была казачья степь. «Верно в приказе сказано: прятались за спины друг друга, драпали, вот и докатились до Кубани! Куда отступать? — тоскливо размышлял Яков. — Сто пятьдесят верст на восток — и мой Ключевской! Спасать свою шкуру, а Федюньку, родителей и Лиду отдать на поругание? Нет, без них мне тоже не жизнь!»

Карабин был заряжен еще со вчерашнего вечера, когда полк начал передвижение. Яков положил его на бруствер, из вещмешка перегрузил в подсумок все три обоймы. Вставил в гранату запал, примостив ее ручкой вверх на пласт земли. И прилег возле окопа на траву…

Хлебнувший пехотинского лиха, Яков усвоил, что фронт делится на участки, где противник наносит главный, массированный удар, и на районы вспомогательных операций. И сейчас, прислушиваясь к гулу, наблюдая, как кромсают темь сполохи, хранил в душе надежду, что эскадроны минует участь смертников, обреченных. В ближней степи по-прежнему было безмолвно. Сверлили ночь сверчки. Под их монотонную песнь бойцы в окопах будто уснули. Но странное предчувствие беды не покинуло Якова даже тогда, когда прикрыл глаза и полузабылся, сломленный усталостью. Почудилось, что отдыхает он, Яков, после пахоты на полевом стане, и дед Тихон тут, и бредет по лугу огромная вороная лошадь…

Первый же выстрел, взломавший долгое затишье, остро отозвался в душе. Яков спрыгнул в окоп, схватил карабин. Близкая опасность стянула нервы в узел. В жидком блеске полумесяца справа, по гати, двигались черные силуэты. Автоматчики, находившиеся у камышей в секрете, дали по нам длинные очереди. Ответно слаженно зарокотали вражеские автоматы. Пи-иу! Пи-иу! Пули пропели над самыми окопами. Мигающие свечки стреляющих автоматов зажглись по всему противоположному берегу! И разом погасли. Как по команде стихли. Яков понял, что немцы лишь прощупали линию обороны.

Через минуту в небе зависли три осветительные ракеты. Мощно, обвально вслед за автоматами заработали немецкие пулеметы. Под их прикрытием на гать хлынула людская лавина.

— По врагу — огонь! — надрывно крикнул где-то неподалеку Левченко.

Вдоль берега, обороняемого казаками, прокатился оружейный залп. Дробно забухали карабины, подали редкие голоса автоматы. С надсадкой подхватили гром ручные и станковые пулеметы. Эскадрон вступил в бой!

Яков стрелял прицельно, стараясь гасить за рекой вспыхивающие свечки. А гать обстреливали казаки соседнего взвода. Густо запахло пороховым дымом. Все чаще клацали затворы винтовок и карабинов. Пальба нарастала. И жутко было замечать Якову, как вкривь и вкось стегали по их берегу смертоносные жгуты трассирующих пуль…

От дальних камышей стали отчаливать лодки. Пулевая россыпь ударила в бруствер, хлестнув по лицу землей. Яков припал на корточки, унимая резь в запорошенных глазах. Переждал. Когда же вновь поднялся, то понял с ужасающей ясностью, что остановить три лодки, приближающиеся к этому берегу, уже не удастся.

Ожесточенный бой полыхал слева, у станичного моста. По наступающему врагу прямой наводкой били пушки. Немцы пытались прорваться к позициям казаков посуху и ударить во фланг. Те же, кто высаживался с лодок, должны были расчленить линию обороны и порознь ликвидировать очаги сопротивления. Это вовремя понял Макагонов. И немедленно направил связных к командирам взводов.

Проламывая камыши, вскоре показались в освещении меркнущих ракет бегущие зеленые призраки. Они были метрах в пятидесяти от окопов. Уже ничего не испытывал Яков, кроме отчаянной ненависти и готовности к худшему. И стрелял, стрелял напропалую!..

Взрыв гранаты, брошенной кем-то из казаков, прижал атакующих к земле. Тут же Яков швырнул свою, следом за ним — Аверьян, чей окоп был рядом. Пользуясь заминкой немцев, Левченко вылез из окопа и зычно крикнул:

— Взвод! Бойцы! За-а мно-ой!

Внезапный, безрассудный набег казаков ошеломил немцев. Увидев рядом точно вставшую из-под земли неприятельскую цепь, они в растерянности решили, как часто случается в ночном бою, что контратакующих больше, чем на самом деле. Вступить в рукопашную с превосходящими силами — значило бы обречь себя на гибель.

Стараясь держаться плотней, казаки догнали немецких солдат на мелководье. Яков налетел на плечистого парня с закатанными рукавами френча. Дрались кулаками, сознавая, что в живых остаться только одному. Изловчившись, крепыш нырнул, загреб Якова под колени и повалил. Катались по взбаламученной грязи, норовя сдавить друг другу горло. Яков пропустил удар коленом в живот. И ослабил руки. А пехотинец уже нащупывал на своем ремне тесак… Небывало отчетливо мелькнуло в голове, что сейчас он, Яков, умрет! И, превозмогая боль, с натужным стоном отшвырнул парня, вскочил первым, успев садануть сапогом по каске. Она тупо громыхнула. Немец вскрикнул, сбитый на спину. Тут же Яков каблуком припечатал ему шею. И явственно услышал, как смертельно хрустнули позвонки. Минуту, не сознавая себя, втаптывал голову мертвого в ил…

На берегу Яков подобрал свой карабин. В камышовых прогалинах буйствовала рукопашная. Вскипал ядреный русский мат. Около вербы Аверьян с обеих рук охаживал неуклюжего фрица в кителе. Офицер не оказывал никакого сопротивления. Согнувшись, закрывал лицо ладонями и что-то бормотал. Яков передернул затвор карабина, жестко бросил:

— Отойди!

— Это — командир, — предупредил Аверьян. — Нам за него медали…

Яков вскинул карабин и в упор выстрелил. На мгновенье его ожгли объятые ужасом глаза! Даже в полумгле различил Яков их жутковатый, молящий блеск…

Теснимые казаками, немецкие пехотинцы вплавь возвращались на северный берег Еи. Добивать их на воде нельзя было по двум причинам: плотный пулеметно-автоматный огонь прикрывал отход и, к тому же, ракеты догорели. Оружейная перепалка длилась еще больше часа.

На заре Левченко собрал взвод у крайнего окопа, в прикрытии искореженной осколками старой вербы. На разостланной плащ-палатке неподвижно стыли Игнат Чумаков, Федор Алексеевич Матехин, Иван Манацков. Раненного в плечо Шурку Матвеева увел санинструктор. Вместе с внуком отлучился и дед.

Сняв пилотки, сидели подле убитых в скорбном молчании. Нечеловеческую усталость после боя ощущали все, кроме, пожалуй, Зосима Лукича. Он по-прежнему не терял присутствия духа. Завел покойникам глаза, по-христиански сложил их руки. Перекрестившись, молвил:

— Убиенных ратников за святое дело Господь берет в рай. Жили казаками и полегли по-казачьи! Царствие вам небесное! — И горестным голосом добавил: — Гутарил же про «живые помощи», а не послухал Иван…

Яков сидел, сцепив на коленях ладони. Неведомая опустошенность холодила душу. А мысли против воли перескакивали с одного на другое, не позволяя обрести прежнюю твердость духа после того, как там, на берегу, застрелил безоружного. Притягивали взгляд трупы немцев, темнеющие вдоль камыша. Вдруг померещилось ему, что оттуда тоже кто-то пристально смотрит…

Яков поежился и, чтобы прогнать наваждение, скороговоркой шепнул Аверьяну:

— Зря я того офицера…

— Не жалкуй! Вон, полегли братушки наши… Ты понимай, что немцы не человеки, а вороги. На войне, Яша, все кровью мазаны. Про милость помнить не моги! Либо ты его, либо наоборот… А как в сабельном бою? Там ишо страшней! Махнул шашкой — и полетела душенька!

Когда развиднелось, томимый волнением, Яков украдкой попросил у Лунина молитву. Зосим Лукич достал из нагрудного кармана гимнастерки несколько потертых листков. С важным видом пояснил:

— «Живые помощи» разные есть. А как ты заместо крестика носишь комсомольский значок, то и молитву дам тебе соответственно. Уповай на ангела своего!

В сторонке Яков торопливо набросал химическим карандашом на краю газетного обрывка:

«Молитва Ангелу Хранителю.

Ангеле Божий, хранителю мой святый, на соблюдение мне от Бога с небес данный, прилежно молю тя: ты мя днесь просвети и от всякого зла сохрани, ко благому деянию настави и на путь спасения направи. Аминь».

Вскоре Якова позвали на летучее комсомольское собрание, где косморг эскадрона привел его в пример другим, похвалив за храбрость и за то, что убил двух фрицев.

А над степью, готовой в любую секунду содрогнуться от нового боя, занимались зарева: на востоке встающий рассвет сулил надежды на лучшее, на западе полыхало огнище нив, предвещая беды. Между этих двух зорь — живой и мертвой — держался на ниточке великий земной мир…

7

До самого полудня выветривался из хутора смутный чад горелого зерна. А в жару в Ключевской внезапно нагрянули румыны.

Танкетка и грузовик с дюжиной солдат, ревя моторами, проследовали до бывшего майдана и остановились у колодца. Громкая певучая речь далеко разнеслась по затихшим подворьям. Раздевшись до трусов, галдя и смеясь, румыны окатывали друг друга водой из ведра, мылились, некоторые даже умудрялись бриться. Судя по всему, настроение у них было бодрым и деловым. Дождавшись пустого грузовика, кузов которого был снабжен решетками, инородцы разбились на группы и разошлись.

Степана Тихоновича Шаганова в этот час, как назло, разобрала дремота. Вернувшись поздним вечером в хутор, он направился не домой, а к присухе, Анне Кострюковой. Заперев на ее базу двух бычков, рассказал, как удирал с другими погонщиками от немецких танков. Однако и тут не растерялся, подвернул двух телков — для своей семьи и для Анюты. Та, в свою очередь, поведала о бомбежке, о распределении коров и раздаче зерна. Степан Тихонович, оказавшись пленником обстоятельств, только развел руками. Затем, скрываемый темнотой, он искупался в корыте. И не стал ждать, когда Анна воротится от зернового амбара, — принял для аппетита первача, сдюжил миску борща и завалился на перину.

Ощутивши спросонья влекущее бабье тело, Степан Тихонович исподволь загорелся, притиснул податливое тело молодайки. Она ойкнула, ложась удобней, и засмеялась:

— Легче ты, бугай бешеный… Лицо щетиной обколешь.

…Жизненные тяготы действуют на людей по-разному. Одних повергают в уныние, других подхлестывают. Анна, гулявшая и до мужа, и при муже, никогда не отчаивалась! С пятидесятилетним Степаном Тихоновичем, отличавшимся прежде строгой порядочностью, связалась она просто из-за неимения в хуторе подходящих мужиков моложе. Случилось это в нынешний сенокос. Шла Анна на луг, а бригадир обгонял ее на коне. Она возьми и попроси всадника подвезти. Степан ехал без седла, подстелив только фуфайку. Усевшись сзади, Анна обняла его за пояс и беззастенчиво прижалась грудьми, пошутила: «А не заревнует Полина? А то мы, солдатки, скорочко побесимся!» Около безлюдной полосы бригадир урезонил: «Ты, Анюта, либо слазь, либо отслонись…» — «Еще чего! Аль греха испугался? — и, уронив руку, быстро-бесстыдно бормотнула: — Гля, сучок вырос…» И Степан Тихонович не совладал с собой…

И в эту ночь Анна была ненасытной. Вспотевшему от долгого усердия бахорю намекала в минуты передышки:

— Первый куплетик прикончили, а на второй хватит духу?

— Не озоруй. Обожди ты…

— Давай на пол спустимся. Там прохладней.

И снова — придушенный смех Анюты, ее ласкающие руки, бессовестные замечания, порочно-набухшие губы…

Уже при светлеющих окнах, «дотянув песню», забылся Степан Тихонович спасительным богатырским сном. Он не слышал, что Анна вскоре встала и принялась как ни в чем не бывало за хозяйские хлопоты.

Разбудили его докучливые мухи и духота. Солнце уже успело накалить жестяную крышу. В висках ломило. И на душе было как-то нехорошо. «Как будто меду переел, — подумал Степан Тихонович с едкой укоризной. — Связался с отрывком от черта… Нет, наверно, отпостился я в свое время и для таких ночек слабоват. Да и лагерь сказывается… Подорвал силы на проклятых соснах… Дома дел по горло, а ты таись тут до темноты…» За долгие годы впервые изменяя жене, он казнился и мучился душой, и находил себе оправдание лишь в том, что Полина с возрастом стала к нему равнодушной. «Прежде ведь не шкодил, — объяснял он сам себе. — Была баба как баба. А теперь то с внуком возится, то перед домашними ей совестно — мол, услышат, — то она усталая…» Однако угрызений совести побороть не мог. Втайне и осуждал Анну, и корил за то, что шалопутничает, позабыв о муже-фронтовике, а высказать этого не решался.

Резкие удары в наружную дверь мигом оборвали дрему и подбросили Степана Тихоновича на кровати. Подумав, что заявилась какая-то соседка, он схватил одежду и нацелился за шифоньер. Анна почему-то медлила, не открывала. Стук повторился настойчивей. Степан Тихонович глянул в окно и обмер. Немцы! Вихрь мыслей промчался в голове. Тело налилось свинцовой тяжестью. Попадавший в переделки, он помнил, что нельзя раздражать приходящих в дом с оружием и скрепя сердце поплелся к двери. Она была не заперта, и при желании немцы могли вломиться безо всякого предупреждения. Эта догадка чуть успокоила. Надсадно кашляя, Степан Тихонович вышел на крыльцо шаркающей походкой тяжелобольного.

Уже с первых гортанных слов, обращенных к нему, хуторянин понял, что это не немцы. Да и внешне они напоминали, скорей, кавказцев или цыган. Оба черноголовые, загорелые, с выкаченными, стреляющими глазками. Тот, что был постарше, сутулый, обнаженный до пояса, весь поросший каштановой волосней, снова спросил что-то скороговоркой. Степан Тихонович разобрал знакомое слово.

— Нет, партизанов у нас не водится, — мотнул он головой, досадуя, куда могла запропаститься Анька.

Парень в оливковой, с желтизной, форменной рубашке, не убирая ладоней с автомата, висевшего на шее, шагнул первым. Степан Тихонович попятился в курень. Автоматчик прогулялся по всем трем комнатушкам, оглядывая стены и бедную обстановку. С комода взял деревянную копилку, раскрашенную под яблоко, и сунул в карман шорт. Потом открыл шифоньер. На пол полетели женские вещи, полотенца, платья, брюки. На поживу поспешил его приятель. Разостлав простынь, они стали выбирать то, что было поновей. Голубая газовая косынка понравилась обоим. Вскипел спор. Только теперь Степан Тихонович догадался, что это румыны. В лагере вместе с ним отбывал срок молдаванин Ион, частенько напевал свои заунывные песни, чуть ли не все слова которых оканчивались на «аре»… Глядя на склоненные спины мародеров, Степан Тихонович с внезапной злобой подумал: «Эх, сейчас бы шашечку! Да с потягом через хребет!»

С узлом награбленного добра пожилой румын поспешил на двор. А парень заглянул в кувшин, стоящий на столе, и до дна выцедил утрешнее молочко. Затем воровато шмыгнул назад.

— Что забыл? — насторожился Степан Тихонович, последовав за ним и, пораженный, вскрикнул: — Да разве ж можно божницу трогать?!

Святотатец сорвал с цепочек подвешенную серебряную лампадку, вылил остатки масла на пол и вытер дорогую вещицу скатертью.

— Бог за это накажет… Бог один на всех… Отдай, пан! — настоятельно просил Степан Тихонович, протянув руку.

Парень нахмурился, поддернул плечом ремень автомата и сердито процедил то, что знал по-русски:

— Иди на хрен!

Грабеж на этом не кончился. Мародеры угнали с кострюковского база и корову, и двух залученных Степаном Тихоновичем телков. Хозяин вдруг явил прыть, кинулся на улицу, пытаясь отбить буренку. Но вблизи ворот замедлил шаги, увидев, как к соседнему двору Матрены Торбиной подъехал грузовик, за решетками которого в кузове уже находились две коровенки. Во дворе соседки не унимался куриный переполох. Надсадный лай цепняка оборвал короткий выстрел. У Степана Тихоновича екнуло сердце. Тут же он заметил, как из распахнутой калитки, напротив, от Лущилиных выбежал разгоряченный низенький румын, и что-то возбужденно протараторил шоферу, открывающему задний борт. Тот опустил руки и выдохнул:

— Este departe?[6]

Коротышка кивнул и потащил за собой приятеля.

Через минуту — другую слух Степана Тихоновича обжег молящий крик Антонины, с крыльца мешком рухнула ее мать, тетка Аграфена. За ней громко захлопнулась дверь, и клацнул запор. Бедная женщина встала с разбитых колен и кликушески завопила:

— Люди-и! Людички-и! Спасите!!

У Степана Тихоновича по спине скользнули мурашки. Он наскоро свел створки ворот и хватил через огород к Несветаю. Собачий брех, перекатывающийся по хутору, поджигал и без того острую тревогу за свое подворье. Он зашагал вдоль берега с ощущением, что белый свет переворачивается! Невзначай вспомнилась гражданская война, когда вот так же свирепствовали мародеры; вспомнилось, как десять лет назад уходил из Ключевского в арестантской колонне… Эта заполошная жизнь, как будто поблукав где-то, снова вернулась сюда. И единым махом смела все, что было обретено кровью и потом. Хуже всего это бесправие, полное бессилие перед вооруженными оккупантами…

Через воротца, выходившие в проулок, Степан Тихонович пробрался на родное подворье, слыша, как рев автомашин и танкетки все дальше стихает за околицей. Под навесом жевали жуйку Зорька и взятая на досмотр колхозная корова. В закуте постанывал подсвинок. Куры, разморенные жарой, зарывшись в золу, подремывали в тени летницы.

— Слава богу! Не забрали, — со вздохом проговорил Степан Тихонович и лишь теперь хватился котомки, забытой у Анны.

На подворье было безлюдно. Убедившись, что в летнице и погребе тоже никого нет, поднялся на крыльцо. Входная дверь куреня оказалась запертой на крючок. Постучал. Ждал довольно долго.

— Кто?! — неожиданно раздался за дверью грозный голос.

— Я, батя. Открывайте.

— С кем?

— Один.

Брякнул отброшенный крючок. Тихон Маркяныч, пропуская сына в коридорчик, недоверчиво зыркнул во двор. Снова заперся. «Эк, напугались», — сочувственно подумал пришедший и спросил, не обнаружив в горнице женщин:

— Где наши?

— Приспичило, дурам, на поле кукурузу ломать… Ну, с прибытием, сынок! Молил за твою душу… Живой!

— Были у нас румыны?

— Полапали за калитку и — восвояси… Должно, домовой их отпугнул. Або в окно увидали, с чем их встречают!.. Хм, а разве не германцы? Ты откелева знаешь?

— Знаю. Меня, батя, они у Анны Кострюковой застали. Скрывал, а теперь…

— Во! Так ты, баглай, ишо ночью… — неожиданно оборвал речь Тихон Маркяныч и показал свой жилистый кулак. — Ну и молодец, что родичку проведал… Тута мы на пару с Феней, бегличкой городской. Вместе оборону держали.

С недоумением посмотрев на отца, Степан Тихонович прошел в зал. Со стула поднялась невысокая, тонкорукая девушка. Просторный халат Лидии висел на ней балахоном. В притемненной комнате (ставни надворных окон по-прежнему были закрыты) особенно был заметен живой блеск ее светлых, умных глаз.

— Здравствуйте! — кивнул Степан Тихонович. — Значит, с гостьей нас…

— Да, вот…

— Откуда ж будете?

— Из Ворошиловска. Шла с колонной, да опоздала. Немецкие танки опередили. Я вечером обратно пойду.

— Значит, в одном котле варились. Я тоже был на шляху. С колхозниками гнали молодняк на Астрахань. А погнали нас! Кое-как в камышах спаслись… Да вы присаживайтесь, не стесняйтесь! — ободрил Степан Тихонович и первым опустился на табурет.

— И невеличка, а молодец-девка! Не трусливой сотни, — похвалил Тихон Маркяныч. — Музыкальная учителька. Матерь — врач, а папка — военный. Мы с ней, можно сказать, в бою познакомились…

Только теперь Степан Тихонович обратил внимание, что на придвинутом к окну столе лежала не подушка, а белый мучной мешок! На нем — ружье. На подоконнике, скрытом ставнями, красовались аккуратно уложенные патроны. Представив, что могло произойти, если б румынские солдаты вошли во двор, Степан Тихонович похолодел.

— Да-а… Прямо-таки азовская крепость! — с издевкой сказал он отцу, не стесняясь девушки. — Честное слово, вы как дите малое… И себя бы погубили, и ее!

— Чтоб мой баз опоганили?! Тольки б ступили — в упор саданул! Угостил-ил бы картечью!

Зная, что спорить с отцом бессмысленно, Степан Тихонович повернулся к гостье.

— Срываться в ночь не советую. Одной — в степь? Более чем опасно! День-другой подождите.

— Да неудобно быть обузой, — призналась Фаина. — В Ворошиловске бабушка осталась. Волнуюсь за нее. Наверное, и у нас уже фрицы!

— Ты, милочка, об собе думай! — заключил Тихон Маркяныч и покосился на сына, твердым движением взявшего одностволку. — А мы, старые, на бедах посватаны, на горестях поженены…

С верхней ступени крыльца Степан Тихонович увидел бегущего внука, шагающих позади него женщин с оклунками: Лидию, Полину, Таисию и… Анну! Присуха, как нарочно, шла рядом с женой. В уголках поджатых губ таилась самодовольная улыбочка. Рыжая прядь спадала на ее большие, красивые, нагловатые глаза. Рассказывая о чем-то, она кинула на Полину насмешливый взгляд. Родное лицо жены, иссеченное морщинками, было усталым и задумчивым. От мысли, что Анька знает о его возвращении, а Полина погружена в горькие думки о скитающемся муже, Степану Тихоновичу стало не по себе, невзначай взыграла обида за жену: «Шабаш! На вожжах потянет Анька — не пойду!» И, желая избежать с ней встречи, направился в летницу, озадаченный тем, куда бы понадежней спрятать ружьишко.

8

Вечерять Шагановы сели за надворный стол засветло. Он был весьма щедр по случаю гостьи. И бордовые помидоры, и малосольные огурчики, и поджаристые пышки, и вяленая рыба, и мед в деревянной чашке — пир, да и только! Лидия отдельно для Фаины наложила в тарелку из огромной сковороды жареной картошки, усыпанной зелеными веточками укропа. От одного запаха повеселеешь! А тут еще Тихон Маркяныч разлил по рюмкам брагу, крякнул:

— Поднимем за здравие всех, особливо за внука Якова, и, стал-быть, за знакомство.

Но недаром молвится: молодая присуха — камень на шее. Не успели закусить, как препожаловала Анна. Порывистая походка, вызывающе-цепкие глаза на побледневшем лице, подрагивающие губы выказывали крайнюю взволнованность.

— Приятного аппетита, — бросила она, подойдя к столу и без приглашения села на край лавки, рядом с Лидией. — С возвращеньицем, дядя Степа!

— Спасибо… Садись с нами ужинать, — неуверенно предложил Степан Тихонович, отводя взгляд.

— Только поела… Да и не то настроение, чтобы гулять! Слыхали, небось, как румыны похозяйничали? Над Тонькой Лущилиной надругались, скоты… А у меня Ночку забрали, и шифоньер очистили. Жаль, безмужняя я… Был бы казак настоящий во дворе, он бы до такого не допустил!

— Каким же это способом? — возразил Степан Тихонович. — У кого оружие, у того и сила.

— Глотки им перегрыз бы, — вот каким!.. Ну, я не за жалостью пришла… — Анна сделала внушительную паузу. — Раз пострадала я от румыняк, то хочу, чтоб передали мне на досмотр колхозную Вишню. Расписку я напишу. Наумцев, думаю, возражать не станет. Так что, Лидонька-подружка, выручай.

Лидия никогда не была с Анной в близких отношениях. Более того, чаще других схватывалась с этой вздорной, самоуверенной красоткой. В приходе Анны, в ее требовании крылся какой-то потаенный смысл.

— Вчера ты воспротивилась, а сегодня надумала? — с упреком напомнила Лидия. — Хорошо. Если Иван разрешит, я не возражаю.

— А я супротив! — наотрез отказал Тихон Маркяныч. — Крайних нашла… У нас, Нюська, пять ртов! Вон, у Дагаевых, мать да Тайка с девчонкой. На кой ляд им, окромя своей, ишо с фермы? У них и забирай.

— Малодойку? Нет! Я привычная к Вишне. Мы ее с Лидкой попеременки доили! — повысила Анна голос.

— Не будя по-твоему! Мы бумажку Ванюшке подписали и за буренку держем полный ответ.

— Та-ак. Ясненько. А что же ты, дядечка Степа, помалкиваешь?

Степан Тихонович, у которого ярко запунцовели уши, отложил вилку с нанизанными кружочками картофеля, бормотнул:

— Да вы слова не даете вставить, — и, обретя решимость, рассудил: — Считаю, что просьба твоя правильная. Нужно поделиться. А то получается, как у того казака. Шел по степи, нашел кошелек с монетами. Сунул в штаны. Явился домой, а его нет. Дырка в кармане. Рассердился и давай жену бить. «Из-за тебя, — кричит, — нищим я стал». Корова колхозная, и каждый из членов имеет равные права.

— Да ты, никак, очумел? — невольно вырвалось у отца.

— В другой раз мы пострада… — начал было Степан Тихонович, но брошенная женой рюмка — первое, что попалось под руку, — ударила в шею и отлетела прочь, залив рубашку остатками браги.

— Жалко стало? Кобель сивый! — вне себя от гнева выкрикнула Полина Васильевна и, сорвавшись с места, обогнула угол стола и приблизилась к Анне, тоже настороженно вставшей. — Говорила Матрена, что спутались… Да я…

— Ты спокойней, спокойней! — угрозливо напряглась Анна. — А то задохнешься…

— Ах ты, вонючка… Еще лыбишься?

— А почему и нет? Ударить хочешь? А ну, попробуй!

— Руки об такую сволочь марать не стану… Хлюстанка! С кем связалась? С дедом!

— Гм! Это с тобой он дед, а со мной еще молоденький.

Полина Васильевна, мученически закусив губу, с глазами, полными слез, повернулась к окаменевшему мужу:

— Уходите… Оба уходите… — и с неестественной суетливостью забежала в летницу. Лидия, с презрением посмотрев на Анну, последовала за свекровью. Фаина сидела ни жива ни мертва.

Грозовой тучей медленно поднялся Тихон Маркяныч. Как-то странно поддернул рукав рубахи, выставляя культю. Кураж Анны на том и кончился. Она шарахнулась к калитке, пустилась по улице, не оглядываясь. Так же неспеша старый казак сел, кивнул:

— Наливай мировую… Наливай, гутарю! Сидишь, как кобыла обмочила… А ты, Фенька, чо закручинилась? В семье всяко бывает. Пустое. Разберутся. Не год прожили.

— А то вы Полину не знаете, — точно ища поддержки своим сомнениям, вымолвил сын. — Не простит она…

— Не прости-ит, — передразнил Тихон Маркяныч. — Ты вспомни Павлушу нашего… Намедни снился он мне… Да так ясно… Ты вспомни, как наказали его, а он не покорился! Встал опосля порки и улыбается! Моего был норова… А ты губы развесил. Вон, ишо с внучонком посовещайся.

— Ну, довольно нотацию читать! И без того… — Степан Тихонович обидчиво отвернулся, стал катать хлебный шарик.

Федюнька прибежал с улицы, моргая расширенными глазами, испуганно протараторил:

— А там самолет немецкий летал! Над верхней улкой! И бумажки такие раскидывал, — он протянул деду сероватый лист с печатным текстом.

— То-то я и слыхал, как мотор тарахтел, — отозвался Степан Тихонович и, передавая листовку Фаине, вздохнул: — Без очков не разберу. Темновато.

— «Казаки и казачки! Освободительная немецкая армия вернула вам волю», — прочитала Фаина и запнулась. — У меня тоже со зрением неважно. Близорукость. Врачи советуют очки носить, да я пока обхожусь… Ну, уж ладно… «Великий Адольф Гитлер пришел вам на помощь. Отныне и навсегда кончилось иго большевиков и жидов…» Нет! Я читать эту мерзость не стану! — решительно отказалась Фаина и бросила лист на стол. — Типичный образчик геббельсовской пропаганды. Чтобы сломить нас, фашисты прибегают к самым изощренным приемам. Сеют в душах безверие в Красную Армию, в партию. Хотят оболванить народ, чтобы превратить в раба.

— Балакаешь, как на дуде играешь, — усмехнулся Тихон Маркяныч. — Папка, небось, партейный?

— Да, и мама — тоже. А вы?

— Я-то? — изумленно вскинул старик брови. — Не успел. Молодой ишо, а вот Степан… Его в партию призвали. Арестантскую. Ни за что четыре годика в лагере отсидел. А другие наши казаки, те и пононче за Уралом-рекой. Там, бают, сосен на кажного хватит! Кровно обидела нас власть советская, и сословия лишила, и паев, и уважения… А мы обиду свою, как в той сказке, на семь замков замкнули, и робили собе не покладая рук, покеда не загнали в колхозы… Нет, милочка, не дюже немцы брешут. Крутенько скрутили нас, крутенько!

— Батя, вы договоритесь! — осадил его Степан Тихонович с пугливой поспешностью. — Что упало, то пропало.

— Я не супротив Советов агитирую, а толкую человеку, как оно было… Откель ей знать? В городе Ставрополе, в нонешнем Ворошиловске, я в тридцать третьем ажник два месяца прожил, при Андреевской церкви христарадничал. Трудно было, а не так, как у нас.

— Конечно, мне испытать голод не пришлось, — призналась Фаина. — Папа получал паек как сотрудник НКВД. Но я абсолютно уверена: голод возник по вине кулаков. Да плюс засуха. Папа рассказывал, как враги народа зарывали зерно, уничтожали стада… Об этом и в романе Шолохова. Островновы подло действовали в каждом селе.

— Надо же! Как в точку попали! — отозвался Степан Тихонович. — Следователь тоже сравнивал меня с Яковом Лукичом. Дескать, грамотный и коварный… Я же вам как на духу скажу, что ни о каких заговорах против советской власти ни в тридцатом, ни в тридцать втором мы и слыхом не слыхивали! Может быть, единичные факты и были. Но о широком заговоре… Я «Поднятую целину» от корки до корки помню. Только вот не знаю, чего принесла она больше: пользы или вреда? Шолохов, конечно, не виновен. Сердцем писал. Да книгой его воспользовались. Стали выискивать Островнова в каждом хуторе!

— И правильно! Товарищ Сталин указывал, что классовая борьба с приближением к коммунизму не ослабевает. Я с вами категорически не согласна, что роман в чем-то навредил. Он нанес удар по врагам партии и народа. А воспитательное значение? Оно огромно!

— Завели волынку, — поморщился Тихон Маркяныч и собственноручно разлил брагу по рюмкам. — Я, окромя Библии, книжек не читал и ужо теперича не осилю… Будя! Человек жив нонешним днем, про то и гутарить надо. Берите… А ты чего, агитаторша?

— Нет. Спасибо, — качнула Фаина головой и опустила глаза. Лицо ее стало отчужденно задумчивым, далеким. Крупный нос и подбородок заострились, делая девушку старше и придавая всему облику нечто птичье, неустойчивое. И — жалкое.

— И давно ж ты на скрипке играешь? — невзначай осведомился Тихон Маркяныч. — При оркестре али как?

— С детства. Нет, в ансамбле играю редко. Преподаю в школе. Я уже объясняла.

— Может, сыграли бы? — поощряюще улыбнулся Степан Тихонович.

— Извините, но для этого должно быть настроение… Я, пожалуй, пойду утром. Ноша не тяжела.

— Как выйдешь на шлях, так и проголосуй, — с ехидцей наставил Тихон Маркяныч. — Тобе немецкие танкисты лихо подвезут! Не бузи! — И обратился к правнуку, жующему пышку: — Принеси, болеткий, кисет. Там, на верстаке, забыл.

Мальчуган вернулся с пустыми руками.

— Нету? — всполошился старый казак. — Я ж его с краю притулил. Не выйдет из такого слепца дозорного. Казак в сумерках должон, как сова, зрить! Ох, придется самому.

Лидия, выйдя из летницы, разминулась со стариком и принялась убирать со стола. Обрадованная ее появлением, Фаина охотно помогала. Из-под навеса, где шарил по полкам Тихон Маркяныч, слышалось добродушное бормотание:

— От же шельмец! Сызнова стянул… Взял манер курить! Тожеть, должно, горюешь? Кури, кури. Тольки подбросить не забудь. Настя-покойница вышивала.

Фаине голос старика показался странным, она недоуменно шепнула:

— Это о ком он?

— Дедуся? О домовом. Иногда, правда, пошаливает.

— Ты — серьезно? Это же суеверие, Лида.

— А ты поднимись утром на чердак, поднимись. И узнаешь: будет пахнуть самосадом или нет.

Фаина не нашла даже слов. Ладно, старый человек, но — Лидия? Какая дремучая старина! Какие темные люди!

От цветочной клумбы, разбитой у крыльца, наносило грустноватым запахом календулы. Свежело. Враздробь лучились над куренем звездочки. В замершем воздухе, казалось, гармошка Алешки Кривянова играет рядом, а не через улицу. И рокотала она басами, и всхлипывала, и сыпала ласковые трели в руках молодого калеки, не познавшего еще сполна девичьей любви…

Как плотину разорвало! Истошный крик поднялся где-то там, у околицы. Заскрипели калитки. Тревожные возгласы прокатились волной от двора ко двору. Степан Тихонович с отцом тоже вышли на улицу и застыли в напряженном ожидании. Через несколько минут к Дагаевым примчался какой-то пацан. И тут же за ним следом из калитки выбежала Таисия.

— Что там стряслось, соседка? — окликнул Степан Тихонович.

— Тоня Лущилина… Кумушка моя дорогая на себя руки наложила…

Тихон Маркяныч медленно перекрестился и низким, грудным голосом проговорил:

— Позора не снесла… Эх, головушка несчастная! Завсегда со мной здоровкалась, уважительная такая… Вот она, война проклятущая, как детей сиротит… — И строго добавил: — С Нюськой расцепись! Я энту выдерку наскрозь вижу! Поганая у ей душонка, лютая.

— Все, батя. Отрубил!

— Давай закурим. Сверни мне, а то я зараз бескисетный.

Растревоженные и хмурые, легли Шагановы поздно. Не на перине с супругой (с ней улегся внук), а на жестком топчане в передней довелось в эту ночь мять бока Степану Тихоновичу. Затаился, подложив под голову руки, и беспорядочно думал, слыша мерный стук маятника настенных часов. Размышления были обрывистыми, лишенными обычной взвешенности и прочности. Спутались беды клубком. И где их край — не разобрать…

9

Невероятно, то Тихон Маркяныч не ошибался.

Хранитель шагановского рода, домовой Дончур был кряжист и сух плотью, в дремучей гнедой шерсти, с приятным старческим ликом. Правда, левый блекло-зеленый глаз, поврежденный в прошлом веке, чуть косил, слезился. В последние дни пребывал Дончур в постоянном унынии, всполошенный великой, небывалой напастью, которая постигла казачью землю. Нынче он с большим трудом сумел отвести, не впустить на свое подворье инородцев, но, откровенно говоря, не был уверен, что сможет это сделать и в следующий раз. Да, все же поизносился за три столетия пребывания на Земле, с того часу, когда спустился посланцем и воителем светлоликого Сварога. Многое множество событий произошло на его памяти, но такого смертоносного лиха земля русская еще не знавала. Устроившись на дымоходе, в благодатной чердачной жарище, он перебирал в мыслях пережитое, ища опоры и разумения в своих дальнейших действиях.

Смутными видениями проплывали перед взором картины жизни в первой донской казачьей столице, в Раздорах. Помнилось, как ровно двести девяносто шесть лет назад, тоже в августе, сражался Евлампий Шаганов, зачинатель рода, с войском Крымского царевича Днат-Гирея-Нурадана на реках Кагальник и Ея, именно там, где сейчас воевал внук старшего из живущих — Яков. Фамилию такую получил Евлампий за легкие и неутомимые ноги, способность шагать сутками. Тогда Дончур был силен, данной ему духовной властью уберег лихого казака от пики и сабли, а уж теперь твердой надежды на спасение Якова не было. Изощрились люди в смертоубийстве…

Потом бытовал домовой в Черкасске, славном городишке, на куренном мазаном настиле есаула Митьки Шаганова, затем — казака Фомы, казака Пантелея, казачьего старшины Михаила, дружившего с атаманом станицы Трехизбянской Афонькой Булавиным. Не раз приезжал атаман с сыном Кондратием, вздыбившим вскоре казачью голытьбу на бунт.

И все эти долгие-предолгие, необъятные лета, сколько ни радел домовой, как ни старался оберегать шагановский очаг, горькие беды — одна другой страшней — метили семьи храбрецов. Едва в полнолетие вступал хозяин куреня, только начинали налаживаться жизнь и крепнуть хозяйство, как сваливалось негаданное горе. И возмужалый сын-сирота занимал место родителя в поредевшем казачьем строю…

Тяжелодумен и суров сердцем был служитель Сварога. Сынка погибшего при булавинской возмущении старшины Михаила, вьюношу Данилу втайне напутствовал и толкал на дела благие. Лихостью и статью молодецкой удался он в деда. Как и предки, грабил турецкие и персидские дворцы, любил баб, в винопитии не ведал меры, шашкой-кривулей рубил с обеих рук. Три сына от первой жены и два красавца от второй, пленницы-персиянки, сделали курень Шагановых чтимым среди казачества. Да и купцы первыми кланялись Даниле Михайловичу!

Но опять в земли русские вторглись турки, татарские полчища крымского хана и орды кубанских ногайцев. Опустело владение Дончура. На берегах Крыма и Дуная сложили свои отчаянные головушки два старших сына; средний, Федотка, раненный в рубке, был полонен янычарами. Не успел Данила воротиться с Шестилетней войны — в Черкасске новый сполох. Беглые крестьяне, иноверцы и голь казацкая по окрайкам Донщины опять взбунтовались! Повел их жестокий смутьян, никто другой как дезертир-хорунжий царской армии — Емелька Пугачев. Черкассцы, задобренные посулами и милостью императрицы Екатерины II, самозванца не поддержали. Сверх того, дружно выступили супротив Лжепетра, когда направился он со своими головорезами к Дону-батюшке.

Предчувствовал домовой, что не вернуться хозяину с волжских утесов, жалобно стенал по ночам на чердачных досках, предвещая бабьи слезы. Беда сталась. И Дончур с неуемным рвением стал хозяйствовать на подворье, заботиться о лошадях и коровах — любимцах своих, — наталкивать жену убиенного персиянку Фариду на верные поступки, отгонять хворь от матери Меланьи. Трудолюбие ее, коренной казачки, перехватили внуки: Петро и Спиридон. Благодаря сноровке Спиридона, поставлявшего рыбу к атаманскому столу, да смекалке Петра, освоившего грамоту у дьячка и пристроенного по его челобитью писарем в бригаду атамана Платова, Шагановы зажили безбедно. И куда бы ни заводили пути-дороги боевого атамана, повсюду был при его канцелярии Петро. И под Измаилом, когда донцы штурмовали бастионы, хитроумной храбростью поразив самого Суворова, и при неудавшемся походе в Индию, исполняя злоумышленное соизволение царя Павла и просьбу-задумку его сговорщика Наполеона. Затем в баталиях с наполеоновцами в Пруссии, когда громили казаки хваленую конницу Мюрата при переправе через Неман; позже, на румынской земле, в боях с извечными врагами — янычарами. Домовладыка, ведавший об успехах Петра, одаривал его родных долготерпением.

Первыму именно Платову пришлось встретить на своей земле Бонапарта, посягнувшего на завоевание Государства Российского. И в то время, пока «летучий корпус» осаживал французских улан, позволяя соединиться у Смоленска русским армиям, пока назревало Бородинское сражение, на Дону собралось казачье ополчение. Спиридон, хотя и был хром (в детстве угодил под колесо арбы), тоже записался добровольцем. Это Дончуру шибко не понравилось. Не надеясь на болезненного малолетка Маркяшку, он всячески препятствовал уходу Спиридона. То коня угонит, то дротик спрячет, то зазнобу молодую нашлет — авось сердцем прикипит… И добился-таки своего! Не был Спирька взят по увечью.

Из Европы вернулся младший брат сотником, сполна отломав службицу. Привез на навьюченных лошадях изрядно добришка. Не пуст был и гаманок. Этому обрадовался Дончур несказанно, но чувствовал за собой вину. Не сохранил до возвращения служивого ни мать его, ни бабку, ни брательника, утонувшего в половодье.

За храбрость и усердие пожаловал Платов сотнику земельный нарез вдоль берега Несветая. Отсюда и повелась станица Ключевская, — много было светлых родников вокруг…

В огромном каменном курене и на обширном подворье хлопот домовому прибавилось. Но он не только не противился, но воспрянул духом, приписывая хозяйский достаток своему неустанному вниманию. Петр Данилович за родного почитал племянника Маркяшку, воспитал из него наездника-ухаря. И женил не абы на ком — на дочке станичного атамана. Родство похвальное, да счастье скользкое. Молодуха оказалась бессемянкой. Уже в годы вошел Маркян, уже растолстела его женушка, а детей по-прежнему не было.

Затомошился Дончур! Шагановскому роду замаячил неизбежный конец. Духи предков не давали домовому покоя. И он, разгневавшись на пустоцветную жену Маркяна, решил ее сжить.

Однако первым лег на ключевском кладбище сам господин сотник. Негаданно на дрофиной охоте случился апоплексический удар. Маркян получил богатое наследство.

Вскоре по округу разнесся дивный слух, что якобы император даровал крестьянам свободу. Крепостных у Маркяна было всего-навсего двадцать семь душ, переселенцев с южной Украины. Вели они себя покорно, «спивалы гарни писни», пока не взбунтовались иногородцы в соседней экономии генерала Межерицкого. Дело было в страдную пору. Казаки работали в степи, на своих паях. Этим-то и воспользовались дуроломы. Кинулись грабить станицу. Не минули и шагановской усадьбы. Заметался Дончур в тягостном бессилии. Крестьяне, опустошив двухэтажный дом, со зла пустили погулять «красного кочета». Домовой гасил огонь, пока не вскинулся он до крыши. Взвился бедолага Дончур на трубу, оттуда сиганул на конюшню, но не рассчитал и сорвался на остов телеги, зашиб колено и повредил глаз…

В одночасье стал Маркян нищим.

Только глубокой осенью перебрался он с женой в саманный куренек, построенный на деньги из казачьей казны. К тестю, к тому времени уже оказавшемуся без атаманской насеки, идти в приймы не позволила наследственная гордость. От пережитого ли несчастья, от немощи ли, насланной домовым, женка Маркяна слегла и в зиму отдала богу душу. Вдовец недолго горевал. Разменявший полсотню лет, Маркян удосужился жениться на девке Матрене. Поначалу была она тише воды, ниже травы, уважала супруга. К восторгу Дончура родила первенца, поименованного Тихоном, согласно святцам. Да бес, видно, подкараулил молодку! Стала она дерзить, убегать на игрища, пьянствовать. Супруг пробовал остепенить ее кулаками, часто водил в церковь на исповедь и покаяние. Да все без проку. Ничем не выручил и домовладыка, чинивший вертихвостке всевозможные препятствия. Сбежала Матрена! Сбежала с каким-то мимохожим черноусым солдатиком…

Маркян растил своего Тишку один. Научил трудолюбию и разным хозяйским премудростям. Оженил. И почил навеки. С той поры Тихон Маркяныч оказался под опекой Дончура, как старший и главный в роду.

Все пережитое было у домового на памяти. Из года в год надеялся он, что жизнь казачья свернет на покойную, счастливую стезю. Но недреманное лихо метило Россию и в первое десятилетие текущего века, и во второе. Злоба и безверие обуяли сердца. Домовые утрачивали былую власть и силу. Даже Спаситель рода человеческого, Христос, подвергся осмеянию; кощунственно разрушались храмы, с икон выжигался Лик. Православные отрекались от Бога, греша друг против друга…

Теперь же случилось бедствие неслыханное — чужестранцы заполонили степь!

Крепко закручинился домовой, замечая над казачьими могилами зыбкое дрожание огоньков по ночам. Встревожились, знать, не напрасно духи предков. Без сомнения, предвещали они лишения и бездонную скорбь.

Раздумья утвердили Дончура в намерении обратиться за помощью и советом к светлоликому Сварогу. Верховный бог огня всезнающ и могуч. Несмотря на строжайший запрет покидать Землю, Дончур решил это сделать. Иного выхода не нашлось. Необходимо было зарядиться вселенской энергией, обрести утраченную духовную мощь. Война грозила пресечь шагановский род, а значит, и его существование…

За полночь, прислушиваясь к безмолвию в курене и на подворье, — вдруг всполошатся петухи! — домовладыка спустился с чердака на землю. Проведал коров, малость поиграл с Жулькой. Затем положил кисет на верстак, полуприкрыв его дощечкой. В выси маняще сверкали звезды!..

10

Уже из Тихого Дона черпали водицу немецкие солдаты, уже фотографировались на берегах Кубани, уже играл по вечерам в Майкопе, где прежде казаки несли службу в кавалерийских отрядах, духовой оркестр оккупантов.

Смертельные смерчи, разгулявшиеся на южной казачьей равнине, неслись к предгорьям Кавказа. Вследствие поспешного отхода частей 18-й армии, правое крыло Приморской группы Красной Армии вновь оголилось, и всю тяжесть оборонительных боев опять взвалили на свои плечи донцы и кубанцы. Позиции корпуса подковой выгнулись по берегам реки Белой, северо-западнее Туапсе. Ему противостоял 44-й немецкий корпус. Несколько раз станица Белореченская переходила из рук в руки, пока не был нанесен неприятелем мощный охватывающий удар. 12-я казачья дивизия с превеликим трудом вырвалась из кольца на рубеж Кушино — Гунайка, в то время как главные силы казаков отступали на Хадыженскую. Отсутствие надежной связи между частями корпуса поневоле заставляло командиров принимать самостоятельные решения, руководствуясь оперативной обстановкой. Штаб 257-го полка наметил ночную вылазку в немецкий тыл, чтобы отвлечь, запутать врага, давая тем временем возможность эскадронам подняться на очередной горный перевал. Рейдовая группа в составе двух взводов начала подготовку с вечера.

После той памятной рукопашной на Якова Шаганова не единожды замахивалась бабка-смерть: под Васюринской пуля сбила пилотку; около побережья Лабы эскадрон попал под атаку «Юнкерсов» — Якова привалило в окопе; в тяжелейшем сражении у Черниговской осколок мины искорежил ствол его карабина. Бой — переход, бой — переход… Спал нередко, как и другие казаки, в седле. Запеклась душа, стала куском каленого железа. Горестно взирал он на испепеленные нивы, на колонны беженцев, среди которых было множество чумазых ребятишек, ровесников его Федьки, прятавших головы от солнца под нахлобученными листами лопухов. Но как укрываться в голой степи от бомбардировщиков?!

Вполнеба полыхали нефтебазы. В Медведовской Яков оказался очевидцем поджога элеватора, заполненного зерном. И, остро осознав дикую стихию уничтожения, хаос войны, бессилие перед ее истребительной мощью, он принял, как главную заповедь своего существования, призыв на одном из плакатов: «Увидел немца — убей его!» Этот лозунг оправдывал все поступки и прегрешения, ненависть к врагу, тяжелеющую при мыслях о доме, о хуторе, где уже хозяйничали захватчики…

В рейдовую группу отрядили тех, кто был посильней. Аверьян Чигрин, Антип Гладилин и Яков таились вместе с полусотней в грабовом лесу, у подошвы горы. Тут же, на вырубке, паслись лошади, выискивая среди пней и древесной поросли травицу. Зная, что предстоит тяжелая ночь, казаки спали, сделав ложе из листьев папоротника, другие чистили карабины, кое-кто писал коротенькие весточки. Аверьян Чигрин, доштопав рукав гимнастерки, деловито убрал катушку с иголкой в свой вещмешок и, уловив взгляд Якова, поднялся и негромко потребовал:

— А ну, сержант, покажь свой клинок. Проверю, какой ты казак.

Яков не заметил и тени насмешки в голосе односума. По тому, как любовно принял и оглядел бывалый рубака шашку, с безупречно ровной проточиной по полотну закаленной стали, чуть тронутую накрапами ржави, было понятно, что он знаток в кавалерийском деле.

— Да-а… Игрушечка… Старинная?

— Дедова.

— Вспомнил чтой-то, как женка твоя в Должанскую приезжала. Красивая женщина! И эта шашечка добрячая…

Аверьян, точно священнодействуя, несколько раз попробовал наточку большим пальцем. Потом, положив шашку острием на тыльную сторону левой ладони, резко отнял ее и ухмыльнулся:

— Круто заточена. Таким тупяком не головы косить, а подушки выбивать. Видишь, полоски на коже нет? А должна оставаться! Зараз переточим. А рукоятка по-умному сделана… Были ж мастера! Пальцы в бороздки ложатся! Мой тебе совет: ладонь в темляк не вдевай. Ежель сбоку крепко рубанут — так и вывихнешь лапу…

На переносном точильном круге, который вращал Яков, Чигрин старательно выправил лезвие. В подтверждение сказанному показал красную черточку на кулаке.

Случайные слова Аверьяна растревожили память Якова. Впрочем, не только он думал, наверно, в эти часы о близких людях. Дело предстояло рискованное. На пересеченной местности, в крайнем случае, могли спасти резвые ноги лошади, а в горах? Узкие тропы среди леса, каменистые ущелья — не разминуться… Лидия приехала в Должанскую, где стоял его полк, внезапно. С колхозным обозом добралась она до станции Кавказской. А оттуда — на попутке, на каких-то подводах, пешком — аж до Азовского моря! Левченко, тронутый таким отважным поступком казачьей жены, дал Якову увольнение на сутки. Вдвоем ушли за станицу, на песчаные приморские крутояры. С лица Лидии не сходило восторженное удивление, будто не могла до конца поверить в эту долгожданную встречу. И говорила, говорила… Цвел шиповник. Июньское разнотравье дурманило, скрадывало молодые, истомившиеся в годовой разлуке тела. Оба были неистовы. Не могли избыть силу и жадную наполненность друг другом… С небывалой четкостью запечатлелся тот миг, когда он после дремы открыл глаза и рядом увидел лицо забывшейся Лидии. Она счастливо улыбалась. Длинные черные ресницы, дужки темных бровей, приоткрытые губы, вспухшие от поцелуев, завитки волос на шее — все было таким родным, любимым, несказанно дорогим, что он, ощутив вдруг захлест нежности, осторожным поцелуем разбудил ее… А какой был их семейный ужин! На холстинке красовались и домашний каравай, и розовеющее вдоль шкуринки сало, и топленое масло, и сыр. Дед Тихон передал не только шашку, хранившуюся где-то четверть века, но и бутылку медовухи. Соприкосновение с домом, с милой и такой недосягаемой прежней жизнью было столь острым, что Яков испытал тогда блаженные, редкие минуты душевного покоя. Лида рассказывала о Федюньке, который так подрос, что пришлось штаны его дотачивать сукном. Хвалилась, что дедушка Степан уже учит его читать. Подтвердила то, что сообщала в письмах: все родные здоровы, работают, шлют ему огромный привет. Потом Яков расспрашивал о хуторских делах и узнал, что ключевцы зимой собирали теплую одежду для фронта и все, как один, подписались на военный заем… Но чем дольше говорила Лидия, тем ясней становилось Якову, как трудно хуторянкам да старикам вести колхозные дела, не жалеющим себя, работающим на износ ради общей победы. И он не стал открывать жене правду, что в их полку оружия хватает не на всех. Наоборот, уверял, что вот-вот с сибирских заводов поступят танки, самолеты и «Катюши», и немцев погонят вспять… Искупавшись в море, вернулись в станицу и лишь в третьем дворе упросили старую казачку пустить на ночлег. Но и в душной халупе они, донимаемые комарами, до самого рассвета не сомкнули глаз. Оба, умалчивая, оберегая друг друга, затаенно понимали, что эта встреча может оказаться последней, последней… Поспешность, с которой Яков посадил жену на машину, везущую подростков в школу младших командиров в Старощербиновскую, что было ей по пути, не позволила даже расстаться наедине. С ревнивым чувством наблюдал он, как забиралась Лидия в кузов полуторки, встреченная шуточками чубатых молодцов. Когда же машина разогналась и за пологом пыли стала меркнуть сиреневая косынка жены, неотрывно глядевшей назад, такая одинокость стиснула его сердце, что, грешным делом, подумал: лучше бы Лида вовсе не наведывалась…

Потемнело, как обычно в горах, довольно быстро. Заместитель комэска Расколин, выстроив полусотню, кратко повторил задачу рейда и повел казаков к дальнему ущелью.

Черные, высоченные откосы расступались с обеих сторон. Вершины маячили вдали темными пирамидами, то выступая одна из-за другой, то скрадываясь. Алмазным блеском горели низкие созвездия. По-осеннему ясный и прохладный воздух, хотя август был в середине, заставлял ежиться. По лощинам вились смутные хвосты тумана.

Двигались, прячась за кустарниками, вдоль галечного берега речушки. Вода, разогнавшаяся с тающих ледников, шумом заглушала цоканье подков. Дозорные, высланные вперед, подождали походную колонну у брода и снова оторвались. Вместе с ними находился полковой разведчик, который уже бывал здесь утром и донес о расположившейся в ауле вражеской коннице.

Глухая дорога оборвалась возле деревянного строения. На подъем, в глубь хвойного леса повела тропа. Отдохнувший Цыганок не сбавил шага. А идущий впереди иноходец Труфанова, с привьюченным к седлу ручным пулеметом, всхрапнул и почти пополз, припадая на задние ноги. Под высокими сводами смолистых сосен стало зябко и еще темней. Ехали не меньше часа. Но вот тропа обогнула валуны, и за редколесьем проглянула вырубка. По колонне передали приказ командира:

— Придержать коней!

Внизу, за речкой, откуда доносился собачий лай, на всхолмленном пространстве проступали очертания домиков. Ни в ауле, ни вблизи его движения не обнаруживалось. Расколин собрал казаков.

— Слушай мою команду! Взводу Левченко зайти с правой окраины, с тыла, на полном аллюре. И не жалеть патронов и гранат… Взвод Букарева, как только начнется стрельба, атакует слева. Где разведчик?

— Здесь, товарищ старший лейтенант!

— Дорога от реки к середине аула широкая?

— Двойник.

— Ее перекроют пулеметчики… Главное — не давайте фрицам опомниться! Командирам взводов следить, чтобы в горячке не угробили друг друга… Стрелять только наверняка! В затяжной бой не ввязываться. Отходим этой же дорогой… Есть ко мне вопросы? — Глухой, прокуренный голос Расколина зазвенел: — Товарищи! За Родину, за Сталина — вперед!

Он первым рванул повод, пуская коня под горку. По луговине стекли к вязкому, изломистому берегу. На этот раз брод оказался глубже, — вода залилась в сапоги. Левченко со своим взводом свернул направо, обходя аул по жнивью. Общее возбуждение охватило и Якова, припавшего к шее скакуна. Он невольно ощущал, как вскидываются на скаку ножны и как выпирают в карманах штанов гранаты со вставленными запалами, как теснит грудь ремень карабина.

Вот она, грунтовка, ведущая от аула к горловине ущелья. Четко обозначились стены ближних домов. Казаки пришпорили коней…

Окрик по-немецки! С явным опозданием навстречу застрочил автомат и захлебнулся. Казачья лавина смела пост охранения и ворвалась в улочку, запруженную подводами с деревянными колесами и распряженными лошадьми. На выстрелы из дверей мазанок выбежали люди в нижнем белье, паля наугад, перекрикиваясь растерянно и озлобленно. Гранаты, посланные казаками во дворы, угомонили автоматную заполошь.

Якову бросилось в глаза, как по неогороженному садику опрометью летел к остроконечному стогу кряжистый дядька. Цыганок достал его коротким броском. Слыша за спиной надсадный храп коня, драгун завилял из стороны в сторону. Яков выдернул шашку и резким замахом рубанул по белеющей спине. На удивление легко впилась сталь в человеческое тело. Убегающий даже не вскрикнул, безжизненно рухнул ничком… Цыганок, почуяв кровь, шарахнулся, вынес на улочку. И — споткнулся, стал оседать на передние ноги. Яков рванул повод, но дончак отяжелел и лег, елозя головой по каменистой земле. Даже под седлом было ощутимо, как судорога волной пробежала по крепким мускулам. Ошеломленный, Яков упал рядом, сдернул карабин и полностью истратил две обоймы.

Между тем инородцы (наряду с немецкой, раздавалась и румынская речь) стали действовать смелей, цепью залегли на краю леса. Шквальный огонь автоматов накрыл улочку. Казаки повернули обратно. Яков, отмечая, что перестрелка не гаснет лишь на этом конце аула, что взвод Букарева почему-то медлит, второпях отвязал от луки вещмешок и пополз к околице. Короткое русское «ура» заглушил клекот вражеских пулеметов. Послышался рев запущенного двигателя танкетки. Яков поднялся на ноги, заметив скачущих казаков, громко крикнул навстречу:

— Стой! Меня возьмите!

Но никто в суматохе не остановился, не услышал его.

Перебежками Яков добрался до крайней хатенки, где и догнал его Антип Гладилин. Круто осадил свою Лучину, давая товарищу запрыгнуть. Лошадь, ощутив удвоенную тяжесть, с трудом взяла рысь. За околицей их настиг Аверьян.

— Робя, аллюр три креста! Гонятся.

На жнивье, понимая, что такой подвижкой далеко не оторвешься, Яков спрыгнул на землю и схватился за край переметной сумы. Поспевал за Лучиной до тех пор, пока от запального, сумасшедшего бега не зарябило в глазах. Уже рукой было подать до берега, близким казалось спасение, когда от взрыва за спиной мир земной вдруг опрокинулся…

Сознание вернулось к Якову с ощущением боли во всем неподвластном теле. Пахло хвоей. Вблизи разговаривали свои. Он открыл глаза, с трудом приподнял голову. Рядом с Левченко, прислонившимся к сосновому стволу, сидели Гладилин и Аверьян, на куче папоротника лежали Труфанов, Голубенко и разведчик. Меж стволов розовел утренний туманец.

— Ожил? Ну, как ты? — спросил Анатолий Филиппович, уловив взгляд Якова. — Боялись, хана тебе… Ты меня слышишь?

— Слышу, — тихо отозвался Яков и поморщился. — Голова раскалывается… А где же остальные?

— Гм, прыткий какой, — хмуро усмехнулся Антип. — Радуйся, что сам уцелел. Можно сказать, чудо спасло! Рядом снаряд ахнул. Другого бы в клочья, а тебя оглушило… Эх, думаю, призвали Яшку на службу в рай. Оборачиваюсь: ползет на карачках. Да назад! За тобой…

— Не бреши, — осадил балагура Аверьян. — Оконтуженные не полозят… Так и скажи, что Лучину под тобой осколком… А как пешим оказался, то пожалел Якова, не бросил одного.

— Ей-богу, не вру! На четырех конечностях отмахивал, как пес. Аль, думаю, запрыгнуть на Яшку? Живо довезет… — незатейливо шутил Антип, желая подбодрить товарища.

Яков попросил воды. Хозяйственный Аверьян напоил его и, завинчивая фляжку, раздумчиво обратился к командиру взвода:

— Может, на макушку горы карабкаться? Знатье бы: кто на той стороне… Имеется у вас карта, Анатолий Филиппович?

— Двухверстка-то есть, — вздохнул Левченко и достал ее из полевой сумки. — Да вот разобраться… Гора на горе, речка на речке… Сам черт голову сломит! Хоть бы один точный ориентир!

— А этот аул обозначен? — спросил поднявшийся Голубенко, коренастый, высоколобый парень, переведенный недавно из дивизионной школы младших командиров. Казаки уважали рассудительного кубанца, зная, что до войны он работал учителем.

— Другие вот они: Кизилаул, Бай и Дахе-Хабль… Здесь — Кура-Цице. Левее — Сухая Цице… Глянь, сержант. Ты зорче. Так мелко написано, — с досадой сказал Левченко и, куснув кончик уса, добавил: — Не шибко я обучался этим штабным премудростям.

Голубенко тщательно изучил карту, поворачивая ее так и этак, и, в конце концов, сделал неутешительный вывод:

— Эта местность не указана. Мы от перевала двинулись на восток, по ущелью. Значит, судя по масштабу, аул вот тут, — ткнул он пальцем за край листа.

— Дойдем! Я помню дорогу, — подал голос разведчик.

Анатолий Филиппович обнажил свою бескудрую голову, потер обшлагом гимнастерки звездочку на фуражке и объявил:

— Переждем. Пусть немцы успокоятся. А на ночь двинемся. Не очень-то я этим картам доверяю! В гражданскую, на Украине, был у нас похожий случай. Заперлась наша сотня в дебри лесные. А командирчик, из благородных, гад, в карту тычет…

Головокружение заставило снова закрыть глаза. Мысли спутались. Забылся надолго, точно упал в темную пропасть.

Очнулся Яков с каким-то неясным ощущением утраты. И вдруг окатило: потерял Цыганка! Гнедой красавец так и встал перед взором: рослый, поджарый, с точеными бабками.

— Ты чо, мил-друг? — склонился Антип, тревожно глядя. — Больно? Аж слезой тебя прошибло. Скрежетал зубами, будто камни грыз.

— Нет, уже легче. Коня жалко…

— А мне не жалко? Заведем других. Тут самим бы ноги унести! Окромя нас, так полагаю, никого в живых не осталось. Вот где горе! Букаревский взвод, при нем Голубенко был, на колючие заграждения напоролся. Пока обходил их, немцы всполошились. И нас погнали, и Букарева встретили пулеметами. Кто ж знал, что подкрепление подошло?.. Моя очередь идти на пост, а ты, коли смогешь, встань. Возьми мой вещмешок. Пожуй сухариков, братушка…

11

Слухи, доходившие в Ключевской, жалили хуторян змеиными укусами. Поговаривали и о грабежах, и о зверствах карательных отрядов, состоявших из русских и калмыков, которые выискивали и расстреливали активистов. Долго не сходил с языков женщин, потерявших последний покой, случай в одном из сел, где пьяные фрицы изнасиловали женщину-еврейку и двух ее дочерей-подростков, а затем облили их бензином и подожгли, чтобы сфотографировать бегущие живые факелы… А вот то, что оккупанты не только не распускают колхозы, а пуще того, наказывают за расхищение и порчу общественного имущества, многих повергло в недоумение и насторожило. Грешны были, грешны… Втихомолку растащили по дворам лавки и столы из клуба. Опустошили сельмаг. Заядлые курильщики, в основном, старики, распотрошили подшивки газет и учинили дележ книг в библиотеке. И когда Степан Тихонович по былой бригадирской привычке пытался пристыдить мазуриков, те напоминали:

— Ты бы, Тихонович, лучше батьке укорот дал. Кто, как не он, дедов подбивал? Хоть бы книжку, какую детям оставили.

Безвластие в хуторе длилось почти неделю.

Непросто, совсем непросто притиралась Фаина к беспорядочной, колготной и такой однообразной, по ее мнению, хуторской жизни. Вопреки всем душевным усилиям, Шагановы оставались ей чуждыми. То ли оттого, что были они — горожанка и исконные землеробы — слишком непохожими, то ли по той причине, что понимали случайность и недолговременность сожительства. В любой час Фаина могла покинуть хутор… И — не могла! Расправа румын с молодой Антониной Лущилиной отрезвила и заставила задержаться в гостеприимной семье. Уже на второй день Фаина обговорила с Лидией и ее свекровью условия проживания.

— Ты сама-то как хочешь? — спросила Полина Васильевна. — Квартировать и питаться с нашего стола? Тогда, конечно, за деньги. А ежели как сейчас, навроде гостьи, тогда — другое дело. Будешь пособлять, с нами крутиться… Про оплату и молвить совестно!

— Сидеть сложа руки я не смогу, — подтвердила Фаина.

— Ну, и ладно. Работы по горло… Что не так скажем — не обижайся. Мы люди прямые. За душой не таим. Была дворянкой — становись крестьянкой.

С того и начались Фаинины мытарства! С особым старанием принялась она вместе с Лидией чистить на завтрак картошку. Минуту хуторянка терпеливо молчала, а затем остановила:

— Ты и ножик держать не привыкла. Режешь, а не чистишь. Вот как надо! Пускай нож не рубо, а вскользь. — С лезвия соскользнул на глинобитный пол летницы длинный розовый завиток. — Картошка молодая, шкуринка тонкая. Понятно?

Как учили, сосредоточась, стала Фаина двигать ножом и… порезала палец. На другой день доверили ей прополоть помидорную делянку. Глянула Полина Васильевна — и закачала головой. Вместе с осотом вянули под солнцем стебли, усыпанные бурелыми шариками.

Настал черед копки картофеля. На огород вышли пораньше, чтобы управиться до жары. Вонзая лопату под бугорки земли с пожухлыми бодыльями, Степан Тихонович вывернул первый ряд кустов. Пятясь, взялся за следующий. Лидия расставила ведра.

— Бери два крайних куста. А эти четыре — мои. Едовую бросай в цибарку, а мелочевку и изъеденную — в ведерко. Выбирай поглубже!

Натянув холщовую рукавицу на пораненную руку, начала Фаина с задором. Но довольно скоро он иссяк. Кусты попадались разные: и с крупными картошинами, и величиной с горох, которые приходилось не выбирать, а буквально выклевывать двумя пальцами. Не работа, а каторга!.. Время тянется неимоверно медленно. Из головы выветрились все мысли, раздражение от нудной и однообразной работы нарастает. А Лидия, напевая, обшаривает ямки, безошибочно бросает картошку по ведрам да еще успевает помогать напарнице. Размеренно вершит свое дело Степан Тихонович, изредка поплевывая на ладони. Уже и солнце распалилось. На огороде пыльно. Чувствуется запах молодой картофельной кожуры и горячей земли. Скука невообразимая, глухая. Ох, скорее бы докопать! С жалостью подумала Фаина о хуторянах, вынужденных всю жизнь ковыряться в земле, возиться со скотиной, чистить навоз… Что они видели и знают? Наверное, ни разу не отдыхали на море, не бывали в театре. Верят в домового… Ее близорукий взгляд, скользнувший по двору, остановился на двух крестах. Они синели за домом, между кустами вишенника. Четко обозначились боками и крашеные гробнички.

— Что это? — встревоженно спросила Фаина. — Там, за домом.

Лидия подняла голову, неторопливо ответила:

— Яшины братишки похоронены. В голод поумирали.

— А почему не на кладбище?

Степан Тихонович с чрезмерным усилием двинул лопатой, разбрасывая по междурядью клубни, и пояснил:

— Хоронить было некому.

Усталую дремотность как рукой сняло! Фаина заработала быстрей, внутренне подобравшись и коря себя за то, что думала о Шагановых несколько минут назад…

Перед вечером Лидия с Фаиной отправились снимать сливы. Крупные, красновато-янтарные плоды, маячившие на ветках, гнули их до земли.

— Какие сладкие! Я таких слив даже не пробовала, — воскликнула Фаина. — Слушай, а ты не хотела бы жить в городе? Поступила бы на фабрику. Или в техникум.

— А я жила в городе, — усмехнулась Лидия. — Полгода училась на рабфаке. Сестра Маруся была студенткой мелиоративного института и меня затащила в Новочеркасск. А Яша находился там же на курсах трактористов. Познакомились на танцах, и — прощай учеба! Сюда увез.

— А разве ты не здешняя?

— Нет. Я из Родионово-Несветайского района.

— Расскажи о себе.

— Да что рассказывать… Росла в многодетной семье. Старше меня — Мария, Павлик, Ваня. Младше — Наталья да Витя. Я вот гляжу: тебе все у нас в диковинку. А меня с детства и коровы, и быки, и лошади, и чушки чумазые окружали. Я девчонка была слабенькая. Частенько простужалась. Сяду на подоконник, положу тетрадку и рисую… Еще песни легко запоминала. В теплую пору любила ездить с дедушкой на подводе. Выедем за околицу слободы и начинаем концерт! И русские, и украинские, и казацкие… А кругом простор! Цветов — не оглядеть! Соловьи…

— А я соловья ни разу не слышала.

— Училась неплохо. С охотой. Потом, когда семья перебралась на хутор Веселый, к своему земельному наделу, стало трудней. Каждый день пять километров туда и обратно, пешака. Зимой квартировали у дедушки, в слободе. Помню, как за нами папа приезжал. Выйдем в субботу из школы — глядь — наши лошади! На холоде запах от них чудесный! Сено в санях мятой и донником отдает. Так и займется сердце от радости! Дома нас мама искупает, бельишко сменит и — опять на неделю в слободу… Ну, давай по очереди. Теперь ты…

— Представляешь, отец и мама поженились в конце гражданской войны. Возможно, знаешь о блиновской кавалерийской дивизии? Ну вот. Родилась я в тачанке! Мне об этом говорила мамуля… Она из династии знаменитых врачей Каминских. Блестяще окончила Киевский университет. Кстати… — Фаина сделала многозначительную паузу. — Нарком здравоохранения ее дальний родственник. Папа был комиссаром в полку, а после поступил в ОГПУ. Папанище у меня человек необыкновенный! Почти двухметрового роста, играет на гитаре, поет баритоном. Всей душой предан товарищу Сталину! В тридцать восьмом, когда боролись с врагами народа, он сутками не смыкал глаз. Добровольцем ушел на фронт. А мама в больнице оперировала. Днями пропадала на работе. Я в нее удалась. Мы даже одежду носим одинакового размера. Правда, маме идет бордовый и синий цвет, а мне — зеленый.

— А почему ж ты у них одна?

— Спрашиваешь. Откуда мне знать?

— Значит, собой занимались. А я родила бы Яше еще двоих…

— Не нам родителей судить. Хотя, конечно, в детстве было скучновато. То с куклами играла, то книжки рассматривала, то со служанкой по магазинам бродила. Дом коммунальный, в два этажа. Наверху наша квартира, четыре комнаты, и комнатушки Тархановых. Их Дуська моя ровесница. Но мы не дружили. Пустая девица. А на первом этаже, в полуподвале, живут Сидоровы. Тоже семья заурядная. Но добрая, пролетарская.

— Жили богато, раз служанку держали, — заключила Лидия и кивнула. — Лестница нужна.

Принесли ее из сарая. Приставили к стволу. Лидия стала собирать сливы с верхних веток. Возобновляя разговор, вздохнула:

— А мы кое-как перебивались. Особенно в тридцать втором. Тут голод, а еще и папашка наш загулял.

— По-настоящему не было продуктов?

— Нет, понарошку… Целыми семьями вымирали! Вон, видела могилки за хатой?

— Лидочка, извини. Случайно…

— Ты у родителей жила, как у Христа за пазухой. А мы… сусликов и галок жарили! А когда крапива да чеснок поднялись, то-то радовались… На пару с мамой пахали, запрягали в скоропашник стельную коровенку. За день работы получали по два фунта ячменной муки. Хорошо еще отец вместе с соседом купил в Новошахтинске лошадей. На конине кое-как выжили… Ну, довольно об этом. Беды прошлые. Настоящие — больней.

— По-моему, я тебе не говорила, что мама в госпитале служит, в Ессентуках? Наверно, и там уже немцы.

— Говорят так.

— А твои родители на хуторе?

— Отец ушел в первый призыв, в июле прошлого года. Ничего о нем не знаю. А маму похоронили в апреле тридцать четвертого. Я уже училась в последнем классе семилетки. Ребята ухаживали. А на мне одно-разъединственное ситцевое платьице, и то штопанное-перештопанное… Под Новый год стало заметно, что мама беременная, и я домой по два раза на неделе наведывалась. Как-то раз сорвалась в пургу. Чуть не замерзла. Слава богу, лай расслышала. Слух у меня хороший… Вижу, что мама места себе не находит. Расплакалась и говорит: «Я слезами умываюсь, а он, паразит, должно, у Симоненчихи. Ни бога, ни людей не стыдятся. Уходил бы к Верке и жил, коль мы ему опостылили. Я с брюхом, она, холера такая, пальтушку справила. Не иначе, на наши денежки! Последние гроши от детей отрывает…» На что была мать покладистой, а тут не вытерпела. Оделась, схватила каталку, какой тесто раскатывала, и, распокрытая, в буран… Ждать-пождать — нет ее. Наказала я Наташе с печи не слазить, следом побежала. А сугробы уже до пояса. Гляжу, кто-то движется по улице. Подошла, припала ко мне мама и давай стенать. А как пришли домой, как взглянула я на нее, так и сердце во мне упало! В пол-лица — синяк и на плечах следы от побоев. Наутро отец только с балалайкой на порог, а я кочергой его… По ногам! Чтоб дорожку забыл!.. А в апреле, недели через две после родов… не стало мамы…

Уже вечерело. В заречье не смолкала переливчатая песнь иволги.

Расколов сливы и разложив их сушиться на крыше летницы, Лидия с Фаиной решили искупаться. Такова натура женская: если в беседе одна разоткровенничает, — непременно этого же потребует от другой. По дороге к плесу Лидия стала расспрашивать Фаину. Но горожанка сообщила о себе немного: в музшколу поступила по настоянию бабушки Розы Соломоновны, переехавшей к ним жить из Одессы; среднюю школу окончила с отличием; встречалась и дружила с несколькими парнями, а нынешним летом познакомилась с Николаем, лейтенантом-танкистом…

Береговая низина, разузоренная голубыми цикориями, желтопенными кашками, лиловыми цветками репейника, была в тени верб. Из-за лозняков, увитых усатым плющом, тянуло камышом и тиной. Тропинка подвела к бревенчатой кладке, укрепленной на ослизлых, позеленелых сваях. Округлый плес манил светлой водой. Раздеваясь, Фаина украдкой оглядела обнаженную фигуру замужней хуторянки. Была она сбитой, длинноногой. Контрастируя с загорелыми лицом, шеей и голенями, молочно белели живот и груди, — оттого тело Лидии казалось полосатым, забавным. Стесняясь своей наготы, она торопливо зашлепала босыми пятками по горячим дощечкам и спрыгнула в воду. Мелкие брызги серебристо блеснули в воздухе, окропив Фаине лицо. Ощупывая дно, Лидия побрела к середине плеса и рывком легла на плескучую речную гладь.

— Теплая вода? — с улыбкой спросила Фаина, стаскивая широкую юбку, пожалованную хозяйкой.

— Парная!

Долго не отпускала их река, прозрачная и прогретая до самого дна, долго плавали они и просто стояли по шею в воде, ощущая то особенное наслаждение, которое испытывает человек после знойного рабочего дня.

Лидия, всполошившись, что темнеет, не стала ждать подругу и заспешила доить коров. А Фаина засиделась на кладочке, довольная возможностью побыть одной. Как-то негаданно разгрустилось о маме, бабушке. Вот бы они ее пожалели, узнав о том, как достается Фаине это житье на хуторе. Ладошки в ссадинах, мозолях… Совсем одна в огромной степи… Мама, наверно, с госпиталем за линией фронта. Тревожится за свою худышку-бабочку… Слезы нежности и печали затуманили взгляд…

На луговине брошенно покоилась тачка, груженная травой. Подле нее лежала коса. Фаина поискала глазами старика, но берег в обе стороны был пуст. Странный шум слышался поодаль, за межой белотала. Любопытство повлекло Фаину туда, хотя шла она с опаской: а вдруг наступит на змею!

Под кручей бурлила коловерть, стиснутая стеной камыша. На самом краю ее стоял, раскорячившись, Тихон Маркяныч и в полторы руки тащил на себя удилище, согнувшееся дугой. Под чувяком Фаины треснула хворостина. Старик на мгновенье оборотил к ней пунцовое лицо, вытаращил глаза:

— На подмогу, милушка! Вымотал, сукач… Хватайся!

Фаина подбежала и вцепилась руками в ивняковую жердину, конец которой воткнулся в перекипающие буруны. Если бы рыба не делала усилий сняться с крючка, подергивая рывками, то можно было посчитать, что он увяз в коряжине. Между тем тяга нисколько не ослабевала. У Тихона Маркяныча от напряжения на лбу выступил пот. Вдруг леска круто пошла в сторону, и у камыша раскатисто бабахнуло!

— Ччертяка хапнул! А?! Слыхала? Истый антиллерист! — восхищенно простонал Тихон Маркяныч, окинув жилицу ошалевшими глазами. — Кубыть, не сдюжим. Оборвет!.. Косу… Неси косу!

Фаина помчалась к тачке, позабыв и про гадюк, и про самое себя, и обо всем на свете. Ах, этот неуемный рыбацкий азарт!

Передавая ей удилище, Тихон Маркяныч умоляюще наставил:

— Ну, Феня, крепись. Зажми удилку ишо промеж коленок. Так покрепче. И не давай воли, тягни на берег.

И, как был в галошах, забрел в воду, примериваясь острием косы к вымелькивающей из буруна черно-серой хребтине. Коротко замахнулся и ударил! В тот же миг дьявольская сила вырвала удилище из рук девушки и понесла его по течению. Потрясенный развязкой, рыбак ожег виновницу гневно-страдальческим взглядом:

— Эхх… Ворона! Я тобе наказывал… А ишо ниститут кончила.

И тут на середине плеса, пластая веер хвоста, всплыл метровый сомище. Не раздумывая, старик бросился в воду, со второго раза пронзил могучее тулово.

Не лишенный, как всякий рыбак, тщеславия, Тихон Маркяныч на тачке повез сома к бывшему кладовщику Шевякину, у которого дома были амбарные весы. Не торопясь, солидно приветствуя старых, кивая молодым, катил он впереди себя двухколеску. С нее свисало и чиркало по земле рыбье правило, размером с саперную лопатку. Хуторцы выглядывали из дворов, разинув рты, расспрашивали. Герой-рыбак отшучивался, а понимающим толк в соминой ловле пояснял, какую поставил глубину, как нацепил медведку, хвастал своей лесой, сплетенной вчетверо из конского волоса.

Воротился домой Тихон Маркяныч в почетном сопровождении. Дед Корней прихватил четверть с вишневкой, дед Дроздик (прозвище приклеилось к нему за страсть к птицам) тащил в наволочке соль, Афанасий Лукич Скиданов ковылял с арбузом под мышкой, а замыкал шествие в фуражке, насунутой на лоб, толстый и важный Шевякин. Степан Тихонович встретил их у летницы.

— На половину пуда поважил! — объявил Тихон Маркяныч и понуро опустил голову. — Зараз бирючий обед[7] загуляем. И распрощаемся с советским порядком.

— Что так? — неладное заподозрил сын.

Ответил ему дел Корней:

— Перед вечером двое верхами из района прибегали. Возля сельсовета объявлению нацепили. Завтра кличут всех на сходку. К десяти часикам…

— А наверху листа ихний крест паучий, — добавил дед Дроздик.

Душные оседали на хутор сумерки. Непокой чувствовался во дворах. И как назло, раня души, на леваде завопил сыч. Он то надрывно гнусавил, то ухал, то сыпал скрежещущими подголосками. Накликивал новые беды, накликивал…

12

В ночь казаки двинулись по горным дебрям.

Прохлада и хвойный дух взбодрили Якова, и он мог идти самостоятельно, опираясь на палку. Вместе с ним шагали Труфанов, Антип (конники рысили немного впереди) и Сергей Мамаев, находившийся днем в секрете. До деревянной сторожки добрались беспрепятственно. Передохнули и спустились к броду. Через речку Якова перевез на своей лошади Аверьян.

— Может, и дальше поедешь? — предложил Чигрин.

— Нет. Трясет на камнях. Пойду, — отказался Яков и достал из кармана пистолет, полученный от командира взвода за неимением другого оружия.

Четверо верхоконных вырвались вперед, чтобы быстрей минуть голый берег и въехать в лес. Пешие также прибавили ходу. Якову почудилось, что по небу катится зеленая звезда, но тут же раздался характерный хлопок, и над ущельем вспыхнула ракета! Возле леса ждали две танкетки и группа всадников. А справа, на дороге, вплотную подходившей к вырубке, четко обозначились рогатые силуэты мотоциклов.

— Немцы! К бою… — выкрикнул Левченко и, срезанный очередью, захрипел, заваливаясь назад и роняя повод. Разведчик также умер мгновенно, а Голубенко сумел один раз нажать на курок карабина. Аверьян перелетел через голову убитой лошади и оставался недвижим, пока не приблизились вражеские всадники. Затем вскочил и бросил гранату. Но выдернуть шашку из ножен не успел…

Дико, нечеловечески возопил Труфанов, теряя рассудок, и ринулся к мотоциклам с поднятыми руками. Яков, Антип и Сергей Мамаев метнулись к речке. Конные пустились им наперерез. И тут, в суматохе, произошло непредвиденное! Пулеметчики, не давая красноармейцам скрыться, застрочили вдогон. И накрыли всадников! Гулко, с маху ударились о землю две лошади, и послышался… русский мат! «Предатели-полицаи», — догадался Яков. И вслед за товарищами кубарем скатился к шумящей воде.

Течение стремительно понесло вниз. Под отяжелевшими сапогами туго сплетались ледяные придонные струи. От озноба у Якова перехватило дыхание. Держась на плаву, огребался, что было мочи. За поворотом, на отмели, он поднялся и, борясь с напором воды, побрел вслед за Антипом и Сергеем к шатрам боярышника, нависающим над противоположным берегом. Где-то сзади пророкотали пулеметы. Ракета померкла. Очевидно, погоня оборвалась.

Молча и торопливо, каждый по-своему переживая минуты стычки с немцами, вылили из сапог грязевую жижу и перемотали отжатые портянки. Яков, с трудом двигая сведенной судорогой челюстью, невнятно спросил:

— В какой стороне наши? Голова шумит. Не могу сообразить…

— Пойдем вдоль речки, — предложил Мамаев, худощавый, красивый парень, не унывающий ни в каких ситуациях.

— Правильно, — согласился Антип, шаря по карманам штанов, и вдруг выругался. — Граната… Потерялась, холера!

— Как потерялась? — недоуменно спросил Сергей.

— А хрен его знает! Должно, водой вырвало.

— Хоть штаны остались! И то хорошо…

Шли всю ночь, изредка делая передышки. В зыбком утреннем свете обозначился горный кряж, поросший лесом. Берег выровнялся, и там, где река расширялась, за кукурузным полем завиднелось село. Просторная долина переходила в пристепье. Стало ясно, что заблудились. Мамаев вызвался пробраться к домам и разузнать дорогу на Хадыженскую.

Ни через час, ни к полудню Сергей не вернулся. Когда же заметили на проселке, петляющем в сторону перевала, грузовики с немецкими солдатами, поняли, что он или арестован, или отсиживается до темноты.

Перекоротали день. Ждали товарища до глубокой ночи. Дальше оставаться у села, занятого врагом, было бессмысленно. Переправились через реку, и пошли к югу, придерживаясь большака.

Извечным своим порядком поворачивались в ночной выси созвездия. А у горизонта, откуда несло нефтяной гарью, небо казалось непривычно низким, оттого, наверное, что подпирали его два столба прожекторов. Доносился орудийный гул. Смертная вершилась жатва. И все крепче охватывало души казаков смятение.

Кукурузные початки, сломленные по дороге, чуть уняли голод. Нестерпимо мучила жажда, и хотелось курить. Сосредоточенно-злой прихрамывал Яков, опираясь на палку. Размеренно шагал Антип. А между тем до горного кряжа, темнеющего зубцами вершин, по-прежнему было неблизко.

Углядели и опасливо обминули решетчатые фермы нефтяной вышки. Еще недавно тут полыхал пожар. Пахло горелой землей, мазутом, едким химическим веществом, от которого пресекалось дыхание.

Торопились из последних сил! А слева уже светлела кромка небосвода, на фоне которой отчетливо обозначились высокие дымы. Двигались наугад… Все в жизни стало наугад!

С пригорка потянуло трупным смрадом. На пути зачернел противотанковый ров. Окатило страхом при виде многочисленных солдатских тел, застывших в случайных позах. Заполошно вскарабкались наверх, вонзая пальцы в сухую глину крутой стенки.

— Куда нас несет? — остановился Антип, тяжело дыша. — Фронт черт-те где! Давай тулиться к селениям. Спрячемся у кого-нибудь. Может, лошадей стырим! На верную смерть бредем…

— А сталинский приказ? Нет! Или пробьемся к своим, или… Ты что, хочешь, чтобы нас за дезертиров посчитали?

— Нас, Яшка, уже похоронили!

— Не ной!

Антип ругнулся и догнал товарища.

Подвернувшаяся под ноги тропа поманила к балочке. Солонил во рту низинный воздух. Между кулиг ряски проблескивали лысины воды. Бился о скаты, дребезжал порожним ведром дурашливый стрекот лягушек. Ночь редела. Перед казаками вытаяло белеными стенами хат раскидистое село. Улицы гнулись по возвышенности.

— Станица, — ободрился Антип. — Видишь, на площади церква?

Шумно стлался под сапогами рослый ковыль. Отрезок целины вывел к углу старого сада. За ним открывалась околица. По бурьяну подошли к крайнему огороду, обнесенному каменным забором. Замерли, вслушиваясь в предзоревую тишину. Неожиданно послышались мелодические звуки.

— Никак губная гармошка? — насторожился Антип.

— Похоже.

Яков попятился, охваченный недобрым предчувствием, как будто заранее знал, что сейчас…

Из-за каменного забора поднялись двое в черной форме.

— Стоять! Руки вверх!

Яков успел первый выстрелить из пистолета и бросился назад, слыша, как Антип за спиной ломает на бегу бурьян. Вслед им засвистели пули. На краю сада Яков обернулся и понял, что в погоню пустился только один дозорный. Напарник его либо ранен, либо умотал за подкреплением.

Антип, держа у плеча карабин, спрятался за ствол старой яблони. Яков укрылся за соседним деревом. Полицай припал в конопляник.

— Уберу его. Иначе не оторвемся, — прошептал Антип и легко, по-обезьяньи взобрался на нижнюю ветку. По оживленному лицу и по тому, как старательно метился товарищ, Яков догадался, что постовой ему виден. Резко отдался в саду выстрел.

— Готов! — вскрикнул Антип и неспеша спрыгнул на землю. — Аж пилотка отлетела!

Следом грянула винтовка полицая! Антип шатнулся и… уронил оружие. Яков моментально выпалил в сторону стрелявшего предателя.

Тот, кого товарищ посчитал убитым, привстав, сам выцелил его и сразил. Яков подхватил Антипа, замечая, как продырявленную ниже левой ключицы гимнастерку пропитывает кровь. Казак протяжно, хлиписто втянул воздух и, точно желая высвободиться, судорожно дернулся и обмяк всем телом…

Яков подпустил бегущих полицаев поближе и швырнул последнюю гранату. Взрыв пригвоздил их к земле. Не медля, он бросился по саду наискось, чтобы потеряться за деревьями. Позади него забухали винтовки. Несколько раз дзинькнули пули, отрикошетив от веток.

Строй яблонь разомкнулся внезапно. Под уклоном блеснул продолговатый овал пруда. Опасаясь засады, в стороне от плотины Яков пересек теклину водосброса. В густых зарослях борщевника, скрывших его с головой, держался терпкий, дремотный, слегка дурманящий запах. Спустя несколько минут из сада выбежали преследующие. Их было семеро. Посовещавшись, полицаи дружно двинулись к водосбросу, но почему-то передумали и, громко топоча сапогами, пустились в конец пруда, к зарослям ивняка. Долго следил Яков за удаляющимися черными фигурами, стоял, как вкопанный, пока не замлела вытянутая рука, сжимавшая рукоятку пистолета…

В самую жару окольной дорогой к пруду подошли трое мальчишек. Загорелые, как дьяволята, они растелешились, искупались и, взяв майки в руки, спустились к водосбросу. Над быстроводным ручьем согнулись щуплые спины. Сквозь хлюпки просыпались оживленные возгласы.

— Ой, укусил, сатанюка! Здоро-овый рак!

— Ну, что ты мешаешь! Лезешь уперед! Козел еще…

— Ленька, а тута есть гадюки. Я видел! Толстая, как держак.

— Не бойсь. Они от шума тикают. А-га… Гляди, какие усищи!

— А мине по коленке вдарил…

Обессилевший, изможденный голодом и жарынью, Яков с умилением вслушивался в голоса ребят, занятых столь важным для них делом. И в эти страшные дни дети оставались детьми… Он бы и сам побродил по водосбросу, как делал это на родной реке, Несветае, если бы не опасность быть обнаруженным карателями в любую секунду…

Яков вышел на бережок, когда казачата возвращались обратно, пробираясь к одежде меж кустиков золотистых колючек.

— Ну, как? Нахватали клешнятых? — спросил, не узнавая своего хриплого, жесткого голоса.

Упруготелый мальчуган сузил зеленые, как крыжовины, глаза и замер. Другой, лохматый, тоже от неожиданности остолбенел. И лишь третий, веснушчатый рослый крепыш, сдержанно ответил:

— Маленько. Они еще не отлиняли.

— Вы меня, хлопчики, не пугайтесь. Я сам… навроде рака, — попытался пошутить Яков, а влажная пелена подернула вдруг воспаленные от бессонницы глаза. — Давно у вас немцы?

— Давно, — кивнул крепыш. — Аж третий день.

— У меня к вам просьба. Дайте, пожалуйста, парочку раков. А то я и забыл, как жевать…

Мальчишка запустил руку в матерчатую сумку, которую держал его лохматый друг, выбрал трех, покрупней. И перебросил их через водотоку.

— Спасибо, — сказал Яков, собрав раков в пилотку.

— Может, вам аниса принесть? — предложил ребячий верховод.

— Конечно!

Сорванцы быстро оделись и побежали в сад. Часа два никого не было, и Яков начал тревожиться. Наконец, крепыш вернулся с полной пазухой желтобоких яблок. Перебрел через ручей и вытряхнул из майки на траву. Затем пригладил влажные вихры и полюбопытствовал:

— А вы кто? Наш разведчик?

— Нет, сынок. Из окружения выхожу.

— Вы удирайте отсюда. Фрицы и полицаи вчера одного нашего на ферме споймали и на вожжах приволокли. Возле сельмага повесили. Удирайте!

— А куда? Подскажи.

— А вот за этим прудом еще один, поширше. А дальше балка. Потом лес начнется…

— До ночи повременю. А там как получится…

Ох, и вкусными показались ему пахучие сочные яблоки! Даже сил прибавилось. А раков решил поджарить на костре вечером. С воскресшей надеждой пробрался Яков в гущину борщевника, опустился на подломленные стебли и — забылся.

Проснулся он от такой сильной головной боли, что не сдержал стона. Нет, не прошла контузия бесследно. Да и зной казался адовым. Яков поднялся и, стараясь унять муку, долго тер виски заскорузлыми ладонями. Жажда повлекла к ручью. На краю зарослей он остановился. Метрах в пятидесяти, по дамбе ехала бедарка, в которой сидел тщедушный губастый мужик. Он то постегивал пегую кобыленку, то оглядывался назад, на идущих следом молодую бедрастую женщину, покрытую косынкой, и саженного роста белобрысого парня с винтовкой через голое плечо. Черные форменные штаны его выказывали жандарма.

— Вишь, как получилось-то, — косноязычно бубнил мужик. — Шукали краснопузика, а нашли розочку. Тветощик…

— Отпустите, ребяты! — плаксиво просила станичница. — Деткам яблочков хотела нарвать… Я ж не воровка какая. Из садоводческой бригады.

— Я уже сказал! — грубо прикрикнул парень. — Скупнемся и унтер-офицеру представим. Нехай разбирается. Тебе кто разрешил рвать? Молчишь? Вот всыпем по твоей мягкой десяток шомполов — поумнеешь.

— Сама кумекай, чем от нас откупиться, — намекнул мужик и криво улыбнулся, показывая редкие зубы.

На берегу жандармы торопливо разулись и стащили штаны. Парень обогнул бедарку, у которой стояла пленница, и вдруг сдернул трусы до колен.

— Бачила… такой привет с фронта?

Молодица стыдливо отвернулась, с испугу хватила прочь, но здоровила в два широких прыжка настиг ее, повалил в полынь. Кричала и сопротивлялась она недолго — слишком неравными были силы.

Яков, обуреваемый ненавистью, пополз к насыпи. Сорвался с земли. Губастый малый стоял к нему боком. Распаленный происходившим перед глазами, лапал свои вздыбленные портки, торопил:

— Ну, скоро, Юхим? Давай попеременки. Слышь!

Яков на бегу выстрелил. Мужик испуганно обернулся, кожей шеи ощутив жар пролетевшей пули, и со всех ног хватил наутек! Яков выцелил его спину и снова нажал на курок. Осечка! Вскочивший парень, сверкая ягодицами, кинулся к винтовке, глянцевеющей ложей возле бедарки. У Якова как-то странно сдвоило сердце. Закачалась земля. Тягучий звон заложил уши. Минуту он стоял, широко расставив ноги, борясь с головокружением. Попробовал шагнуть и — споткнулся…

Огненные хлопья падают откуда-то сверху и обжигают руки, ноги, грудь. Хочет Яков подняться, но тело неподвижно. А боль все надсадней, глубже. Потом хлынула вода. Затопила все вокруг! Вот-вот захлебнется… Стекающие по лицу струи вырвали Якова из небытия. Мутно проступили лица.

— Живо-ой… Очапался, с-сука!

И — удар сапога, перевернувший набок.

Вода хлестко обдала голову. Яков окончательно пришел в себя, вспомнил, где он. Оперся локтями и сел. Ливший из голенища сапога воду мужик осклабился:

— Вставай. Познакомимся.

Здоровила цепко схватила Якова за ворот гимнастерки, и вздернул на ноги.

— Навоевал? А хошь мы тебе, товарищ, яйца отрежем? А? — юродствовал мужик. — И как же ты мазанул? Щуть левей и — амба. Никак рука дрогнула? Кузьма, дозволь его тута…

— Поведем к унтер-офицеру, — буркнул парень. — Топай на дорогу!

Яков, еле волоча ноги, выбрался на пыльный проселок. С запада заходила гроза. Преждевременно сгустились сумерки. Боковой ветерок шевелил волосы, бодрил, овевая мокрое лицо. Верзила конвоировал казака пешком, а затем, устав пахать носками толстый слой пыли, подсел к приятелю на бедарку.

«Все же убьют по дороге или доведут до села и — там?» — неотступно будоражила мысль. Перед неотвратимостью смерти Яков испытывал не страх, а какую-то гнетущую растерянность. Не ожидал, что так скоро. Небывало ярко представились вдруг лица родных, однополчан, промелькнули отрывочные эпизоды войны… Почему так сталось? Не жалел себя в боях — везло. Терял товарищей-казаков, пока остался совершенно один. Нелепо умереть без пользы, сломленным…

Дорога огибала холм и спускалсь к деревянному мосту. Вдоль речки тянулись тростники, гнулись вербы. На возвышенности белели хаты. Как все это было похоже на Ключевской! И церковь… Жадно вдыхая пряный степной воздух, Яков оглядел скат холма, серебрящийся протоками полыни, сумрачный горизонт, небо. И невзначай вспомнил молитву, переписанную у Лунина. Сейчас, на краю жизни, каждое ее слово обрело особый, неведомый прежде смысл. Вспомнилось, как мальчиком простаивал с бабушкой и матерью в церкви на праздничных богослужениях. Выходит, то давнее, сокровенное, жило в нем под спудом всего суетного… Удивительный трепет охватил Якова! Размеренней и тверже забилось сердце. «Я же — казак, мне ли покориться? Позволить над собой издеваться?»

— Но-о! Куды, щертяка, морду косишь!

Кнут глухо стеганул норовистую клячу. Яков оглянулся. Голова лошаденки, с запененными углами рта, надвигалась на него. Пришлось прибавить шагу. До моста оставалось несколько метров. Как будто руководимый свыше, мгновенно приняв решение, Яков нагнулся, зачерпнул ладонью пыль и… Жмуря запорошенные глаза, кобыла всхрапнула и так помчалась под горку, к мосту, что седоки завалились назад. Убегая, Яков оглянулся и увидел, как, избочив голову, лошаденка слепо соскочила с дощатого настила, увлекая повозку. Грохот. Ржание. Озлобленные крики…

Камышины били по лицу, но Яков не останавливался, пока не минул заросли. Затем брел по болотине, по рясковой мочажине. Он узнал ту самую балочку, по которой вышли с Антипом к станице. Навстречу наползала крутобокая тучища. Ее черные края секли мелькающие клинки молний. Близко перекатывались громы. Стало совсем темно. И вдруг небо разъял невиданной яркости сполох! Хлынул ливень. Большой приплюснутый огненный шар отвесно снизился над землей. От изумления Яков замер. Остро запахло озоном. Новый, еще более слепящий сполох как-то странно опьянил. Вместе с ощущением приятной легкости Яков почувствовал, что оторвался от земной тверди…

13

В середине ноября двадцатого года, как ни убеждали товарищи есаула Шаганова остаться в Крыму, ссылаясь на обращение Фрунзе, гарантирующее сдавшимся врангелевцам жизнь, он все же решился на отчаянный, почти безумный поступок. Угрозой заставил грека-рыбака по штормовому морю везти себя да еще трех казаков в Румынию. Очевидно, толкнула на это, за неимением иного выхода, кровь предков, ходивших в дальние края на стругах да яликах. Позже дошла весть, что тех, кто положился на милость «красного генерала», почти поголовно расстреляли.

На четвертый день плавания храбрецов подобрал грузовой пароходик и доставил в Констанцу. Отметившись в полицейском участке, казаки заночевали в приюте для эмигрантов — сыром и грязном сарае, набитом российским людом. Наутро спутники Павла Тихоновича канули, прихватив офицерский вещмешок с довольствием и драгоценными монетами. Случайно оказавшийся в ночлежке ротмистр Силаев, знакомый по Добровольческой армии, попенял за доверчивость и, естественно, не бросил есаула на произвол судьбы. Вдвоем добрались до Белграда. Там первый год Шаганов получал вспомоществование от Белогвардейского фонда, а затем, отдавшись на волю страсти, бежал с Анной, молодой женой московского богача-ювелира, в Грецию, оттуда — на юг Франции. Обманутый супруг искал их по всей Европе. В Салониках ему удалось напасть на след любовников. Но по дороге в Бордо, на итальянской железной дороге, сердце старика вдруг остановилось. В кармане покойного был обнаружен наган. Учинить расправу не позволил инфаркт…

Став наследницей огромного состояния, Анна сменила скромную квартирку на особняк. И всячески пыталась приобщить малограмотного возлюбленного к культуре. Это удалось лишь отчасти. Прежде угрюмый, резкий в словах и поступках, Павел располнел, обрел привычки барина, пристрастился к посещению ресторанов и казино. Однако чтение художественных книг было ему в обузу. К музыке, за исключением русских народных песен, казак оставался равнодушен. Обучение французскому языку дальше обиходных фраз не продвинулось. Светские знакомые по России охотно бывали у вдовы, ели-пили досыта, но к ее увлечению относились снисходительно-осуждающе: что общего у столбовой дворянки Шереметьевой с мужланом? Возможно, это и заставило Анну не торопиться с новым браком.

Атлантическое побережье манило в путешествия. Вместе объездили они все достопримечательности. В Сенте любовались церковью Нотр-Дам в мавританском стиле, остатками римской арены и Триумфальной аркой Германика, осеняющей берег Шаранты. Через Маренн добрались в Ла-Рошель, к знаменитому бастиону. А курорт Аркашон восхитил настолько, что загостились в этом городишке на две недели. И подолгу озирали огромную бухту, где бесчисленными рядами тянулись сваи для устричных садков и кренились в часы отлива, увязнув в иле, рыбачьи лодки. Оттекая от сплошного зеркала извилистыми ручьями, вода при этом обретала дивный пепельно-сероватый цвет. С гребня песчаных дюн, южнее, открывалась пропасть, лес, также заносимый песком. Синел он и в дальнем просторе, за бухтой, точно тонкой каймой, связывал небо и землю. Охватывала радость при виде океанической шири и высоких, гривастых волн, круто обрушивающихся на мелководье! И долго еще бежала, стлалась вода тонкими, голубоватыми пластинами, пока не замирала у подножия дюн, у желтохвойных сосен, опорошенных песчаными бурицами.

А как замечательно грустилось на террасе ресторанчика, где ощущалось малейшее дуновение бриза, и ты никому не нужен, и никто не лез в друзья, а страстные гитары заезжих испанцев точно отгадывали, что творится в твоей душе, ликовали и сокрушались о скоротечной молодости, о призрачном счастье…

Гордость не позволяла Павлу и слова молвить о женитьбе. Случалось — запивал. И от скуки купил себе чистокровного араба. Частенько гонял его по городским окрестностям, вблизи бескрайних виноградников, заглушая неизбывную тоску по родине. У Анны же появилось новое увлечение: поздний импрессионизм. И двух художников, гривастых и прожорливых детинушек, она охотно принимала у себя, потчевала и с большим интересом расспрашивала о полутонах, композиции и прочей белиберде, которую Павел терпеть не мог. Нередко и сама отправлялась в их мастерские, в Барбезьё.

Тот день, второе апреля, Павел навсегда запомнил. Было солнечно. Под ногами скакуна взбивалась прошлогодняя палая листва. Он легко и стремительно нес хозяина к дому. Вдоль улицы уже благоухали клены полураскрытыми махорчиками. На чужой лимузин, ехавший навстречу, Павел не обратил внимания. Автомобиль остановился как раз напротив кованой калитки. Из него расслабленно-устало вылезла Анна. И, выпрямившись, увидела всадника. Красивое лицо искривила гримаска растерянности и нарочитой радости. Издали Павел не расслышал фразы, которую Анна бросила сидевшему за рулем гладко выбритому, черноусому мужчине. Отворачивая лицо, тот круто развернул машину и умчался. Анна грациозно взмахнула рукой, хотя Павел был уже в нескольких метрах. В этой женщине все лгало: и застенчиво-девчоночья поза — ноги вместе, руки расслабленные, — и искрящийся, настороженный взгляд, как у людей, совершивших подлость, но знающих, что она едва ли доказуема. «Кто это? — резко спросил Павел. — Любовник?» — «С чего ты взял? Какой кошмар! От ревности ты сойдешь с ума!», — чрезмерно взволнованно выпалила Анна. А следом — поток обвинений в том, что именно он, он разлюбил ее и потому изводит подозрительностью… Павел с любопытством оглядывал Анну и не мог постичь: как эта женщина, сладострастно метавшаяся ночью в его объятиях, столь же безоглядно отдавалась кому-то другому? Это было для него противоестественно. Мерзко…

Павел уехал не простившись. Несколько сотен франков позволили прожить в Париже полгода. Затем бродяжил: в Антверпене грузил уголь, в Гамбурге работал продавцом газет, получая по нескольку пфеннигов в день; вместе с поляками нанимался на сезонные работы в бюргерские хозяйства, довольный тем, что хоть кормили. Под Касселем объезжал бербековских лошадей на конезаводе, пока весной тридцать первого года они, зараженные токсическим малокровием, не были переданы Польше в счет репарации.

Впоследствии, по милости одного из ветеринаров, Павел устроился на конный завод рейхсвера, поставлявший лошадей для германской армии. Там и услышал о Гитлере и столкнулся с нацистами. Конюха из «русских» уволили безо всякого повода. И сколько ни ходил Павел на биржу труда в Мюнхене, на сумрачную Талькирхенштрассе, так и не смог подыскать работу. К иностранцам в Третьем рейхе относились недружелюбно. Оставалось последний выход: прибиваться к российским эмигрантам. С этим намерением он и очутился в Берлине, разыскал Василия Лучникова, обязанного ему спасением жизни в бою под Лихой. Сотник был близок к высшим кругам казачества, членам «Общества бывших офицеров лейб-гвардии казачьего полка».

Всевозможные и разнокалиберные союзы, комитеты, организации участников белого движения в конце тридцатых с новым подъемом приступили к подготовке враждебных акций против СССР. Эмигрантами интересовались, как возможными помощниками, службы СС и СД.

Павел Шаганов был представлен сотником самому атаману Краснову, чьи книги расходились по Европе миллионными тиражами, и который проживал в Германии еще с тридцать шестого года. Короткая беседа с престарелым генералом, ставшим для казачьих изгоев столпом и несомненным авторитетом, произвела на Павла впечатление неизгладимое. Петр Николаевич расспросил бывшего есаула о службе, о боях, в которых участвовал. Сняв пенсне и огладив рукой морщинистую щеку, напомнил, что нельзя ни на минуту забывать об офицерском долге: о спасении родной земли, попранной коммунистами. Ради этого следует идти на сближение с любыми антибольшевистскими силами. Жизнь на чужбине ничего не стоит, она обретает значение лишь на земле отцов. Узнав о намерении есаула вступить в боевое казачье формирование, пообещал споспешествовать этому.

Грянула Вторая мировая…

14

Весть о кончине наказного атамана Донского казачьего войска генерал-лейтенанта Граббе застала Павла Шаганова в Берлине, где он находился по заданию центрального бюро «Казачьего национально-освободительного движения».

С пражского экспресса есаул направился на набережную Тирпицуфер, в главное управление абвера. Завербованный год назад этой службой, Шаганов был все же отчислен из диверсионного центра Квенцгут по состоянию здоровья. Но взяв во внимание ненависть к большевизму и способности к агентурной работе, второй отдел абвера счел полезным использовать казачьего офицера в Чехии, среди белоэмигрантов.

Предоставив информацию о «КНОД», Шаганов согласовал с капитаном Лемпулем свои дальнейшие действия. Капитан, невысокий светлоглазый ариец, хмурясь, прочел воинственную писанину агента, задал уточняющие вопросы. Желание Шаганова выехать в Казакию для выполнения директив центрального бюро воспринял с подозрительной усмешкой. Абвер уже отрабатывал операции с посылкой в оккупированные районы генералов П. Краснова, Шкуро и князя Султан-Гирея Клыча. Однако на агенте, мелкой сошке, можно было выверить некоторые варианты.

Шаганов назвал маршрут: Новочеркасск — Екатеринодар — Ставрополь — Пятигорск. Капитан дал согласие. Но предупредил о сложностях вовлечения казаков в германскую армию. Руководство вермахта пока не считает необходимым применять на Восточном фронте самостоятельные казачьи части. Наиболее целесообразным, что подтвердилось в боях, является использование смешанных немецко-казачьих легионов.

В воскресенье, 9-го августа, в берлинской церкви Святого Владимира состоялась божественная литургия и панихида по атаману Граббе.

День выдался сереньким и душным.

Не только у иконостаса, но и в притворе зернышку негде упасть. На многих прихожанах — казачья форма донцов, терцев, кубанцев. Благостный дух воска, ладана смешан с запахами взопревшего сукна, нафталина, сапожной и ременной кожи, каракуля, дешевой ваксы. Бас дьякона гремит с распевной дрожью, скорбяще. В бликовом озарении свеч — дружные взмахи рук, творящих крестные знамения.

Молился и Павел Шаганов, просил Господа спасти его и помиловать, и волей Всевышней вернуть на отчую землю. Рослый, с крепким развалом плеч, он невольно обращал на себя взгляды статной фигурой и выправкой. Синеватые глаза под изломом бровей, щетинистые черные волосы, смуглота, крупный, с горбинкой, нос, срезанная подкова усов — все выказывало в нем казачью породу. Он стоял рядом с Василием Лучниковым, которого случайно встретил у церкви. За плотными рядами молящихся разглядеть генералитет было невозможно, хотя наверняка здесь были и Краснов, и Макаров, и войсковой старшина Зарецкий. Царские врата просматривались наполовину. Но Павел видел, как из алтаря выходил в золоченой ризе священник — осанистый, тонколицый старец, как мерно покачивалась в его руке воскуренная кадильница.

— Упоко-ой, Гос-по-ди, новопреставленного Ра-ба твоего Миха-а-и-ила-а, — забирал вверх мощный голосина, пробегая по толпе трепетной волной. На хорах с дивной страстно-легкой слаженностью подхватывали его слова певчие. И содрогались души казаков, теплели в печали и несказанной, очищающей благодати.

В последние месяцы Павлу Тихоновичу редко приходилось посещать богослужения, мешала напряженная работа и поездки, но о Спасителе он не забывал никогда. Сейчас же, после ночной попойки с соседом по гостинице, он чувствовал себя разбитым. На лик Христа взирал с непонятным беспокойством. Почему-то раздражали теснота и позолота иконостаса. И, казалось, взор Иисуса с верхней иконы был устремлен именно на него. Павел отклонил голову, но ощущение, что стоит пред Всевидящим Оком, не пропало. Он торопливо шептал «Отче наш», «Верую…», а в странно раздвоенном сознании промелькивала мысль, что молится, проговаривает эти бессмертные слова кто-то иной. «Господи, — прервав молитву, воззвал Павел. — Ты один знаешь, сколько пришлось мне пережить. Моя вера в Тебя крепка и нерушима. Ты спасал меня, грешника, и наказывал. И ни разу я не возроптал! Почему же теперь лишился покоя и невзлюбил самого себя? Оттого, что служу у немцев? Но я делаю это ради того, чтобы вернуться в Россию. Как и множество казаков. Нам бы только добраться домой, очистить станицы от большевиков…»

Но и обращение к Спасителю, этот искренний душевный выплеск здесь, в храме, канул, точно в пустоту. Какое-то подспудное чувство вещало, что нет ему благословения Божьего, и не дождется он умиротворения духа…

Павел перевел глаза на своего давнего знакомца. Лучников крестился по-особенному. Клюнув сложенными в щепотку пальцами лоб, он плавно опускал руку до пояса, затем столь же неспешно заносил ее к правому плечу и — рывком — к другому. Во всей его коренастой фигуре, в строго окаменевшем курносом лице, с полуприкрытыми глазами, была та сокровенная отрешенность, которая охватывает в церкви людей истинно верующих. Василий уловил взгляд.

— Что с тобой? — спросил он Павла, глянув искоса. — Бледный, как стена. Выйди.

На паперти Павел глубоко и жадно вдыхал свежесть резеды, веющей с клумбы, подставлял лицо ветерку, ожидая, когда успокоится сердце. Затем тщательно вытер вспотевший лоб платочком.

На ступенях так же, как в храме, было многолюдно. Вязались случайные разговоры.

— Да, был атаман милостью Божьей. Всегда подтянутый. Аккуратный, — сокрушался усатый, верткий господин в котелке. — Образованнейший человек. Ах, какая потеря…

— А где же его последний приют? — спросил кто-то.

— Вероятно, в Париже, где он жил, — отозвался другой, морщинистый, в купеческой поддевке. — Я знавал его по Новочеркасску. И был представлен графу как углепромышленник.

— Заметьте, Михаил Николаевич был яг’гостным монаг’хистом, — вплелся картавый голосок. — Ог’гомная ут’гата для матушки-Госсии!

— Господа, я слушал утренние радионовости, — с воодушевлением объявил носатый старик в мешковатом мундире. — Немцами взят Армавир. Бои уже на подступах к Царицыну!

На краю церковного крыльца торчал какой-то бродяга в потертом пиджаке, в надтреснутых по шву брюках. Скошенная на глаза мятая шляпа не позволяла разглядеть лицо. И лишь когда тот повернулся боком, Павел узнал Силаева по шраму на щеке.

— Владимир! Какими судьбами?

— Гм, угадал… Впрочем, я тебя заметил первым, — признался ротмистр, старый знакомый по Констанце и Белграду. — Ты мало изменился. А я… Видишь, какой презентабельный вид?

— Ты здесь живешь? Или по делу?

— Безработен. Яко наг, яко благ.

— Ты же кадровый офицер. Формируются казачьи части. Я могу помочь…

Подоспел Лучников. Важно, с чувством исполненного долга, надел фуражку, придавив начесанные с висков на плешь рыжеватые пряди. Павел представил их друг другу.

В метрополитене на Шаганова и Лучникова, на их казачью форму, берлинцы неприязненно пялились. Поэтому говорили по-немецки. Ротмистр, напротив, преувеличенно громко вел разговор на родном языке.

Трамваем добрались до окраины. Купили три бутылки шнапса и бутылочку го-сотерна.

Улица-коридор с гулкой брусчаткой. Ни деревца. Дома — впритык. На первых этажах — стеклянные, в бумажных наклейках, витрины магазинчиков, вывески контор, пивбаров, мастерских. Выше — жилые помещения. Крутые скаты черепичных кровель. В некоторых окнах — портреты Гитлера.

Дверь открыла хозяйка. Зачесанные на прямой пробор темные волосы, синяя кофточка с белым бантом, длинная юбка, давно вышедшая из моды, придавали ей ту прелестность и домовитость, которыми прежде отличались русские интеллигентки. Тотчас угадав соотечественников, с милой простотой улыбнулась:

— Проходите, проходите в комнаты.

Коридорчик был темноват и узок. Идущий последним, Силаев приостановился. Стукнул разношенными туфлями и с потешно-игривым поклоном поцеловал хозяйке руку.

— Владимир. Сын дворянина Силаева.

— Татьяна, — смущенно вспыхнула она, и тоном светской дамы, чуточку неуместным, но радостным — мужу: — Василий, будь добр, займи гостей.

Обстановка двух комнатушек, снимаемых Лучниковыми, выглядела предельно скромно. Два стола, диван, платяной шкаф, венские стулья. На бледно-желтых обоях — фотографии в рамочках. Узорчатый рязанский коврик да старинная иконка в углу — вот все, что напоминало о родине…

Помянули атамана Граббе. С ходу — по второй, за встречу.

Шнапс разогрел. Силаев, сперва скрывавший неловкость за шутливой развязанностью, обрел уверенность. Поймав заинтересованный взгляд Татьяны, твердо сказал:

— Я где-то встречал вас.

— Вероятно, в Петербурге? Мы жили на Фонтанке.

— Нет, я бывал в столице редко. Коренной москвич… Пожалуй, где-то на путях-перепутьях.

— Наш эмигрантский рой разлетелся по всему белу свету, — уклончиво заметила Татьяна.

— Близок час, когда полетит обратно, — подхватил муж. — Судьба большевистской сволочи предрешена. Новый год будем встречать в России. Пить донское вино, закусывать черной икоркой…

— Вы оба — донцы. А мне отведать московской водки едва ли придется, — усмехнулся Силаев.

— Почему же? Ты еще сомневаешься в победе Германии? — с удивлением спросил Павел. — Немцы сметут деморализованные части Сталина в ближайшие недели. По всему южному фронту вермахт мощно наступает. У большевиков нет ни техники, ни даже патронов! Ты знаешь об этом?

— Да. Но мало доверяю подручным Геббельса. Бои идут на равнине, на оперативном просторе. Есть где разбежаться немецким гусеницам и колесам. А когда танки упрутся в кавказские скалы, они станут всего лишь грудой металла. То же самое — Урал. Допускаю, что Гитлер завоюет европейскую часть. Но не более! Оборонные заводы Советов в Сибири. Людские ресурсы их велики. И, стало быть, война затянется.

С недобрым любопытством оглядел Павел отечное, в багровых прожилках лицо ротмистра. Цвет кожи выдавал, что человек этот, в сущности, ему малоизвестный, пьет часто и помногу. И только прямая спина да жесткая складка губ остались от того щеголеватого офицера, который, по рассказам очевидцев, собственноручно расстреливал подчиненных за мародерство…

— Владимир Константинович, ты судишь о Восточном фронте, как врангелевский ротмистр. Со стороны, — заключил Павел. — А мы с Лучниковым — люди, напрямую связанные с нынешней войной. Я служу в Пражском бюро, он — при рейхсминистерстве…

— Которое возглавляет Розенберг, — с издевкой досказал Силаев.

— Пусть так. Но иронии не принимаю. То, о чем мы мечтали в начале двадцатых, теперь становится реальностью. Казачьи полки готовы к походу против Советов! На Родину! Извини, но твой скепсис нелеп. Ты похож на ворчливого зрителя.

— И в отличие от других, не желаю участвовать в трагедийном фарсе, — поморщился Силаев и поднял рюмку: — За здоровье очаровательной хозяйки!

Офицеры встали. Выпили. Шумно сели. Татьяна одолела полный фужер белого французского вина и повеселела. Но сеточка морщин в подглазьях подсказала, что эта красивая брюнетка вовсе не молода, как подумалось Павлу в первые минуты. Что-то порочное мелькнуло в распахе пухлых губ.

— У вас есть дети? — невзначай поинтересовался гость.

— Моя дочь у мамы в Бордо, — проронила хозяйка, интонацией давая понять, что говорить об этом нежелательно.

— В Бордо? Я хорошо знаю этот город…

— Кстати, сейчас там Деникин, — с пренебрежением напомнил Лучников. — Совершенно устранился от борьбы с Советами. У-ди-ви-тельная метаморфоза! Нынче он мемуарист, историк. А прямо говоря — трус. Читал его «Очерки». Расплывчато, рыхло и слезоточиво. Как будто писал не боевой генерал, а Фомка-летописец.

— Зачем же так? — блеснул глазами Силаев и с видимым усилием сдержал себя. — Написано объективно и прекрасным языком. Впрочем, ему далеко до писательских лавров атамана Краснова. Слышал, что даже Бунин хвалил роман «С нами Бог». Так вот, не гневите Бога. Деникину в этом году семьдесят. И как знать, может, он окажется пророком. Сначала Красная Армия разгромит Гитлера, а затем свергнет большевиков. И вполне вероятно, что вы как раз и подрубите сук, на котором сидите…

— Не предполагал, ротмистр, что мы так разойдемся во взглядах, — бросил Павел с откровенным недружелюбием. — Лозунг Деникина «Я борюсь с большевиками, а не с Россией» ничего не дал. Как гутарят у нас, на Дону, лих жеребец, да хил удалец. Более того, это как бы оправдывает бездеятельность. Деникин и с большевиками, в сущности, примирился… А мы повторяем слова Петра Николаевича Краснова: «Хоть с чертом, но против большевиков!»

— С чертом? Чудесно! Дальше уж катиться некуда, — захохотал Силаев. — Зачем же в церковь ходите?

— Пожалуйста, без шуточек, — нахмурился Павел. — После того, что перенесли мы на чужбине, сам дьявол покажется младенцем.

— А возьми генералов, — поддержал Лучников. — Шкуро занимался маклерством, был подрядчиком на строительстве. Семен Краснов — это трудно вообразить, боевой полковник — работал таксистом и разводил кур. Князь Гирей выступал на арене с джигитовкой…

— Исторический экскурс здесь неуместен, — сказал Силаев с расстановкой. — Но всегда, всегда лобызания и «братания» с Германией дорого обходились России. Достаточно припомнить объятия солдатской черни с «дойчен абрайтер» накануне большевистского переворота, когда развалился весь фронт! И вообще, господа… Нужно честно признать, что прежней России нет. Нет, во-первых, потому, что народ стал за четверть века другим. Новое поколение воспитано в духе вражды к нам, оказавшимся на чужбине. У него иное мировоззрение, иные духовные ценности. А мы, как бы ни хотели, насильно милыми не станем. Большевистская зараза выела в людских душах сердцевину — веру в бога, чувство русского достоинства. Я это понял еще тогда, в гражданскую. Народ, который почитал как богоносный, предстал хамским сбродом, легко поддавшись агитации «товарищей». Наша карта бита. И все же… Последний русский хамлет, лапотник мне родней, чем лощеный фюрер.

— Поосторожней, ротмистр, — дернулся Павел. — Я ведь тоже из «хамов»! И вот так — по горло — наслушался подобной демагогии. Странно… Так естественно мыслить жиду-демократу, а не русскому офицеру! Я и тысячи других в пекло полезем… Без болтовни и философии! Пока я знаю, что в Казакии правят большевики, я не смирюсь. А ты… И когда же ты стал таким «розовеньким»?

— Придержи коня, голубчик, — живо обратился к Павлу хозяин, заметив, как резко обозначился синюшный рубец на побледневшем лице ротмистра. — Не время ссориться, братцы мои.

— Главное — не место, — кивнул Силаев и вдруг сорвался, выкрикнул: — Если бы я знал, что против меня воюет свора комиссаров, то я давно бы уже был на фронте! Слово чести! Но в Красной Армии большевиков негусто. Что же мне, кричать из окопа? Спрашивать: ты большевик или нет? А потом стрелять?!

— Полно! Господа, я разведу вас по углам, — разрядил напряжение укоризненный голос Татьяны. — Зачем горячиться, обвинять друг друга? Каждый волен поступать так, как считает нужным. Мой отец попал в облаву совершенно случайно. Чекисты расстреляли его просто для счета. Крупнейшего русского ботаника… Я также ненавижу ленинцев. Василий, не делай мне знаки, я имею право высказаться… Да, мне они гадки. Но я против того, чтобы наши эмигранты воевали на стороне Гитлера против своих же, русских мужиков. Ведь этот хлеб…

— Этот хлеб куплен на рейхсмарки, — с насмешкой вставил муж.

— Этот хлеб, вероятно, из украинской или смоленской муки. Вчера я видела огромную партию молодых русских девушек. Их вели под конвоем. Фашистам верить нельзя! Они ничем не лучше большевиков. Они обманывают нас. Хотят бросить русских на бойню, чтобы быстрей истребить… Я разделяю, Павел, ваши патриотические чувства. Но… прошу не обижаться. Мы об этом и с Василием спорили… Мне думается, что вас так сильно тянет в Россию желание отомстить большевикам за прошлое. Но сколько уж пролилось русской крови! Лучше жить в этом чужом городе, где я боюсь лишний раз выйти на улицу, чем напрасно погибнуть.

Павел посмотрел на свои часы и снисходительно усмехнулся:

— Устами женщины глаголет истина. Наливай, Васька. В самом деле, воду толчем… А суть в том, ротмистр, что вы с Деникиным — просто эмигранты — военные с расплывчатой идеей Отечества, а мы с Лучниковым и Красновым — казаки. У вас — алтарь не существующего Государства Российского, а у нас — свой, казачий алтарь. На который мы и десятки тысяч верных казаков положим жизни.

— Значит, весь корень в казачестве? — тоже сдержанно уточнил Силаев. — Тогда сдаюсь. И напоследок прошу, Василий, книгу Деникина.

Хозяин недоуменно пожал плечами и принес потрепанный томик. Силаев зажал пальцем найденную страницу и спросил:

— Будь жив генерал Корнилов, кого бы он поддержал, как потомок казачий?

— Нас, — не задумываясь, ответил Павел.

— Несомненно, — подтвердил сотник.

— Вот слова из телеграммы, предшествующей походу на Петроград. «Я, генерал Корнилов, сын казака-крестьянина, заявляю всем и каждому, что мне лично ничего не надо, кроме сохранения Великой России, и клянусь довести народ путем победы над врагом до Учредительного собрания… Предать же Россию в руки ее исконного врага — германского племени — и сделать русский народ рабами немцев — я не в силах. И предпочитаю умереть на поле чести и брани, чтобы не видеть позора и срама русской земли…» Красноречивый ответ?

«Доложу о нем центральному бюро, — решил Шаганов. — Да и Лемпулю. Такая слюнявая сволочь вреднее любого комиссара…»

— Теперь Деникин горазд рассуждать о гражданской войне, — озлобился вдруг сам хозяин. — А кто, как не он, способствовал свержению атамана Краснова на Общедонском казачьем круге? Это — кара божья! Донскую армию возглавили негодяи Сидорин и Семилетов… Если бы Краснов не был отстранен от атаманства в начале девятнадцатого года, большевики были бы разбиты.

— Милые, хватит об этом! — взмолилась Татьяна. — Мы же не на военном совете. Теперь я перехожу в наступление! Васенька, подай гитару.

Пока хозяйка настраивала инструмент, мужчины молча курили на кухне. Слишком разными были они, стеснившиеся у открытого окна, слишком далекими в своих помыслах и планах. Роднило лишь одно — несчастье эмиграции…

Пели романсы, русские песни. Затем Василий и Павел затянули казачьи. С подъемом прокричали народный гимн «Всколыхнулся, взволновался православный Тихий Дон», утвержденный в восемнадцатом году Кругом спасения Дона. Между песнями поднимали рюмки. Захмелев, Силаев тоже вызвался спеть и взял в руки гитару.

— Специально для донских казаков! Чей этот романс — не ведаю. Эмигрантский, одним словом…

Он охватил гриф длинной ладонью, перебирая струны, начал вполголоса:

Кто рожден на Дону,

Тот навек помнит запах полыни.

Не расстанется с ним,

Даже если стал домом — Париж.

Купы тонких ракит.

Васильковых равнин ветер синий.

И летящий над крышей,

Апрельский ликующий стриж…

Это — детство мое.

Это — праздник рождественской сказки.

Он повсюду со мной,

Как погнутая шашка и честь…

Господа эмигранты,

Промчимся Новочеркасском!

Тем, которого нет.

Тем, который в сердцах наших — есть.

Татьяна тревожно подалась вперед, вглядываясь в лицо гостя. И вдруг вспыхнула! Она узнала его… Было это в начале двадцатых. В номере дешевой гостиницы ее бил пьяный клиент. Услышав плач и крик по-русски, дверь вышиб плечистый мужчина с приметным шрамом на щеке. И кулаками выпроводил обидчика вон. Затем, застегнув китель на все пуговицы, выпил за здоровье «сударыни» предложенный ею стакан коньяка и откланялся, щелкнув сапогами…

Лучников слушал, ладонью прикрыв глаза. Павел снисходительно молчал, но подавить окатившее душу волнение не смог. Почему-то с горечью осознал, какой бездомной и одинокой сложилась жизнь. Ни детей, ни любящего человека рядом. Ни родины. Ни прежнего Бога. И впереди — смертная безысходность. «Обратно из Казакии мне возврата нет, — с болезненной ясностью решил он. — Не поднимутся станичники — застрелюсь. На луговине, где со Степой купались…»

Кто по крови казак,

Тот суровою памятью крепок.

Не простит тех вовек,

Кто станицы родные терзал!

Снятся мне до сих пор

Закубанские мертвые степи

И чужой пароход,

Что от красной Голгофы спасал…

Это — наша судьба.

Уж она измениться не может.

Как коня напоить

Из замерзшего Дона — нельзя!

Господа эмигранты,

Утешимся милостью Божьей,

Ведь донская волна

Солона,

Как казачья слеза…

Струны погасли. Сотник откровенно хлюпнул носом. Татьяна, забывчиво пощипывая на кофте пуговичку, вымолвила:

— Браво. И предположить не могла, как вы поете…

— Однако утешение слабое, — наперекор бросил Павел. — Плакать, господа, еще рано!

Татьяна метнула на него раздраженный взгляд.

Допили. Расцеловались с обаятельной хозяйкой и хмельным, мокроглазым Василием. Он на прощанье начал было «гутарить», пересыпать речь донскими словами. Но звучали здесь, в Берлине, они вычурно, сиротливо.

В подворотне дома, когда спустились по лестнице, Силаев неожиданно спросил:

— Ты давно их знаешь?

— С Васькой был в одной сотне… А жену увидел впервые.

— Вспомнил я, вспомнил, где встречал ее.

— Где же?

— А этого я даже Господу Богу не скажу!

На трамвайной остановке, у метрополитена, Силаеву нужно было выходить. Он бросил ременную петлю над головой и подступил к дверям. Снова оглядев его непотребное одеяние, Павел жестко спросил:

— Решил окончательно? Воевать отказываешься?

— Да, братец. Опять надевать форму? Громко, как ты, скрипеть сапогами? Козырять фашистам? Уволь!

— Чем же будешь жить?

— Бестактный вопрос. Улицы буду подметать!

— Дать денег? Я твой должник.

— Покорно благодарствую. Прощай.

Силаев соскочил на мостовую. Зашагал не оглядываясь. «Подлец. Предатель. Пьяница», — сгоряча подумал Павел. Но вскоре осадил себя. Возможно, этот бродяга знал нечто важное, главное в жизни, что ему, Павлу, было неведомо или недоступно…

15

Запись в дневнике Клауса фон Хорста, офицера штаба оперативного руководства вермахта.

«Ставка «Верфольф». 22 августа 1942 г.

Одиннадцать дней назад я был срочно вызван в Винницу, в управление кадров, к генералу фон Бургсдорфу. Он объявил, что по рекомендации Гильденфельда я назначаюсь офицером по особым поручениям при генерале Иодле, так как штаб оперативного руководства нуждается в молодых, инициативных сотрудниках, имеющих боевой опыт. В тот же день меня принял сам начальник штаба. Иодлю чуть больше пятидесяти. Даже в манере говорить чувствуется огромный интеллект, прозорливость. Немногословен, точен, беседовал со мной доверительно. Затем у карты дал мне первое самостоятельное задание. Самолетом я добрался до Харькова, а на другой день опять же самолетом прилетел в Ворошиловск (Ставрополь), куда только что перевели штаб группы армий «А». Автомобилем через Пятигорск доехал до горных перевалов! Мне было доверено тщательнейшим образом выяснить состояние, боеспособность и оперативные возможности 49-го горно-стрелкового корпуса и особенности тактической обстановки на Кавказском фронте в полосе наступления егерей. Дважды попадал под обстрел, когда поднимался к перевалам Хотю-Тау и Чинер-Азау.

Вчера вернулся в ставку одним самолетом с генералом Конрадом, командующим корпусом. Прежде чем фюрер принял его с докладом, я успел вкратце доложить Иодлю о проделанной мною работе. И всю ночь не смыкал глаз, готовя подробный рапорт. Утром снова несколько минут беседовал с начальником штаба. А незадолго до полудня я имел честь быть приглашенным Иодлем на совещание к фюреру!

Не без душевного трепета вошел я вслед за генералом в штабной барак Гитлера! Он, сгорбившись, опершись локтями о край стола, сидел на железном кресле спиной к окну. Лицо показалось мне усталым, бледным. Майор Энгель, адъютант фюрера, с которым я живу по соседству, жаловался, что вождя мучает бессонница. Появление Иодля вызвало у фюрера оживление. Я стал возле стены, рядом с полковником люфтваффе.

— Что у Сталинграда? — сразу же спросил Гитлер.

Генерал ответил сдержанно, хотя и не смог скрыть короткой улыбки.

— Мой фюрер, вести весьма обнадеживающие.

Гитлер жестом пригласил генерала к большой карте, разостланной на столе. И весь обратился в слух.

— Мой фюрер, подразделения 4-ой танковой армии вчера вклинились через Тундутово на 15 километров в стыке 64-ой и 57-ой армий неприятеля. Возможность прорыва к Волге южнее города вполне реальна. — Иодль, обладающий феноменальной памятью, показал на карте направление атаки. — Успешные бои продолжаются также севернее Сталинграда, в полосе обороны 62-ой армии противника. Русские, как доложил Паулюс, пятятся к Волге. Вот здесь, на линии Ерзовка — Рынок. Это фактически уже на волжском берегу.

Гитлер прошелся вдоль стола, прищелкнул пальцами и воскликнул:

— Как только Паулюс возьмет Сталинград, он станет фельдмаршалом! Он заслуживает этого. Вот в ком истинный тевтонский дух!

Часто дыша, фюрер быстрей заходил по бараку и невзначай ожесточился:

— Танки должны с ходу ворваться в город! Никаких промедлений!

Иодль послушно кивнул. И напряженно выпрямился, так как вождь повысил голос.

— Я уже говорил с Герингом и Рихтгофеном. Они знают. Бомбардировщики должны до этого стереть весь город с лица земли! Сжечь! Камни должны гореть! Последний натиск — и русские сломаются!

— Полагаю, что в ближайшие дни танки XIV корпуса Виттерсгейма доберутся до руин, — заметил генерал и ровным, отчетливым голосом, лишь изредка заглядывая в папку со сводками, стал докладывать о положении на Кавказском фронте. На моздокском направлении дивизии Брайта, Герра и Рюкнагеля сражались уже на подступах к самому городу, чтобы затем, форсировав Терек, двинуться к Орджоникидзе. На правом крыле Кавказского фронта после взятия станицы Абинской 5-й армейский корпус наступал на Крымскую, а свежая 9-я румынская кавалерийская дивизия — на Темрюк. К сожалению, в районе Майкопских нефтепромыслов русские провели несколько контратак, которые, впрочем, ликвидированы. Зато на центральном участке фронта, на вершине Эльбруса, вчера подняты немецкие флаги! Я ожидал реакции фюрера, так как первым узнал об этом и сообщил Иодлю.

— Эти идиоты-альпинисты полезли на эту идиотскую вершину, как будто я не приказывал все силы сконцентрировать на Сухуми! — неожиданно разгневался Гитлер. — Теперь я вижу, как выполняются мои приказы!

— Но ведь горные стрелки Ланца достигли юго-западных отрогов этой горы, захватили Клухорский перевал, а тирольцы 4-й дивизии Эгельзеера через Марухский пробиваются к Сухуми, — с величайшим самообладанием напомнил Иодль. — До Сухуми осталось не более сорока километров.

— Я вчера узнал подробности от Конрада. Его корпус рвется в бой. Но я крайне недоволен тем, что фельдмаршал Лист загнал стрелков на ледники, вместо того, чтобы нацелить на Туапсе. Да еще устроил этот маскарад с флагами на Эльбрусе! Вот вам следствие! Русские активизировались у Майкопа! Вызовите Листа в ставку! — Гитлер еще долго распекал генералов, не выполняющих точно и своевременно приказы ставки. Затем фюрер нахмурился и молча слушал дальнейший доклад Иодля о ходе боевых действий на других участках Восточного фронта. Генерал подтвердил, что фельдмаршал фон Кюхлер прибудет на завтрашнее совещание, а финские представители Хейнрикс и Тальвела прилетят двумя днями позже, чтобы согласовать совместные усилия по овладению Ленинградом. Гитлер негромко отозвался:

— Да, с финнами нужно укрепить связи. Пора кончать с блокадой. Она отвлекает слишком много сил и средств… Этот сдавшийся русский генерал Власов… Он воевал в прошлом году под Москвой?

— Так точно, мой фюрер. Командовал 20-й армией Советов.

— Русские деморализованы. Если уж генералы бросают армии… Нужно нанести сокрушительный удар по Ленинграду! К тому же, я очень надеюсь на «тигров». Они неуязвимы! Эти танки способны прорвать любую оборону. Манштейн с Рихтгофеном прекрасно взаимодействовали в Севастополе, пусть докажут это и у старой русской столицы.

Едва Иодль коснулся положения на средиземноморском театре и обмолвился, что в командование 8-й английской армией вступил Монтгомери, как фюрер остановил его:

— Поговорим об этом после обеда. Я встревожен ситуацией на Кавказе. Конрад много хвалился. Но плохо понимает общее стратегическое положение. Возрастающее сопротивление русских, я уверен, недолговечно. Им позволяет пока держаться фактор пространства. Помните, за ужином мы обсуждали записки Коленкура? Наполеон недоучел это. И многие наши генералы, слабые головы, тоже хотят ограничиться полумерами, войной на изматывание. И меня пытаются втянуть в свою авантюру! — Фюрер снова ожесточился, сжал кулаки. — Нам нельзя медлить! Прорыв к бакинской нефти должен быть осуществлен до наступления зимы. Иначе Сталин попытается повторить большевистское наступление 1920-го года через Средний Дон на Ростов… Я это предвижу. Я знаю, чего это будет нам стоить! Любые жертвы допустимы для достижения Кавказа! А эти болваны, законченные тупицы, полезли на гору! Кто их туда посылал?! Зачем? Они заслуживают военного трибунала! Нельзя играть судьбой и будущим Германии!.. Геббельс показывал мне карту, подготовленную к третьей годовщине войны. Нам принадлежит почти все европейское пространство. А Лист споткнулся на тропке, ведущей в Азию. Я этого не потерплю!

Затем фюрер продолжил совещание в узком составе, с высшим генералитетом, а я и другие офицеры покинули штабной барак. Час, проведенный рядом с Адольфом Гитлером, не забудется никогда. Даже на расстоянии чувствуется его всепоглощающая энергия! Не повиноваться фюреру просто немыслимо. Я восхищаюсь генералом Иодлем, который глубоко понимает идеи фюрера и привносит свои тонкие дополнения, штрихи в разработку операций.

От Рихарда письмо. Чувствую себя отлично. Изводит лишь жара. Где-то читал, что у славян были, как и у нордов, языческие боги… Эти предрусские поклонялись огню. Почему — можно понять…

Ставка «Вервольф». 17 сентября 1942 г.

На Кавказском фронте обстановка практически не меняется. Как и требует фюрер, войска 17-й армии ведут наступление на Туапсе, хотя после взятия Новороссийска на этом направлении сопротивление Красной Армии значительно возросло. Пока не удается прорыв и через перевалы Главного Кавказского хребта. На моздокско-грозненском направлении, у Эльхотово, русские не позволяют прорваться танкам Клейста, применяя реактивные снаряды.

Фюрер несколько подавлен. После отставки Листа и нашей неудачной поездки с шефом, генералом Иодлем, в Сталино он не приглашает к обеду ни Кейтеля, ни Гальдера, ни Иодля. Даже не здоровается. Очевидно, боевые действия на Кавказе затянутся на всю зиму. Фюрер подписал директиву «Принципиальные задачи обороны». В ней указано, что нужно «копать и снова копать, особенно пока грунт еще мягкий». По заданию шефа имел беседу с группенфюрером СС Арно Шикеданцем, рейхскомиссаром Кавказа, развернувшим энергичную работу на занятых нами землях».

16

Земля — голубоватая капелька во Вселенной — едва мерцала среди звездных миров.

Семь дней и ночей возносился Дончур к Приюту Светоликого. И стал на зеленую, пружинистую твердь.

Случилось так, что в это же время с Земли переселилось в Царствие Светлое множество душ ратников, и славянских, и иноплеменных; явился домовой Игнис, охранитель бюргерского рода. Он был таким же огнещанином, как и Дончур, и столь же древен; и не меньше встревожен участью своих домочадцев, живших в Тюрингии.

Бирюзовый свет неоглядно струился вокруг. Проблескивали в нем огоньки — души людские, простившиеся с земной юдолью и обретшие вечное умиротворение.

Светоликий, который именовался славянами Сварог, арийцами — Один, на самом деле, был единственен. Всевышней волей своей соединял и дух каждого, и народы, и космическую беспредельность.

И предстали домовые, Дончур и Игнис, пред его дворцом, тем самым, который немцы знали как Валгалле, а славяне называли Солнечным; и ждали, пока пригласят их.

Вошедши во дворец, узрели они печальное чело Светоликого и его пристальные очи. Несказанная благодать и сила исцеляющая исходили от Пастыря. Огнещане поведали о том, что мучило их, и умоляли помочь. Речь Вседержителя была ясна и одинаково понятна и Дончуру, и Игнису, ибо души их, исполненные добрых намерений, обрели способность постичь истину…

И покинули огнещане дворец Светоликого. И убедились, что простого объяснения происходящему нет.

Не по воле одного или нескольких человек столкнулись народы. В недрах душ, в зле, таящемся в каждом из живущих, тлеют искры, из которых разгорается военный пожар. Война не есть вражда и ненависть, а лишь воплощение их. Кучка властителей в обеих странах дала выход всему темному и дикому. Заразила людей ложью, что счастья можно достичь насилием. Возвеличив себя, нечестивцы на гибель обрекли свои народы, видя в них лишь стадо покорных. В обоих государствах возобладала сила подавляющая; жизнь окаменела в мертвом однообразии и неподвижности, подчиненная диктаторам. И всегда, коль скоро это случается, иная, разрушающая сила взрывает общество! В Германии раскрутился маховик вражды. И теперь немец, одурманенный жаждой наживы, стремился убить русского, чтобы быть богатым и счастливым. Русский же, защищаясь, вынужден отвечать тем же. Ненависть достигла крайнего проявления! Однако в смертоносном огне она, независимо от чего бы то ни было, переплавлялась в свою противоположность — жалость и любовь. Именно это властители вытравливали из душ народов. Круг смыкался…

И поняли Дончур и Игнис, что лишения земные следует принять как должное. И претерпеть все, и заботиться о домочадцах с неослабным рвением. И снова семь дней и ночей держали путь обратно, к Земле; и простились не врагами, а союзниками, несущими одну заповедь Божию.

На исходе восьмого дня узрел Дончур снежные вершины гор, ущелья, озаряемые фронтовыми вспышками. Солнцелет показался со стороны Божьей звезды. В прозрачном, ярко светящемся шаре находились существа высокого роста. Они вступили с огнещанином в странное, бессловесное общение. Дончур понял, что они настроены дружелюбно и хотят помочь ему добраться до очага. И догадался, что эти неведомые создания также являются посланцами Светоликого. Из солнцелета хорошо была видна земная поверхность. Предчувствие негаданной беды, грозящей носителю его рода, заставило Дончура сосредоточиться. Он узрел скачущих черных всадников и бессильно шагающего ратника. Дух домового занялся! Внук старейшины рода, Яков был на краю погибели. Дончур рванулся к нему, но посланцы Сварога успокоили. Большой огненный шар круто и легко опустился на землю. Озоновый удар не причинил Якову ни малейшего вреда. Его, усыпленного, одно из существ бережно внесло на руках вовнутрь солнцелета…

17

Август-припасник отсчитывал свои последние деньки. И как-то сразу стали заметней на деревьях пожухлые листья, и гуще запахло вызревшей полынью — предвестницей осени. Толпились в небе птичьи стаи. Неустойчивость чувствовалась во всем: то жгло солнце, то перепадали дождики, то буянил ветер, вздымая пыль и подламывая тускнеющие личики последних цветов. Бледно-лиловые бессмертники, наперекор всему, тихо и строго струили свой манящий свет, вцепившись корнями в песчаные скаты бугров и балок. Только и любоваться ими издали, а сорвешь и поднесешь к лицу — источают грустноватую истому.

Худым хозяином оказался август в этом году. Ввергнутые в коловерть войны, люди опустили руки. В колхозном саду, за околицей Ключевского, осыпались и гнили яблоки. По нескольку мешков семечек набил каждый, кто только хотел. И все же большая часть подсолнечного поля стояла брошенной. Рядом бурело на глазах и никло житнище. Кое-кто украдкой подкашивал ржицу, на корм скоту. И целыми днями с полей доносился жадный, пиршеский карк ворон и грачей.

По неизвестной причине на сход в хутор Ключевской представители новой власти в назначенный день не приехали. Два часа маялись казаки и бабы в напряженном ожидании и — разбрелись.

Ровно через неделю с утра грубые крики и ржание лошадей всколомутили хуторские улицы. Полицейские нагрянули внезапно.

Полина Васильевна была на дворе, когда к воротам подъехали два верхоконных с винтовками и белыми повязками на рукавах.

— Тетка! Бери своего хозяина и марш к церкви! — требовательно крикнул смуглолицый парень, хмуря брови и помахивая нагайкой. Его сослуживец, молодой, белобрысый, на редкость неприятный длинноносик пригрозил:

— А то ноги из задницы выдернем!

— И не стыдно тебе говорить мне такое? Молоко на губах оботри! — обиделась Полина Васильевна, не отводя прямого, небоянного взгляда.

Сквернослов тронул лошадь и небрежно кинул:

— Не забудь и дочку! Если красивая — оженюсь. Я тебе за недельку внуков штук пять наделаю.

Полицейские загоготали и поехали прочь.

Переговорив, Шагановы решили, что женщинам делать на сходе нечего. Первым туда отправился Тихон Маркяныч. Вероятно, надумал зайти за приятелем, дедом Корнеем. Уже несколько дней кряду старички бражничали, забавлялись вишневкой. А Степана Тихоновича захватили раздумья. Он прикидывал и так и эдак: могли припомнить службу в сельсовете и бригадирство, и тогда не сносить головы! Припишут к активистам и — к стенке! От этого предположения заколотилось сердце. С другой стороны, можно напомнить, что младший брат, Павел, был белым офицером. А сам он, Степан Шаганов, претерпел от советской власти, как кулацкий элемент, и три года валил сосны в сибирской тайге. Наконец, собравшись с духом, надев желтую выходную рубашку и синие брюки, напрямик зашагал к бывшему майдану.

С угла площади Степан Тихонович увидел немалую толпу ключевцев и аксайцев, собравшуюся около церковной ограды. Дверной проем храма зиял пустотой. На обрушенной паперти покуривали, похаживали полицаи. Напоминавший «эмку» автомобиль мышиного цвета с открытым верхом стоял в тени раскидистого вяза. На заднем сиденье, откинувшись на спинку, скучал сухопарый мужчина средних лет, с недовольной гримасой на холеном лице, в очках с золотой оправой. На нем был офицерский мундир зеленовато-пепельного цвета с серебристой нашивкой в виде орла на правой стороне груди. Точно такая же нашивка блестела на высокой тулье фуражки. Офицера охраняли три автоматчика. Несмотря на жару, их френчи были застегнуты на все пуговицы, рукава аккуратно подвернуты до локтей. Тут же, возле машины, переминались двое гражданских. Один из них, плешивый, показался Степану Тихоновичу знакомым.

Подойдя к ограде, бывший бригадир поздоровался с бабами. Те лишь кивнули и скорбно завздыхали, как будто ждали выноса покойника. Делая вид, что не замечает вызывающе нахальных глаз Анны, Степан Тихонович пробрался дальше. Слух невольно ловил бессвязные слова, приглушенные перемолвки.

— А будут активистов заарестовывать, чи нет?

— Доразу арестуют. Отольются им наши плаканки!

— Полицаи — все чисто из хохлов. Хочь калмыков нема…

— Не бреши! И русские есть. Иной русак троих немцев стоит. Пакость неимоверная.

— Галинк, а Галинк! Я на тобе энту кохту не бачила. Чи новая?

— Гля на нее! Да я энту блузочку ишо до войны справила!

— А не перестреляют тута нас? Гляди-кось мордатый за антомат шшупае…

— Гутарят, Наумцев заплошал. При смерти. Через ранение бецтвуе.

— Анька Кострючка, как вырядилась! И Мотря туда ж… Тираску достала белую. Чи сбесилась при старости лет?

— Надоть камыш зараз бить, покеда с него шкурка не сполозила. А пеклый, передержанный на корню, на крышу не гож. Потрескается.

— Я, Проша, силком был мобилизован в Первую Конную. Мине за прошлое корить не пристало…

— Вчерась наезжал ко мне сват из райцентра, из Пронской. Красная Армия, баял, капитулировала. А Сталин украл миллион золотом и драпанул через Сибирь аж в Америку!

— Слышка была, что вернут казацкие привилегии.

— Возвернут и ишо по пульке на каждого довесят!

— Как жа с солью теперича? Обнищали вконец.

— Слезами подсаливай…

Старики кучковались перед папертью, сообразив, что обращаться к сходу будут именно оттуда. С первого взгляда было ясно, что бородачи под хмельком. Старший Шаганов что-то доказывал деду Корнею с таким запалом, что трепетали ноздри. Приятель же, хитровато щурясь, покусывал седой ус и покачивался. Порыжелые от солнца брови деда Дроздика двумя шмелями свирепо сталкивались у переносицы и распрямлялись, выказывая, что благообразный угоднический лик старичка весьма обманчив.

— Гляжу, вы, деды, сегодня веселенькие, — приблизившись, заметил Степан Тихонович.

Дед Корней зыркнул исподлобья, нахмурился:

— Степка, иде твои усы? Ты казак али кто? Не морда, а сковородка! Вишь, у мине какие? С подкрутом! Ишо бабы-дурочки зарятся… Тиша, прикажи сыну отрастить!

…Суетливо сбежав с паперти, полицаи оттеснили стоящих впереди. Затем рассекли толпу и по образовавшемуся живому коридору пропустили к церковному крыльцу двух гражданских, офицера и автоматчиков. Представители новой власти выстроились на середине паперти.

— Братья казаки и сударыни казачки! — во весь голос, властно обратился плешивый к притихшим хуторянам. — Поздравляю вас с освобождением от большевистского ига! Благодаря Адольфу Гитлеру, доблестная германская армия даровала нам вольную жизнь! Здесь, на границе трех областей, Дона, Кубани и Ставрополья, наступает эра процветания и трудового счастья. То непосильное ярмо, которое коммунисты надели на казаков, сброшено! Красный дьявол, в лице жидов-комиссаров, ввел наш народ в заблуждение, а затем взял в ежовые рукавицы. Палачи Свердлов, Троцкий, Дзержинский, Каганович много пролили русской крови! Но куда как больше повинны в этом вожди: Сталин и злодей Ульянов-Ленин! Им нечего было терять! Их задачей было растерзать Россию… Посмотрите на этот храм! Святилище обращено в грязный склад… — от чрезмерной натуги голос оратора захрипел, он закашлялся.

— Никак энтот соловей из земельного отдела, — предположил дед Корней. — Должно, он самый прибегал, коды огороды урезали в позапрошлый год.

— Дорогие земляки! Отныне вы будете трудиться для себя. Это гарантирует новый порядок. Однако наши германские братья-освободители нуждаются в поддержке и помощи. Как и прежде, вы будете состоять в колхозе. Затем он заменится общиной. Но во избежание неразберихи и путаницы колхозная структура пока сохраняется. Равно как и сдача сельхозпродукции по твердым разнарядкам. Они будут установлены районной фельдкомендатурой. Разрешите предоставить слово ее начальнику, лейтенанту-герою герру Штайгеру! — землемер обратил полное, лоснящееся лицо к немецкому офицеру и захлопал в ладоши. Его поддержали полицейские. Толпа настороженно молчала.

Герр Штайгер сделал шаг вперед. За ним заученно быстро последовал переводчик, в синем летчицком галифе и полосатой тенниске. Темные волосы с хохолком и курносый профиль придавали его личику нечто птичье, комическое.

— От им’ени херрмански командофание приф’этстфую казакоф! — отрывисто объявил лейтенант. Помолчал, с нескрываемым недружелюбием оглядывая замерших, никак не откликнувшихся хуторян. И торопливо заговорил по-немецки, что гвозди вбивая короткие, картавые слова. Переводчик встрепенулся. И как только немец умолк, гнусаво затянул:

— Фюрер освободил вас. Отныне вы — подданные Третьего рейха. И все обязаны честно служить великой Германии! Мы требуем от вас хорошей работы и полного повиновения. Бездельники и… и саботажники будут строго караться. Всякий, уличенный в связи с партизанами, будет повешен! Мы любим дисциплину и лояльность.

Дед Дроздик наклонился и спросил:

— А энто как понимать?

— От слова «лаять», — по-своему объяснил Степан Тихонович. — Чтобы, значит, подлаивали…

Хмурые, постные лица простолюдинов, очевидно, все более раздражали лейтенанта. Говорил он все сердитей.

— Трудиться должны все, от мала до велика, — опять подхватил переводчик. — Самых сильных и достойных мы будем отправлять на работы в Германию. Это нужно заслужить! Ваши дети будут обучаться в специальных школах. Мы благосклонно относимся к казакам. Вам будут предоставлены более широкие права, нежели другим славянским племенам. Если в вашем селении обнаружится еврей или еврейка, вы должны немедленно сообщить об этом немецкой власти. Мы доверяем вам, поэтому предлагаем самим избрать старосту. Он должен быть мудрым хозяином. Не жалея своей жизни, верно служить фюреру! Германская армия ждет хлеба и мяса. Вы обязаны их поставить. Меньше болтовни, а больше дела…

— Хайль Гитлер! — перебил герр Штайгер, вытягивая и вскидывая вверх правую руку.

— Зиг хайль! — взревели хором его сопровождающие.

Хуторяне от неожиданности растерялись.

— Хайль Гитлер! — обозленно повторил лейтенант и покосился на автоматчиков. Те ворохнули плечами — вороненые дула уставились в передние ряды. Степан Тихонович обмер, прикинув на глаз, что ближе других стояли старики. Землемер, тараща глаза, делал знаки свободной левой рукой. Наконец, сообразив, что от них требуют, первыми дрогнули бабы, подняли ладони с растопыренными пальцами. За ними последовали казаки. Лишь старожилы во главе с Тихоном Маркянычем не шелохнулись.

Фельдкомендант резко опустил руку, с презрением что-то сказал и тут же сошел с церковного крыльца. Все, бывшие на его пути, шарахнулись в стороны. Кривой частокол рук висел в воздухе, пока офицер, охраняемый автоматчиками, не забрался в автомобиль, хлопнув дверцей.

— Можно опустить… И впредь только так приветствовать имя фюрера! — сурово предупредил плешивый и покосился на наручные часы. — Переходим к выборам. На должность старосты, разумеется, не подходят те, кто запятнал себя службой у большевиков. Старостой может стать лишь честный труженик, пользующийся авторитетом. Подумайте и называйте кандидатуры.

Пережитый страх, возможность легкой расправы замкнули рты хуторян. Они сдвинулись плотней. Только Анна Кострюкова преспокойно лузгала семечки и поглядывала в сторону автомашины.

— У нас время ограничено. Быстрей, уважаемые земляки! — поторопил горлан.

— Господин, а не вы ли к нам приезжали осенью? — с усмешкой обратилась Анна. — Тут вот интересуются…

— Да, бывал… А теперь я назначен помощником районного бургомистра. Родом из донских казаков, по фамилии Мелентьев. Приходилось сражаться с красногвардейским отребьем…

Сход несколько осмелел. Исподволь по рядам пробежал шепот. Но назвать фамилию никто не решался, не зная, как к этому отнесется сам выдвиженец. Широкая тень разом легла на площадь. Степан Тихонович, убирая с глаз разлохмаченный ветром чуб, случайно глянул на небо. Под облаком, распластав крылья, парил серовато-палевый орел. Он то зависал, то устремлялся вниз. И опять взмывал по дуге, охотясь над плесами Несветая. «Вот кто не ведает страха. И всегда один… — подумал Степан Тихонович. — Вот бы как жить…». И такая сила и упоение были в высоком орлином полете, что он долго не мог оторвать взгляда…

Шелестела листва вяза, шелестели шамкающие голосишки старух:

— Шевякина в штаросты! Он жнающий в хозяйстве.

— И костяшки на шшетах шустро перекидывае!

— И видом взял. Ва-ажнай…

Мелентьев, морщась, напряженно прислушивался. Кто-то подсказал ему фамилию:

— Шевякин? Ах, да… Ваш кладовщик? Знаю. Где он? Шевякин! Прошу сюда!

Тяжелым катком двинулся Семен Фролыч сквозь шумящую толпу. С суетливостью, никак не шедшей к его грузной фигуре, взобрался на паперть. Окаменелое лицо под козырьком синего картуза, бегающие дегтярно-рыжие глазки, оттопыренные локти толстых рук — все свидетельствовало о небывалом волнении.

— Расскажите о себе, — повелел Мелентьев.

— Ра… работал я кладовщиком, — неестественно певучим голосом начал Семен Фролыч. — В хуторе с двадцать третьего года. До того жил в Белой Калитве… В гражданскую не воевал. Одышка у меня, сердце, значит, того… Да… Награждался грамотой…

— Образование у вас, какое?

— Три класса.

— Справитесь? Вас могут избрать. Что делать будете?

— Да оно, конечно… Как тута скажешь… Одышка мучает… Помоложе надо бы… От колхоза, господин начальник, рожки да ножки осталися. Зерно сожгли да по дворам расхитили. То же самое коров… Хочь заново коллективизируй.

— Вам, как говорится, и карты в руки. Готовы вы служить на благо великой Германии и хуторян?

— Минуточку! — пересилил гул голосов звонкий крик Анны Кострюковой. — Дозвольте слово заявить! Я знаю Шевякина лучше других, мы с ним почти соседи.

Помощник бургомистра заинтересованно посмотрел на красивую хуторянку, оживился:

— Да, разумеется. Говорите.

Анна упруго прошла к церковному крыльцу, плеская юбкой цвета луковой шелухи, повернулась к сходу.

— Я так поняла, что кончилось времечко активистов-коммунистов. Жить начнем на новый лад. А верней, на прошлый… Какого ж тогда ляда вы, бабки, на руководство Шевякина ставите? Аль в рассудке повредились, тетеньки беззубые?

Белоснежная, праздничная тираска удивительно шла к загорелому лицу и шее Анны, к ее темно-золотистым волосам, закрученным ракушкой. Оставляя без внимания неодобрительные возгласы, она укоризненно напомнила:

— А кто кулачил нас в тридцатом? Кто моего папашу отвел в школу, где арестантов держали? А?.. Вот он, Шевякин!

— Не по своей я воле, Анна. Заставляли, — испуганно пробормотал Семен Фролыч. — И не в тридцатом, а в тридцать втором… Я в тридцатом еще сам в колхоз не вступил… За твоего отца, наоборот, хотел вступиться…

— Брешешь! Я по-омню, как ты с мильтоном наши горшки переписывал! Мою куклу тряпичную, и ту в список внес! Активист вонючий! А теперь в старосты лезешь?!

Щекастое лицо бывшего кладовщика вмиг покрылось капельками пота. Он побледнел, часто нося массивной грудью. Очевидно, ему стало дурно. Но Анна не унималась:

— Наел брюхо больше кадушки… Дармоедствовал, продуктишки причужал, начальству в ножки кланялся… Загнать его на степь, на поле, чтоб жир свой растряс, а не в старосты!

— Верно гутарит! — скозлил дед Дроздик. — Ненашенский он. Мы своего казака поставим правителем!

— Нехай с крыльца сходя!

— Доло-ой мордача!

— Ему в цирке заместо фокусника. Дюже знатно обвешивает!

Мелентьев развел руками, показывая неудачнику, что пора восвояси. На негнущихся ногах Семен Фролыч валко покинул крыльцо церкви. Обеспокоенная жена, тетка Райка, сухая и тощая, как успенская селедка, огрызаясь налево и направо, повела его в затенье ограды. С подмывающей ревностью вдруг обнаружил Степан Тихонович, что Анна и Мелентьев не сводят друг с друга глаз.

— А кого вы, уважаемая, могли бы предложить? — доверительно улыбнулся помощник бургомистра. Анна окинула хуторян властным взором и, кривя губы, отчетливо произнесла:

— Себя!

Сход онемел.

— Предлагаю себя! — подтвердила Анна. — Я и семилетку закончила, и по кровям — казачка без подмесу!

— Ты ба, Анютка, собе в другом месте предлагала, — громко пристыдил Тихон Маркяныч. — Гля, скольки казаков!

Что тут началось! И ухмылки, и смех, и откровенные циничные замечания, и пересвист, и улюлюканье!

Анна повременила, не опуская высоко поднятой головы. Ждала. Ей как будто доставляло удовольствие стоять перед негодующими земляками, идти всему и всем наперекор. Когда же Мелентьеву с большим трудом удалось угомонить сход, она лихометно пообещала:

— Не хотите — и черт с вами! Пожалеете! Я хорошенько запомнила, кто тут славил меня….

Переводчик снова взобрался на паперть, что-то сказал, кивнув в сторону автомашины. Мелентьев беспокойно зачастил:

— Я упустил одну деталь. Староста будет одновременно и хуторским атаманом. Так будет верней налаживать работу и возрождать казачьи традиции… Герр Штайгер не может больше ждать! Пять минут на размышление. Если у вас нет подходящей кандидатуры, мы сами назначим старосту.

Напряженно зароились голоса. Старики о чем-то заспорили. Тихон Маркяныч отмахивался увечной рукой, упрямился:

— Нет! Ишо чего! Нашли крайнего…

Но вот, опершись на посох, на паперть взобрался Афанасий Лукич Скиданов. Выглянувшее из-за облака солнце ярко осветило его сгорбленную фигуру, чернобородое, крючконосое лицо. Старец стукнул палкой, требуя внимания, и густым басом пророкотал:

— Люди добрые! Казаки! Теперича послухайте наш стариковский сказ. Лясы точать можно до утра. А надобно по уму, по-божески. Раз колхоз немецкая эта власть не разгоняет, а пуще того, скрепляет, то и главенствовать в нем должон человек, знакомый с делами. Чево мы голову ломаем? Был у нас бригадиром Степан Шаганов. Он по грамотности всех за пояс заткнет. Никогда зазря не обижал. Опять же — чистопородный казак… Давайте его и в старосты! Верно гутарю — другого такого нетути!

У Степана Тихоновича перехватило дыхание. Соглашаться или нет? Зачем ему такое бремя? Вернутся свои — пощады не будет. Отказаться — навлечь недовольство немцев, хуторян. Неведомо кого назначат старостой…

— Здесь Шаганов? Выйдите!

Расступающиеся ключевцы подбадривали, похлопывали дружески по спине, а у Степана Тихоновича было ощущение, будто идет на плаху. Так в старину провинившийся казак гадал, какую руку класть под топор? Правая привычна к сабле, левая — к пике… С паперти Степан Тихонович увидел радужье одежд, множество таких знакомых лиц. Они сливались, странно путались…

— Коротенько о себе, — поторопил Мелентьев.

— Рожденья я тысяча восемьсот девяносто второго года… Не получится коротко. До седин дожил. Да и к чему? Меня здесь все знают.

— А вы его волю спросили? — возмущенно выкрикнул Тихон Маркяныч. — Без невесты жените!

— Тише! Кто это такой горластый? — вышел из терпения Мелентьев. — Ты, старик?

— Я самый! Ты, сударь, на приступ не бери! Твое дело — пихнуть абы кого, а ему расхлебывать!

— Что-о? Назаренко, арестовать дебошира и удалить!

Двое полицейских, стоявших у церковной двери, сдернули с плеч винтовки.

— Не надо. Это мой отец, — остановил Степан Тихонович, поймав взгляд Мелентьева.

— Отец? Так пусть ведет себя подобающе…

— Степан два года бригадирствовал! Мы его как облупленного знаем! — взвился голосок деда Дроздика. — Не могет он нас ослухаться… Ставь, господин, на голосовку!

Следом — дружные крики:

— Он тутошний! Доверяем Степану Тихоновичу!

— Делай, начальник, закличку!

— Пра-альна! На голосовку! А то в минутки не влезем!

— От советской власти претерпел. В лагере оттомился…

— Смалочку мудрушкой был… За Степана!

Звонкий сигнал автомобиля подрезал голоса. Мелентьев выжидательно поднял руку. Сход замер.

Колхозным старостой и атаманом Степан Тихонович был избран единогласно. Помощник бургомистра сдержанно тиснул ему ладонь и приказал завтра утром явиться в фельдкомендатуру. Посоветовал воспользоваться случаем и сейчас же, на сходе, подобрать себе двух помощников, писаря и главу церковной общины.

Спустя несколько минут ни представителей немецкой власти, ни полицаев в Ключевском не осталось.

Сход повел Степан Тихонович…

На второй день на здании бывшего правления колхоза замаячила белая полотняная вывеска, на которой крупно и жирно было написано химическим карандашом: «Хуторская казачья управа». С утра туда явились помощники старосты Шевякин и Василий Петрович Звонарев, представляющий хутор Аксайский, писарь Калюжный, прежде — колхозный счетовод, ктитор Скиданов и Шурка Батунов, вступивший в полицию. Настроение у Степана Тихоновича после вчерашней поездки в районную станицу Пронскую, а ныне волостной центр, было неважное. Он поведал, что в управлении Мелентьев вел с ним разговор совершенно иным тоном, нежели на сходе. Жестко и бесцеремонно. Как ни убеждал его Шаганов, что выполнить разнарядки, исходя из плана минувшего года, колхозу не по силам, тот не уступил.

Звонарев, объехавший угодья, тоже привез вести неутешительные. Поле озимой пшеницы полегло, вовсю зеленели молодые ростки падалицы. Рожь перестояла, ее немало потравил скот и птицы. А на огороде разворовали капусту, не столько сняли помидоров, сколько истоптали. Шевякин, осматривавший сад и поле подсолнухов, предложил немедленно поднимать баб и подростков. Сообща составили приказ, подписанный старостой: «Всем жителям хуторов Ключевского и Аксайского в течение двух суток полностью вернуть принадлежащее колхозу, а теперь управе имущество. Каждый, уклоняющийся и пойманный с поличным, будет строго наказан. Вплоть до ареста (на этом особенно настаивал Шевякин). Распоряжение о колхозной живности, находящейся во временном пользовании, будет сделано дополнительно.

Все трудоспособные жители, за исключением тяжелобольных, обязаны выходить на работу, согласно прежнему распределению. Лодыри и бездельники будут безжалостно штрафоваться».

Назавтра к кузне были собраны казаки с косами и мелким инструментом. Когда горн набрал жару, кузнец Старюковский, длиннотелый жилистый молчун, надел фартук, левой ручищей, на которой пальцы не разгибались от многолетнего держания клещей, захватил их точно в тиски и принялся приваривать трубки к железным кольцам, крепящим косы к держакам. По их просвету хозяева тесали кленовые палки, затем на пядь одна от другой просверливали дыры и вколачивали в них клинышки. Оставалось натянуть веревки от их концов к держаку, чтобы завершить изготовление сборников-грабков для кошения пшеницы.

К вечеру того же дня удалось отремонтировать две косилки. Староста и его помощники объехали дворы, строго наказав хуторянам с рассветом выходить на ниву.

Утро выдалось хмуроватым и ветреным. На самой горбине встал ряд косцов, а на противоположном краю, где было ровней, конными парами (к Аксайскому неведомо откуда прибился табунок) завезли косилки. Степан Тихонович рассредоточил вязальщиц по загонкам, на голос друг от друга. И сел скидальщиком на лобогрейку, на которой кучеровал дед Корней. Церковный староста Скиданов прочел молитву. С последними словами кучер дернул вожжи, сипловато крикнул:

— Ну, помоги, божечка!

Косилка двинулась по краю поля навстречу потемневшей, прилегшей стенке пшеницы. Состриженные стебли подломились под стрекочущими зубцами, опрокинулись на решетку накопителя. Выждав, Степан Тихонович вилами ловко столкнул пшеничный ворох на землю. Ровнехонько потянулся валок. Стоящая первой Полина Васильевна собрала оберемок — колос к колосу — и, придавив коленом, из двух пучков стеблей скрутила перевясло. Первый сноп был готов…

18

За неделю поздней и трудной уборки Степан Тихонович похудел и ссутулился. Резче легли складки вдоль щек, похолодели глаза, и появилась привычка обрывать свою речь и смотреть исподлобья, как бы взглядом довершая то, о чем хотел сказать. Столь же легко, как выбирали старосту, иные хуторяне откачнулись от него, при встречах бросали угрюмые взгляды. Не повиноваться открыто не решались, от работ отлынивали хитростью да уловками.

Хлебные клины были скошены; по ночам, чтобы не осыпалось зерно, арбами перевозили снопы на хуторской ток. Молотьбу начали каменными катками на конной тяге. А паровичку, как ни усердствовал кузнец и другие умельцы, запустить не удавалось. Не было пустяшной детали — манометра. И сколько ни мыкались порученцы по окрестным хуторам, раздобыть его не смогли.

Со своей нуждой Степан Тихонович подался в волостное земуправление, где вместо прежней чиновничьей орды работали лишь агроном, ветфельдшер и писарь. Старосту надоумили обратиться в МТС, но и там манометра не нашлось. Оставалась последняя надежда: попытать удачи в Ворошиловске. Мелентьев поддержал это намерение и снабдил старосту путевым пропуском, заверенным печатью фельдкомендатуры.

Разлад в шагановской семье с избранием Степана Тихоновича старостой углубился. Днями Полина Васильевна пропадала с бабами на подсолнуховом поле, била семечки, а Лидия работала в саду. По вечерам, когда собирались дома, усталость мешала общению, побуждала к пустячным ссорам. И отец, и жена неодобрительно отнеслись к новым обязанностям Степана Тихоновича, за колхозными хлопотами позабывшего дом. И к месту и не к месту старик ворчал:

— Пропасть ты собе, Степка, нашел. Рази ж поднять такую махину?

— Вместе поднимем.

— С каким войском, господин атаман? Деды да бабы. Казаков раз, два и обчелся… У людей на уме такое: советская власть жилы тянула, а немчуги доразу и кровя выцедят…

— Сначала волка надо убить. А потом уж делить шкуру. Глядишь, и достанется каждому на рукавицы… Без колхоза мы ноги протянем. Что наработаем, тем и кормиться.

— Было б сказано… Немцы загребут все, и спрашивать не станут!

— Но и нам же хоть что-то останется! — раздражался староста.

— Так точно, ваше благородие! От кисета тесемка…

Хозяйствовали на подворье Тихон Маркяныч с правнуком да Фаина, также изменившаяся за последнее время, замкнувшаяся в себе. Хмуро и безропотно выполняла она поручаемые работы. Настал черед запасаться на зиму кизеками. Тихон Маркяныч нагружал навоз в тачку из кучи, вывозил на улицу и разбрасывал ровным слоем. Сопревший и улежалый, он вызывал у Фаины чувство брезгливости. Но она, как заведенная, обливала назем водой, притрушивала сохлой травой и месила сапогами, пока не получалась однородная масса. Затем, пачкая руки до локтей, резала ее деревянной рамкой на квадраты.

За эти занятием и застал Фаину староста, сообщивший о завтрашней поездке в Ворошиловск. Услышав утвердительный ответ Степана Тихоновича, что прихватит ее с собой, девушка улыбнулась, заработала с приливом энергии, торопя старика. Ее хуторским мучениям подходил конец!

Под вечер Фаина сбегала на речку и принялась собираться. Федюнька, успевший привязаться к Фаине, поугрюмел.

— А ты насовсем уедешь?

— Да, малышок. К себе домой. У меня бабушка — замечательная. Очень по ней соскучилась.

Мальчуган помолчал, поковырял пальцем в носу и набрался храбрости:

— А нехай моя бабанька к твоей поедет, а ты оставайся… А то она хворостиной дерется и с улицы завертает по-светлому…

— Ничего, дружочек. Вот победим немцев, и ты с мамой в гости ко мне приедешь. Хоть раз пробовал мороженое?

— Не-а.

— Вкуснятина — не передать!

— Тогда… тогда я дедуню попросю, нехай и меня возьмет.

— Что ты, сейчас мороженое не продают. Война…

— А можно я клацну? — спросил Федюнька, притрагиваясь к блестящему замочку на скрипичном футляре.

— Нет. Скрипка очень хрупкий инструмент.

— А сыграй!

Фаина чмокнула постреленка в ершистую макушку и достала скрипку. Блеснула лакированной поверхностью дека — у Федюньки загорелись глаза! Наблюдая, как тетя Фаина подтягивает струны, он провел пальцем по смычку и, восхищенный, пролепетал:

— А можно я Таньку Дагаеву позову? И Вовку?

— Зови. Только быстрей…

Тихон Маркяныч, вернувшийся из церкви, которую начали ремонтировать старики, немало удивился, услышав в летнице скрипичную музыку. Заглянул. Жиличка стояла посреди кухни, водила смычком по струнам, а перед ней, на кровати, рядком сидели хуторские огольцы, сложив на коленках руки. Смутившаяся от внезапного появления старика, Фаина остановилась. Но тот поощряюще кивнул, сел на табурет:

— Во! Тута бесплатный концерт…

— Деда, а мы песни пели! — похвастался правнук. — И гимн, какой по радио передавали.

— Верней, мне подпевали, — поправила Фаина.

— А на инструменте таком вальсы играют? — полюбопытствовал Тихон Маркяныч. — Могет, знаешь под названием «На сопках Маньчжурии»?

Фаина вновь поднесла скрипку к подбородку. Мелодия раскачалась, светло и торжественно закружилась в тесном помещении, подвластная искусной руке. Тихон Маркяныч выдернул из-за уха недокуренную цигарку, помял в пальцах, да так и не поджег, завороженный музыкой и воспоминаниями… Второй раз попросил сыграть Фаину тот же вальс… Заскучав, дети выскользнули из кухни, а Тихон Маркяныч, растроганный вконец, смахнул непрошеную слезу, вздохнул:

— Толково играешь! Молодец! Эх, кабы я знал, а то… В первый разок надумала. Скольки жила у нас и скрывала… Значится, домой? Как ни хорошо в гостях, а в своей хате лучше… А то погодила бы? Тута, вишь, немец не лютует, а в городе ктой-зна… Ты, Феня, случаем не еврейской нации будешь? Вроде бы скидаешься.

Фаина, укладывавшая скрипку в футляр, резко повернула голову:

— Моя мама еврейка. Это вас волнует?

— Нет, боже упаси, — сбивчиво, точно уличенный в потайных мыслях, забормотал Тихон Маркяныч. — Для антиресу спытал… А с другой стороны, немецкий офицер на сходе грозился, что, дескать, обнаруженных евреев нужно передавать новым властям.

— Я презираю фашистов!

— Ой, ли? Береженого и бог бережет. Нонче храбрость в карман спрячь. Опосля достанешь…

Вечером, за ужином, Тихон Маркяныч неожиданно объявил, что также собирается в город. Во-первых, дома истратился запас соли, во-вторых, для ремонта церкви требовались крупные гвозди. Сын воспротивился, выяснив, что церковная община рассчитывает на ссуду, полученную колхозом. Но Тихон Маркяныч, выражавший волю стариков, был непреклонен. И староста по прежней казачьей заповеди, когда решение совета стариков было для атамана законом, — уступил.

Лидия, намаявшаяся за день, вела себя сдержанно. Но все же, заметив нетерпеливую радость Фаины, укорила:

— Тебя будто из тюрьмы выпустили…

— Ну, конечно, Лидунечка! Ужасно хочу домой.

— Моя зеленая косынка тебе к лицу. Примешь в подарок? Она совсем ненадёванная.

— Спасибо. А я тебе бусы оставлю. Гранатовые.

Лидия благодарно кивнула.

Еще затемно Степан Тихонович отправился на конюшню и, когда подъехал на фурманке[8] ко двору, все домашние были на ногах. Наскоро перекусили. Фаина помогла погрузить арбузы и, ожидая, пока хозяева уложат остальные продукты, предназначенные для продажи или обмена, отошла к воротам. Два петуха в разных концах Ключевского перекрикивали друг друга. Были те скоротечные минуты предзорья, когда из сумрака начинали выступать очертания удаленных предметов: решетка база, береговые вербы, желтый клин заречной стерни, а осокорь у забора менял ночной цвет листьев на бледно-серый, показывал их светлый испод, отзываясь на струи знобкого воздуха.

От мысли, что напоследок озирает этот хуторской мир, который вначале отталкивал и был чужд, стало почему-то грустно. За месяц Фаина все-таки освоилась, привыкла к Шагановым. В эти страшные дни многим, многим была она им обязана. И как ни странно, подрастеряла свою идейность, соприкасаясь с чем-то извечно важным, глубоким. Да и неведомо, что ждет ее впереди…

— Не обижайся, девка, ежели чем не угодили. Храни тебя Господь! А коли не сложится жизнь в городе — вертайся. Дорогу знаешь, — напутствовала Полина Васильевна перед тем, как закрыть ворота за выехавшей подводой.

А Лидия вышла на улицу в напахнутой на плечи фуфайке. Лицо ее было бледным, строгим и необыкновенно красивым. Большие серые глаза в зыбком утреннем свете смотрели не то с упреком, не то с печалью.

— Не затеряй адрес. Приезжай обязательно, когда сможешь, — напомнила Фаина, умащиваясь на разостланном поверх сена тулупе.

— Ладно.

Лошади дернули. Тихон Маркяныч, принаряженный в суконный бишкет, глубже насунул свою казачью фуражку с красным околышем, уселся рядом с сыном на поперечной доске-сидушке. Когда повозка стала набирать ход, обернулся и бодро крикнул:

— Не боитесь! Довезем ее в целости и сохранности… Да не забудьте кизеки перевернуть…

На прощанье Фаина помахала рукой, вздохнула и улыбчивыми глазами неотрывно смотрела на одинокую фигуру Лидии, пока шагановское подворье не скрылось за поворотом.

До обеда лошади отмахали километров тридцать. Степан Тихонович кучеровал напеременку с отцом. Оба знали наикратчайшую дорогу по безлюдной степи. Сморенная солнцем и дорожной качкой, Фаина прилегла меж оклунков и задремала. Кунял головой, не в силах сбросить сонливости, и старый казак. А Степан Тихонович, наоборот, чем ближе подъезжали к Ворошиловску, тем становился тревожней. Приметы отполыхавших боев угадывались повсюду. Чернели пепелища нив и скирд, воронки от бомб, окопы. На возвышенности — битая техника: искореженная пушка, сгоревшие до колесных рам автомашины, два немецких танка. У ближнего, наполовину обугленного, не было гусениц. А со второго, скорей всего, прямым попаданием бронебойного снаряда сорвало башню. «Слава богу, что прошли бои мимо нашего хутора, — подумал Степан Тихонович, подстегнув лошадей. — С землей бы сровняли».

При виде раздавленных подвод даже у Степана Тихоновича зашлось сердце. Доски бортов и колеса были размолоты в щепки. Вблизи одной из них лежала синюшно-темная человеческая рука, облепленная муравьями. Еще ближе подъехав, возница почуял смрад, разглядел под древесным крошевом тряпки, изуродованные, разлагающиеся людские тела. Содрогаясь от отвращения, погнал забеспокоившихся кобыл. Тряска разбудила Фаину и Тихона Маркяныча. Он что-то недовольно буркнул и стал сворачивать цигарку. Вдруг растерянно воскликнул, глянув на лесополосу, потянувшуюся сбоку:

— Боже правый!

На ветках рослых акаций висели, окаменев на задних ногах, две вороные лошади; дышло стоящей на заднем борту телеги было вздыблено. Вероятно, ошалев, пара дончаков понеслась прямо на деревья и в последний миг, срезанная пулеметной очередью, рванулась в небо…

— Экая страсть! Как же такое могет? — воскликнул Тихон Маркяныч, качая головой.

— Должно быть, от танка уходили, — предположил сын. — Там, сзади, подводы, как катком, прикатали… Кладбище посреди поля…

По дороге у безлюдного стана встретился колодец. Из жестяного ведра напоили лошадей и стали в тени лесополосы на роздых. Отполудновали. И лошадкам задали по ведру фуража. Тихон Маркяныч, пока сын дремал в тенечке, пучком сена обтер лошадиные бока, проверил упряжь.

Тронулись дальше. Село Грачевку, разбросанное в лощине, можно было обминуть кривопутком. Но Степан Тихонович, вновь взявший вожжи, решил спрямить путь — до бывшей губернской столицы оставалось верст сорок, а солнце уже заметно перевалило через зенит.

— Да-а, бывал я здеся, — поддался воспоминаниям старый казак, оглянувшись на Фаину. — Городишко неказистый. Но — богатейный! И люди скрытные, жадноватые. Куркуль на куркуле!.. Раньше он Ставрополем прозывался, а теперича вот прилепили новую названию.

На спуске, у самой околицы, фурманку остановили постовые: два мужика в немецких френчах и верховой в черкеске. Он круто поставил своего коня поперек дороги, окликнул:

— Откуда будете? Пропуск!

Помаргивая ресницами, симпатичный полицай с черными усиками бегло прочел бумажку, поданную Степаном Тихоновичем, и вернул:

— Подозрительных не встречали?

— Нет.

— Что везете?

— Продукты на базар. А я еду по колхозным делам, — пояснил Степан Тихонович.

Полицай поправил кубанку, намекнул:

— Арбузы сладкие? Угостил бы…

Степан Тихонович не успел и глазом моргнуть, как последовал ответ отца:

— Ты службу свою неси, а не цыгань у добрых людей!

Игреневый жеребец постового резко мотнул головой, очевидно, от укуса овода, разметав махры на щегольской уздечке. Всадник зло скосил глаза, ухмыльнулся.

— Та-ак… Поговорим по-другому… А ну, дед, слезай! Удостоверение личности!

— Мое удостоверение на моей голове. Вот, донской казак!

— Это мой отец, — с досадой сказал Степан Тихонович, протягивая пешему постовому, заспанному мордатому мужику крупный арбуз.

— И ты, девка, с подводы долой! — взъерепенился полицай, комкая в руке плеть. — Тоже без документа? Задерживаю всех!

— На каком основании? — с расстановкой спросил Степан Тихонович и неожиданно вскипел: — Ты прочитал, кто я? Немецкую власть дискредитируешь?

Незнакомое слово насторожило полицая:

— Как это дис… дискритируешь?

— А так! Мне с вами валандаться некогда… А ну, геть с дороги! — Степан Тихонович в гневе огрел левую дышловую. Она едва не сшиблись с жеребцом. Увернувшись, полицай крикнул, потянув плетью по плечу Тихона Маркяныча:

— Стреляй, Васька!

Позади грянул выстрел. Степан Тихонович на мгновенье обернулся. Всадник, придерживаясь за луку седла, слазил на землю. А мордатый, держа арбуз под мышкой, загребал ногами к хате, где стоял, пьяно покачиваясь, его приятель с поднятой вверх винтовкой. То, что с ними непочтительно обошлись постовые, взбесило Степана Тихоновича. Он напустился на отца, коря за несдержанность и скупость, и с горечью подумал: «Ничуть не лучше милицейских. Такие же недоумки… А я — кто? Выходит, из их стаи…» Обретшая дар речи, Фаина запоздало поинтересовалась:

— Откуда вы знаете это слово — дискредитировать?

— От умных людей в лагере, — нехотя отозвался Степан Тихонович.

При въезде в город два немецких солдата, взворошив сено, проверили повозку под присмотром унтер-офицера. Заглянули в кошелки, сумки, скрипичный футляр. Обыскали мужчин, а Фаине лишь заигрывающе подмигнули. И не потребовали никаких документов.

19

Первым делом, следуя подсказкам Фаины, Степан Тихонович завез отца на Нижний рынок. Наспех разгрузился в начале торгового ряда. И, наказав продавцу ждать его именно на этом месте, погнал лошадей по Главному проспекту (бывшему проспекту Сталина) вверх, затем свернул вправо, на улочку, огибающую Кафедральную горку, и доставил Фаину к самым воротам. Расторопно занес во двор несколько арбузов и дынь, мешочек с сушкой, ящик с яблоками — гостинцы. Кивнув на приглашение Фаины переночевать у них, если не распродадутся засветло, Степан Тихонович был таков…

Остро вспоминая, как уходила отсюда, прощалась с бабушкой, Фаина пересекла дворик, нырнула под веревку с сохнущим бельем. Окна их квартиры на втором этаже почему-то были закрыты покрывалами. С сумкой и футляром в руках Фаина отстучала босоножками по деревянным ступеням. Наружная дверь — нараспашку. С недоумением обнаружила девушка в коридоре мусор, развешенные вязанки чеснока, стоящий у двери их квартиры рулон дерматина. Из ванной комнаты несло чем-то неприятно закисшим. Фаина оторопела и выпустила ношу из рук, заметив на прорези замка приклеенный лист с домоуправленческой печатью. Недоброе предчувствие пригвоздило. Затем, теряясь в предположениях, Фаина побрела на кухню, откуда доносился скрип.

Тетка Зинаида Тарханова, приземистая, постриженная по коммунарской моде, замешивала на шатком столе тесто. Туда-сюда мотался край кумачовой юбки, ходуном ходили мясистые плечи.

— Здравствуйте, тетя Зина.

Соседка изумленно оторвалась от стола. Чайные глазки, затерянные в складках щек, округлились.

— Во! Нич-чего себе… Прямо как снег на голову… И давно ж ты явилась?

— Только что. Не знаете, где бабушка?

— Гм. Евакуировали… Всех евреев собрали и вывезли.

— Куда?

— Мине не докладывали…

— А как попасть в нашу квартиру?

— А никак! Мине поручил домоуправ ейную охрану. Ежли возьмешь у немецких властей разрешение на жительство, тоды другое дело. Домоуправ ордерок и заверит. Да и печатьку сорвет. А самовольно — ни-ни! Не пущу… Так что ступай-ка в комендатуру. Только мы, Файка, супротив будем. И без тебя тесно! Проси комнату у другом доме. По городу многие пустуют…

На первом этаже, у Сидоровых, дверь оказалась на замке. Фаина постояла в раздумье и вышла на улочку. Незаметно добрела до проспекта. На углу, на афишной тумбе висел порыжелый от солнца плакат:

«Воззвание немецкого командования к еврейскому населению

11 августа 1942 г.

В городе организован еврейский комитет старшин для регулирования и руководства всех вопросов, касающихся еврейского населения.

Распоряжения комитета старшин обязательны для всего еврейского населения и подлежат со стороны последнего безоговорочному выполнению.

В качестве первого мероприятия подлежит к исполнению следующее: все без исключения евреи (и те, которые не принадлежат ни к какому религиозному обществу, а также те, которые принадлежат к другому вероисповеданию, нежели еврейскому, также их жены и дети), которые после 22-го июня 1941 года прибыли в наш город, обязаны собраться 12–го августа 1942 года в 7 часов утра на Ярмарочной площади (улица Орджоникидзе, вблизи вокзала железной дороги).

Возникла необходимость всех перечисленных выше лиц переселить в места, свободные от населения, которые возникли в связи с военными действиями…».

Фаина, решив, что воззвание не относится к бабушке Розе, жившей в Ворошиловске больше десяти лет, отошла на тротуар. И тут же вернулась, вспомнив слова тетки Зинаиды: всех собрали!

«Каждый обязан к этому дню, т. е. 12 августа 1942 года, иметь при себе необходимые для личного пользования вещи, как, например: постельные принадлежности, кухонные и столовые принадлежности, одежду и питание, минимум на 2–3 дня. Для собственного спокойствия рекомендуем деньги и ценные вещи взять с собой. Вес принесенных вещей не должен превышать 30 кг на каждое лицо. Для обеспечения охраны оставленного имущества приняты все меры…

Население города ставится в известность, что виновные в расхищении еврейского имущества будут без всякого следствия немедленно приговорены к смертной казни.

Все главы семей обязаны на месте сбора дать записку с надписью: фамилия, имя и отчество, а также точный адрес, где хранится имущество, оперативной группе совета старейшин. На этой записке, кроме того, должна быть указана фамилия лица, у которого оставлена опись имущества.

Самовольное оставление города запрещается.

Все указанные правила касаются также и тех семей, где муж еврей, а жена не еврейка, и не касается таких семей, где только жена еврейка.

Неисполнение всего вышеизложенного будет наказываться наложением высоких денежных штрафов, тюремным заключением, а в особо тяжелых случаях — смертной казнью».

Ноги снова привели Фаину к родному дому. Потрясенная негаданным своим бездомьем, вынужденным отъездом бабушки, немецким воззванием, в котором угадывались злой умысел и коварство, она испытывала ту оглушенность чувств, что не позволяет собраться с мыслями и принять хоть какое-то решение. Неуверенность и страх парализовали волю. Одна, одна в озлобленном и непредсказуемом мире! Мама и папа, где вы в это час?! Знали бы, что произошло…

На этот раз тетя Акулина Сидорова открыла дверь. Вероятно, она только пришла, не успев снять сиреневой блузки, которую прежде надевала на праздники. Открытое, славянского склада лицо ее осветилось тревожной радостью:

— Фаечка, ты? Деточка моя милая… Входи, входи! Что на пороге стоишь?

— Вот вернулась, а квартиры… больше нет. — Фаина шагнула и, не сдержавшись, обняла соседку, заплакала. Та молчала, гладя девушку по голове. Наконец, Фаина прерывисто вздохнула и заглянула тете Акулине в глаза:

— Что с бабушкой? Хоть что-нибудь известно?

Хозяйка подтолкнула Фаину к стулу, а затем, медля, заправляя под косынку выбившуюся светлую прядь, проговорила:

— Крепись, лапочка, крепись, детонька… Тут такое творилось! Ужасть! Утешить тебя нечем… Царствие ей небесное!

Фаину поразила тишина, последовавшая за словами. Пустота, которая странно росла, точно в воронку втягивая окружающее. Горе обожгло душу. С небывалой болью, теряя самообладание, Фаина вскочила и зачем-то опустилась на пол. И, обхватив виски ладонями, заголосила отчаянно, навзрыд…

— Собрали всех на Ярмарочной площади и на грузовых машинах отвезли в лес, к аэродрому, — рассказывала тетя Акулина полчаса спустя, сидя рядом с несчастной на лавке, за столом. — Витька… Ну, Хорсекиных младший… Так он с мальчишками по грибы ходил и видел… Сапогами и прикладами били, проклятые, и стариков, и детишек малых. А женщин, кто моложе, на глазах у родни оттягивали за кусты и сильничали… Партиями перед ямами ставили и из автоматов… Чтоб вам, извергам, сгореть в геенне огненной! Чтоб вы сгинули все до одного, мучители наши! Господи, накажи иродов! — молитвенно повысила голос верующая. — Отведи, Царица небесная, от мук и погибели… А Роза Соломоновна перед тем ко мне зашла…

Фаина сразу узнала свою семейную ореховую шкатулку. Под крышкой лежал листок. И, точно бы слыша родной голос, Фаина прочитала: «Родненькие мои! Как же жалко оставлять вас! Уже ничем не поможешь. И только плачу… Любимые мои Региночка, Фаечка и Стасик! Меня не будет больше с вами. Но вы думайте так, как будто я есть. Яхве да спасет вас! Только вами я и дышала, только вами и жила. Простите за огорчения. Они высохли, как роса, а любовь остается до… Рука не слушается. Прощайте! Прощайте! Не идти на сбор мне неможно. Донесла Зинаида. Как бы я хотела…»

Слезы замутили взгляд Фаины. Она поспешно убрала неоконченное письмо в шкатулку и спрятала лицо ладонями.

— Фаюшка, уже темнеет. Скоро комендантский час, — из горестного забытья вырвал торопливый голос тети Акулины. — Хочешь — оставайся у меня. Только лучше бы поселиться тебе у кого-нибудь из знакомых. Зинка-подлюка на всё способна. Вон, слышишь?

В дворике кто-то пересмеивался.

— Дуська с хахалем, квартальным. А до полицая этого её немец на машине катал. Такой славненькой была, а теперь испаскудилась. И Свету мою подбивала: в компанию с немцами звала. Отправила дочку к бабушке, на Мамайку…

— Да. Нужно уходить. Шкатулку оставьте у себя. А я вернусь в хутор, — согласилась Фаина.

Вечерний рынок перед закрытием, как обычно, был малолюден. Мимо Фаины прошмыгнул беспризорник-подросток, косясь на ее сумку и скрипичный футляр. У выхода повстречалась ватага немцев. Один из них, ушастый парень, пиликал на губной гармошке. Он столкнулся взглядом с настороженными глазами девушки и улыбнулся:

— Komm zu uns, Kleinchen![9]

Решительно, плечом вперед обошла Фаина веселого солдата, сдерживаясь от негодования. Не охватило ее малодушие и на краю торгового ряда, где не оказалось уже хуторян. Опоздала…

Степан Тихонович обернулся скорей, чем предполагал. В краевом земуправлении шустрый, жуликоватый чиновник слушал его всего минуту, выкатив черные глазищи, и перебил жестким вопросом:

— Что надо и как заплатишь?

— Оплатой не обижу. Да и магарыч при мне, — предусмотрительно начал Степан Тихонович…

Христофор (он, очевидно, был из греков) сам сел за вожжи и привез хуторского старосту на какой-то склад, где хранилось всё, что пожелаешь: от мебели и автомобильных колес до волчьих шкур. В ящиках стояла водка. В ряд висела дорогая женская одежда. Расторопные дельцы, вероятно, не растерялись, когда шла эвакуация.

Кладовщик, напоминавший попа окладистой бородой и басом, но матерившийся через каждое слово, отвесил полпуда соли по пятьдесят рублей за кило; за манометр и ящичек гвоздей содрал тысячу. Тут же, выпив стакан дармового самогона, похвастал:

— При царе две лавки держал и теперя, раздери его мать, волю дали. При Христе были торговцы? Были! Мы ни от какой власти, кляп ей в зад, не зависимы! Нас не остановишь…

— Мне бы квитанцию для отчета, — попросил Степан Тихонович.

Христофор скоренько написал ее на бланке с печатью. Ударили по рукам и расстались.

С ветерком погнал Степан Тихонович лошадей к рынку. Не мешкая, встал рядом с отцом, успевшим продать и дыни, и сливочное масло, и помог быстро, хотя и за бесценок, сбыть арбузы. Узнав, что марки относились к рублям одна к десяти, удовлетворенно принимал их от немецких солдат. Деньги крепки ближним днем.

Домой дончаки покатили полегчавшую фурманку охотней. Не добром поминая Грачевку, обогнули её, добрались до полевого стана в сумерки, напоили лошадей и остановились в лесополосе. Лошадки с жадностью набросились на сворошенное к ногам сено. На разостланном тулупе сели ужинать. За оживленным разговором выпили бутылку самогона. Вымученный дорогой, старый казак и покурить не успел — только прикорнул набок, да и затрубил носом! Степан Тихонович покружил вокруг подводы, настороженно прислушиваясь. Тоже устроился на тулупе. Ружье, с взведенным курком, положил рядом…

За полночь стала донимать прохлада. Проснувшись, Степан Тихонович поворочался и встал, полой тулупа прикрыл спящего отца и нащупал в фурманке свою телогрейку. Затем выпряг лошадей, под уздцы отвел пастись на край поля, на бурьянок.

Ночь была по-сентябрьски ясна и тиха, лишь подергивали порой сверчки. Степан Тихонович долго рассматривал небо, следил, как срывались звездочки. Стожары нашел над самой головой. Значит, близилось утро… Невзначай до осязаемости представилась Анна; вспомнилось, как пахнет ее кожа, как в сладостном исступлении, глуша в себе нарастающий крик, покусывала его ладонь…

«Не жалею! Что было, то было, — благодарственно подумал Степан Тихонович. — За грехи отвечу перед богом, а перед людьми не стану! Ради них в старосты пошел, а хоть кто-то отозвался добрым словом, оценил это? Нет. Одни считают, что захотел власти, а другие — немцев испугался… Эх, глупые вы, глупые… Ничего мне не надо! Сколько смогу, столько и буду тащить свой крест. Если самого Христа распяли, то такого, как я… Там, на сходе, думал, что одну из рук под топор кладу, а вышло, что голову…»

Так мятежно стало на сердце, что Степан Тихонович поспешил к отцу. Стараясь не разбудить, сел в ногах, закурил папиросу, купленную у спекулянта.

Звонкий, серебряный звук сорвался с поднебесья. Чуть погодя, повторился дальше, к югу.

— Никак лебеди? — удивился вслух Степан Тихонович. — Рановато.

— Пужанула война — вот и тронулись, — вдруг отозвался отец и, кряхтя, тоже сел. — Городскую тянешь?

— Дать?

— Ни-ни! Я собе сверну… Ты, сынок, покури и легай. А я лошадок постерегу… До хутора вон ишо скольки путя ломать!

Часть вторая

1

В эту осеннюю ночь как никогда тревожно было на душе и у Полины Васильевны. Дальняя поездка в чужой город, да по немирной степи, волновала безвестностью и грозила любым лихом. Как проснулась она при вторых кочетах, так и промаялась до самой зорьки. Дважды становилась на колени молиться. Лампадка озаряла чело Богородицы и прильнувшего к ней младенца. Чуть выше проступал образ Георгия Победоносца со старинной иконки. Крестясь и творя поклоны, страстно взывала казачка к святым, просила их защиты и милости к родной семье…

…Господи, давно ли она держала на руках, вот как дева Мария, своего сыночка-первенца? И он точно так же всем тельцем прижимался к ней и темными глазенками водил по сторонам, с интересом разглядывая все, что окружало. Давно ли кормила его грудью и пеленала, и баюкала в зыбке под колыбельные песни, в любовном материнском самозабвении целуя его розовые пяточки?.. А как беспокоилась молодая мать, когда Яшеньку, ровно в годик, посадили верхом на коня! На радость всем, особенно деду Тихону, карапуз вцепился ручонками в гриву и улыбнулся. А его отец-казак был в те дни на фронте, на пригляде у смерти. Да неужто планида такая казацкая: отец в бою, а сын — стремена примеряет?!

Явственно помнился Полине Васильевне и черноволосый, как вороненок, Яшка-мальчуган. Рос он смышленый и крепенький. Слишком не бедокурил, но и не слыл тихоней. В учебе угадывалась отцовская жилка. Степан Тихонович, не скрывая гордости, частенько повторял: «Мне не довелось ученой ухи похлебать, а Яшку вытяну! Нищим стану, а его до института доведу!»

Три последних года семилетки проучился Яша в Пронской, квартируя у дальних родичей. Как ни тянулась душа за первенцем, а с младшими хлопот было не меньше; сидел уже на руках полугодовалый Егорка и мотался по куреню трехлеток Ленька.

Низались, точно бусины на нитке, один за другим дни. Только от каникул до каникул и видела она своего старшенького. И всякий раз зоркими материнскими глазами замечала, как меняется он, ходко идет в рост. И о чем ни спроси — растолкует обстоятельно и умело. Летом, в рабочую пору, делил с отцом и дедом степняцкую долю: был погонычем на косовице хлебов, помогал молотить, рыбалил, работал в саду и в огороде. При возможности раскрывал книжки и просиживал у керосинки до глубокой ночи…

Коллективизация грянула, что гром среди ясного неба. Как ни уговаривал Степан Тихонович отца подать заявление в колхоз, тот отказался. Сторону свекра взяла и Полина Васильевна. Председательша сельсовета, красная партизанка Матрена Барабаш, узнав, что Степан Шаганов остается единоличником, тут же нашла своему секретарю замену. Снова ключевской люд раскололся на две враждебные половины. И тем невероятней было известие, что Яшка-семиклассник со школьной агитбригадой разъезжает по району и ратует за новую социалистическую жизнь. Дошла очередь до родного хутора. Ради любопытства в клуб пошел и Тихон Маркяныч. Получаса не минуло, как оскорбленный старик прилетел домой туча тучей. Оказывается, не кто иной, как мил-внук, приклеив бороду, разыгрывая сценку, говорил такой интонацией, что даже дети угадали в нем Тихона Маркяныча. Едва нерадивец ступил на порог, как отец встретил его негодующим вопросом: «Так ты науки постигаешь? Вместо учебы в клоуны записался?» Яшка не оробел, твердо заявил, что с учебой все в порядке и, поскольку дано такое комсомольское поручение, то он будет его выполнять.

— Поручению дали деда позорить? — гневно переспросил Тихон Маркяныч и сдернул с крюка уздечку.

— Всех кулаков!

Первый удар пришелся по плечу. Подросток стиснул зубы, по-прежнему стоял у двери, держа в руке сумку с артистическим реквизитом.

— Сучонок! Да я тобе… Голову откручу! Надо мной, Георгиевским кавалером, надсмехаться?!

— Не запугаете. И ваши царские побрякушки…

Второй раз взбешенный старик стеганул по лицу. Мать кинулась на защиту. Яшка попятился к двери, тронул на щеке взбугрившийся рубец.

— Нагаечник! Ты не дед мне больше, не дед, а кулацкий враг! — выпалил Яшка и выбежал из куреня. Домой не показывался больше месяца…

С тех пор и занеладили с ним дед и отец. И хотя окончил Яшка семилетку хорошистом, дальше учиться не пожелал. Поступил подсобником в районную МТС, затем занимался на курсах трактористов, устроившись в общежитие для крестьянской молодежи. В Ключевской наезжал редко.

Апрель тридцать второго выдался ведрым, напористым. Степан Тихонович с батей и отроком Ленькой, на неделю оторванным от учебы, выехали в степь; на рубеже своего надела устроили пристанище: брезентовую будку, ясли для скотины да каменный очажок. Сев спорился. Управившись с яровой пшеницей, принялись за подсолнечник. Но, как и большинство хуторян-единоличников, отсеяться до конца не успели. Первого мая, в праздник трудящихся, лавиной обрушился град. Похолодало по-зимнему. Сутки ледяные глыбки сплошь крыли землю, точно суля напасти!

Ждать долго не пришлось. Сельсовет, выполняя распоряжения свыше, увеличил вдвое единоличникам подоходный налог и план по сдаче продуктов. Причем устанавливался твердый срок. Мзда со двора взымалась независимо от того, сколько в нем работников. За невыполнение — штраф, а затем конфискация имущества.

Призадумался Степан Тихонович. Может, пора в колхоз? Не против уже и супруга. Но старик воспротивился пуще прежнего! Нажитое своими руками безвозвратно отдать?!

Осень одарила пшеничкой. Полностью была внесена денежная подать. Но разнарядка на сельхозпродукты оказалась невыполнимой, заведомо убийственной для любого подворья. Не успели Шагановы продать одну корову и жеребенка, опустошить амбарец, оставив зерна на скудную еду да на будущий посев, как получили предупредительное письмо. Степан Тихонович яровое зерно в убыток сменял на озимое, засеял свой пай.

В декабре в район прибыла ватага добровольцев-пролетариев, чтобы организовать «выгрузку» продуктов из кулацких хозяйств. Красная партизанка повела в новый «бой» активистов.

У Шагановых подчистую конфисковали оставшееся зернецо, картофель, тыквы. Угнали быков. На следующий день, несомненно, оповещенные кем-то из соседей, архаровцы заявились опять. И длинными железными щупами обнаружили-таки под кучей хвороста, в огороде, картофельный тайник. Участковый уполномоченный увел Степана Тихоновича в школу, занятую под временный каземат.

Жуть коллективизации в Ключевском, по всей Казакии, постичь было невозможно. Вырванные арестами из куреней, хуторяне томились рядом, под охраной родственников и приятелей. Кормились тем, что приносили из дому. Полине Васильевне верилось до последнего, что мужа, как бывшего секретаря сельсовета, отпустят. Вместе с Ленькой приходила к школе, прибивалась к толпе голосивших баб, а сын карабкался к открытой форточке, звал изо всех силенок:

— Шаганов! Шаганов! — пока не показывалось за окном заросшее щетиной, угрюмое лицо арестанта…

Тихон Маркяныч, опасаясь расправы, в одночасье собрался и умыкнул аж на Кубань, к давнему знакомцу. Полина Васильевна, проводив его, осталась с мальчишками одна. Спустя неделю арестованных тайком, глубокой ночью, увели из хутора…

Февральским метельным вечером в шагановский курень вошел старец-побирун в обтрепанном тулупе и заштопанных валенках. Не сразу, когда лишь сдернул треух и раскутал лицо, Полина Васильевна признала свекра. Отощавший, безбородый, с красными обожженными морозом и ветром глазами, вид он имел самый жалкий. Греясь у печки, сквозь слезы рассказал о своих похождениях. На Кубани расправлялись с казаками еще похлеще. Особые военно-милицейские отряды начали погромы, аресты и выселение из станиц: Ново-Рождественской, Темиргоевской и Медведовской. Почти всю станицу Полтавскую — двадцать пять тысяч человек! — выгнали из хат на мороз, проводили в путь-дорожку на Урал. Та же участь постигла Урупскую, Уманскую и другие станицы… Старый односум, увы, в дальнейшем гостеприимстве отказал. На станции Кавказской Тихона Маркяныча раздели уркаганы. Слава богу, нашлись добрые люди, кое-как одели в старье… Выведав у снохи, что о нем уже справлялся милиционер, скиталец не пал духом. Искупался, поменял одежду, приказав лохмотья сжечь, и натощак лег спать. В предзорье поднялся, выложил из котомки весь свой заветный припас — пять сухарей, отдал его снохе. А сам пожевал размоченный в кипятке хвост воблы и засобирался, куда глаза глядят…

Разве измеришь муки, которые Полина Васильевна испытала в тот год? Да и кому было жаловаться, у кого в лихометной жизни искать защиты? Оставленные без кормильцев, многие казачьи семьи бедовали, рушились, вымирали поголовно.

На первых порах сердобольные хуторянки кое-чем помогали Полине Васильевне, а затем, запуганные председательшей сельсовета, приходить в шагановской курень перестали. И настал день, когда в нем не осталось ни крошки хлеба, ни горошины…

Собираясь с силами, Полина Васильевна уходила в немецкий колонок, за восемь километров, менять вещи на продукты. Ничего не жалела, чтобы подкрепить Егорку, исхудавшего так, что глядеть было больно: скелетик, обтянутый кожей. Леню, посещавшего школу, спасали бесплатные завтраки: крупяной супец да кукурузная лепешка. Половинку её он иногда приносил младшему брату. Но тот угасал день ото дня. Однажды, вернувшись с полбуханкой черного хлеба, мать увидела Егорушку лежащим на кровати. И как ни упрашивала она пожевать спасительные крохи, бедняжка даже рта не открыл. Немощь и сердечная боль в тот вечер свалили и саму Полину Васильевну. Надвинулась ночь. Вдруг оторвавшись от тяжкого забытья, мать вскинулась, увидела на столе горящую лучину, сидящего Леньку. Он плакал. Устремила растерянные глаза на кровать младшенького и мгновенно всё поняла

Утром Устинья Дагаева и Ленька омыли и одели покойного. Дядька Петро Наумцев сколотил гробик. Вырыл за куренем яму. Хоронить на подворьях стало в хуторе привычным…

Дожили до мая. И, казалось, до спасения — рукой подать. Школьников водили на прополку колхозных полей. Там же кормили. И Лёнька мало-мальски выправился. А Полина Васильевна, отказывая себе в кусочке хлеба ради сына, наоборот, сдала. Юбки подвязывала веревками.

Накануне Троицы к Шагановым заехал дед Кострюк и обрадовал вестью, что на их клине, засеянном осенью, завощанела пшеница. В тот же час хозяйка устремилась в степь и вернулась с мешочком налущенных зерен. И мать, и Ленька неподвижно стояли у надворной печуры, пока варился суп, настоящий зерновой суп!

Остерегаясь потравы, Полина Васильевна решила озимку убрать. Пусть уж дойдет зерно в снопах, на подворье. Взяли серп, лантух[10] из полотна и пряльник для обмолачивания. Дотопали до своего надела. При виде волнившейся нивы захватило дух! Набросились на работу — откуда только силы воскресли?! Пока Полина Васильевна жала и вязала снопы, сынишка собирал упавшие колоски и обмолачивал на полотнине.

Объездчик Зубенко, невысокий, скуластый, с глубоко посаженными сталистыми глазками, ставропольский хохол, подвернул к шагановскому участку внезапно. Бодро спросил:

— Шо вы туточки робытэ?

Полина Васильевна кротко улыбнулась:

— Вот, выросла… Убираем…

— Та хиба ж можно? Вин же ще зэлэный! — и круто развернул свою буланую, откормленную кобылу: — А ну, пийшлы до прэдши Совита! Хай вона дае разрешення.

— Это же — наш пай. Степа сеял! — взмолилась хозяйка.

— Такэ указання! Або ботигом пидмогнуть?!

…Матрена Барабаш, цыганского склада, грудастая баба, наградившая в гражданскую войну не одного красногвардейца триппером, выслушав объездчика, аж подпрыгнула на стуле, заорала:

— Кто разрешал?! У тебя же сельхозналог за прошлый год не выполнен! К муженьку в гости захотела? Подкулачница недобитая… Обойдемся без тебя силами трудящихся масс! Вон!

…Ленечка слег внезапно. Полина Васильевна подумала, что переел садовой зелени. Голод понуждал есть все подряд, вплоть до крапивы и сурепки. Отвар из конского щавеля не помог, колики в животе усиливались. На другой день мальчику стало еще хуже. Бабка Мигушиха пробыла возле больного недолго и всполошилась:

— Дизентерея у твово сынка. Надоть в больницу везть. Кабы раньше… Шукай, Полинка, подводу. Скорей шукай!

Председатель колхоза, Брыкало Алексей Семенович, встретил ее просьбу матюками. Как угорелая, металась плачущая мать по хутору, умоляла в райцентр отвезти Леню…

Ночью он стал уже бредить. Глаза на обрезавшемся лице ввалились, как у покойника. Спозаранку застала она деда Кострюка дома. И, вопреки председательскому запрету, старик быстро запряг на конюшне пару, вместе с хозяйкой подъехал к шагановским воротам. Спрыгнув с подводы, Полина Васильевна вбежала в курень. Ленька, выпятив острые лопатки, лежал на топчане лицом вниз. Сукровица пятнала светлую наволочку. Мать повернула ему голову, ощутив пронзительную прохладу щек, краем простыни утерла отверделые губы сына. И, безумно хохоча и всхлипывая, выскочила во двор…

Соседки, окутав отрока тем самым лантухом, на котором он обмолачивал колоски, похоронили Леньку рядом с братом.

Несколько дней Полина Васильевна пряталась от людей в вишеннике. Чудились ей голоса детей, просивших кушать. По-темному растапливала печуру, варила крапивные щи. Чугунок приносила к могилкам. И, находясь на грани помешательства, в полный голос звала сыночков, выла скорбяще…

И точно дозвалась Тихона Маркяныча! Странник принес полмешка кое-каких продуктишек. И полный короб рассказов! Это и вырвало осиротевшую мать из глухого, голодного безразличия.

В разгар уборочной, ввиду нехватки рабочих рук, Шагановых пригласили в колхоз. Старика определили сменщиком деда Кострюка и сторожем на бахчу. А Полина Васильевна сначала кухарила на полевом стане, а затем перешла в бригаду огородниц…

В середине дня, на ключевской развилке, подводу Шагановых догнала линейка. Сидевший на ней рябой человек в синем плаще оказался атаманом из Дарьевки Григорием Белецким. Объезжая по обочине, похлестывая своих справных дончаков, он сдержанно поздоровался и спросил:

— Откель правитесь? Должно, гостевали?

— Не время по гостям разъезжать, — возразил Степан Тихонович, почувствовав в голосе атамана скрытую насмешку. — Были в Ворошиловске. По делам.

— Ого-го! А я из волостного управления. Власть, Тихонович, трошки поменялась. Теперя Мелентьев у нас бургомистром. А прежнего немцы скинули. Вроде за коммунарские грешки… — Белецкий выправил линейку на дорогу, опустил кнутик и обернулся: — Объявили, казачок, новые разнарядки. Все зерно, что в наличии, приказано под гребло за недельку вывезти. Да ишо по мясу заданию завысили. Хоть роди, а полтонны сдай.

— А семенное? Тоже на вывозку?

— Под метелку! Семенной фонд озимой будут с элеватора отпущать. А про яровое зерно и речи не велось. Ну, как? Повеселел?

— Ага. Хоть вскачь, хоть в плач.

— А самую главную радость напоследочек приберег. Объявились в нашем округе партизаны. Ты старосту из Бунако-Соколовки знал? Мирона?

— Ну?

— Нонче хоронят.

— Да ты что?!

— Вчерась утрецом наскочили. Завели за сарай и шлепнули.

— А сколько ж их было? — зябко передернул плечами Степан Тихонович, поправляя холстину, взмокревшую от мороси.

— Ктой-зна. Его жинка троих видела.

— Не впоймали? — встревожился и Тихон Маркяныч.

— А энто все одно, что дожжок ситом ловить! Приказано создать по хуторам отряды самообороны. Вот такие пирожки с начинкой… Ну, бывайте здравы. — Григорий насунул картуз и дал коням ходу.

Мелкий дождик все гуще сек по лицам. Залоснилась наезженная дорога, подернулась понизовой пеленой. Крепче запахло от лошадей шерстью и сыромятью упряжи. По первой склизи ступали они отрывисто и напряженно. Слыша, как барабанят по фуражке капли, Степан Тихонович взбодрил кобыл кнутом. Замелькали у посторонок берцы, из-под копыт россыпью ударили в переднюю грядку комки грязи. Учащенно заскрипели колеса, и вскоре от нагретых втулок поднялся терпкий дегтярный дух.

Пустынно-сиротливо было в степи, придавленной тучами. Бурели мокрые жнивища, с ворохами бросовой соломы. Лишь одно поле наполовину было вспахано. Степан Тихонович вспомнил, что и ключевские поля до сих пор не тронуты плугом. Ждали дождей, чтобы распушилась земля. А ну как затянется слякоть? На быках и до Рождества не отсеешься!

— Надо тобе, Степан, пистолет выпросить, — неожиданно посоветовал отец. — Не дай бог, подстерегут…

— Я перед немцами, как Мирон, не выслуживаюсь. О покойниках плохо не говорят, но… Сволочной был! Учителя-еврея выдал. Это у него в хуторе повесили коммуниста…

— Перестренут партизаны — разбираться не станут. Раз на службе у немецкой власти, значится, изменник. Эх, простофиля ты кленовая! Ну, на кой ляд камень на шею нацопил? А? Кричал я на сходе? Оборонял? А он отца родного не послухал, как оглох!

— Опять завели? Я же не ради Гитлера стараюсь — ради своих людей! Надоело, батя, оправдываться! Неужели и вы мне не верите?

— Я-то, сынок, верю. А другие… Кочет в третий раз не пропоет — отрекутся. Никто не защитит!

— Что будет, то будет. Хватит!

— Да… Все забываю… А Фенька-то еврейской нации! Сама призналась. Слава богу, что проводили.

Степан Тихонович ответил совершенно спокойно:

— По паспорту она — полька. Гулимовская. А что болтает лишнее, то уж тут, как говорится, не от большого ума.

Когда в речной долине, сквозь дождевую мжицу, проступила ключевская окраина, Степан Тихонович, ненароком предавшись давним воспоминаниям, признался:

— Честно говоря, я евреев уважаю. Окажись председателем «тройки» не Арон Моисеевич, а кто-либо другой, то уже, наверно, и косточки мои бы сгнили. Помните, у нас сельсовет возглавлял?

— А как же! Маскин. Носатый такой.

— Я вам рассказывал… Заводят меня на суд, а посередине стола — Моисеевич. Вижу: узнал. И давай мне вопросы задавать, на удивление остальным. И так-то ловко подвел, что под пятьдесят восьмую статью не подпадаю. Иначе бы не четыре года лагерей получил, а все десять. Можно сказать, в рубашке родился…

Описав дугу по придворному спорышу, лошади повернули к воротам. Тихон Маркяныч валко слез и, сутулясь под тяжестью намокшего тулупа, поплелся их открывать.

— Не надо, — остановил его возница, торопливо наматывая вожжи на остяк грядки. — Пообедаю да в управу побегу.

Из летницы, услышав шум подъехавшей фурманки и голос мужа, метнулась Полина Васильевна. На радостно преображенном лице сияли глаза.

— Яша… Яша дома! Вернулся.

Старик оторопел. А Степан Тихонович уронил вожжи, спрыгнул на землю. На затекших, непослушных ногах дохромал и прислонился к верее. И вдруг оробел, осознав, каким трудным будет разговор с родным сыном…

2

На углу трехэтажного здания, бывшей мужской гимназии, Фаина невзначай увидела табличку, на которой по-немецки и по-русски значилось: «Нестеровская». А прежде была — «Советская». Не счесть сколько раз бывала она здесь, во втором подъезде, у Лапушинских.

Знакомо дилинькнул за дверью колокольчик. Послышались быстрые шаги. Дверь широко распахнулась. Улыбка тети Риты, старательно причесанной, наряженной в бежевое платье с голубой вставкой, мгновенно погасла.

— Фая? К нам? — Похолодевший взгляд скользнул вниз.

— Здравствуйте! Я приехала, а нашу квартиру опечатали…

— Ах, незадача! Что же, проходи.

В коридоре пол был еще влажноват, пахло цветочными духами. На кухне что-то шкворчало. В проем двери, в гостиной, виднелся стол под белой скатертью.

— Ты понимаешь, — доверительно начала Маргарита Сергеевна, сделав неопределенный жест рукой, — ты не вовремя… Я жду гостей. Георгий Георгиевич пригласил немецких офицеров. Он теперь служит в городском управлении. Консультантом по гражданским вопросам. Я… не хочу, чтобы у него были неприятности. Тебя многие знают. Ты понимаешь?

— Не совсем… Мне можно у вас переночевать?

— Фаина, у тебя же миллион подруг! Один из офицеров говорит по-русски. Начнутся расспросы… От мамы и папы нет вестей?

— Нет. А бабушку…

— Ну, не надо плакать. Понятно. Она же еврейка… Ты еще не прописалась?

— Я сегодня приехала.

— Ни в коем разе не являйся в полицейский участок! А зачем ты приехала? Откуда? Тебе лучше покинуть город.

— Не прогоняйте меня, тетя Рита, — всхлипнула Фаина.

— Деточка, я же тебе объяснила! Какая ты, право… Все в жизни изменилось. Да, мы дружили с твоими родителями, но идейной близости у нас никогда не было… Ты — хорошая девушка. Но представь, вдруг к нам нагрянут с проверкой… Не обижайся. Ты должна понять. Может, тебе денег занять?

— Прощайте, — не поднимая глаз, не в силах взглянуть в лицо жене бывшего адвоката, тете Рите, которая ко дню рождения всегда делала ей подарки, Фаина шагнула к незатворенной двери…

Мимо Верхнего рынка, мимо Андреевской церкви по улице Достоевского (прежде — Дзержинского) Фаина дошла до Мойки, крайней улочки, за которой начинался Таманский лес. Суматошно перебрав в памяти, кто бы приютил ее в это трудное время, Фаина поняла вдруг, что таковых мало. Неизвестно, кто из подруг остался в городе. Знакомые? Опасаясь неприятностей, не поступят ли так же, как Лапушинская?

А между тем она уже приближалась к дому Проценко. Не рассудок, а некое подспудное чувство вело к матери Николая, с которой видалась она всего несколько раз.

Во дворе, вымощенном гравием, сидела на корточках Галинка и колола на голыше орехи. В лад ударам молотка на худенькой спине вспархивал бантик. У ног лакомки горкой лежала битая скорлупа. Она так увлеклась, что даже не заметила пришедшей.

— Здравствуй, Галочка, — окликнула Фаина с той приглушенностью в голосе, которая появляется после слез.

Круглолицая сестренка Николая бросила молоток и вскочила. Чудесные, карие глаза на большеротом лице полыхнули радостью.

— Фая!

— Узнала меня?

— Конечно! Ты у Коли книжку брала. А теперь он на фронте.

— Да, я знаю. Перед оккупацией я успела отправить ему письмо. Мама дома?

— Она огород копает. Позвать? — Голенастая Галинка во весь дух пустилась по дорожке вглубь двора. За кизилом, испещренным бордовыми бусинами, Фаина увидела склоненную женскую фигуру. Звонко раздался девчоночий крик: «Ма! К нам Колина невеста пришла. С вещами!» Фаина ощутила странную неловкость, и, казалось бы, неуместную в эту минуту свою виноватость. Явилась незвано-непрошено…

Походка может вполне выдать настроение человека. Дородная, с тонкими чертами лица, Александра Никитична шагала позади дочки твердо и несуетно. Под взглядом светлых, доверчиво-строгих глаз соврать, наверно, никто бы не решился.

— Что случилось? Выселили, что ли?

— Одна я осталась, тетя Шура…

— Везде горе — куда ни глянь, — с участием сказала хозяйка и вздохнула. — Ну, в ногах правды нет. Галка, проводи Фаину в дом, а я только полоску докопаю…

Беленые стены и светлая отутюженная скатерть с каймой придавали прихожей вид уютный. Кроме печи в тесной комнатенке помещались стол, сундук да буфет с посудой. Двухстворчатая дверь в зал была заперта ручкой-скобой. За печью меж занавесками открывалась дверь. Галинка юркнула в дальнюю, угловую комнату.

— Вот тут я спала, а здесь мама, — стала объяснять девчушка, указывая на кровати под баракановыми покрывалами, стоявшие боковина к боковине вдоль стены. — А теперь мы вместе ляжем.

— Я до завтра, Галочка. Мне бы переночевать…

Галинка призадумалась.

— А куда ты пойдешь? Живи с нами.

— Тесновато у вас. Может, в зал сумку занести?

— Не-ет. Туда нельзя! Там немцы живут.

— Немцы?

— Они на службе. Ты не бойся, — успокоила девочка, обнимая Фаину за пояс и запрокидывая голову. — Дяденька Клаус меня шоколадкой угощал, а мама не разрешила взять. А другой квартирант ужасно ворчливый и дуется, как мышь на крупу, — с материнской интонацией заключила Галинка…

Вопреки всем опасениям, немецкие офицеры, узнав от хозяйки, что ее родственница прогостит недолго, больше Фаиной не интересовались. К тому же, она всячески избегала с ними встреч. По утрам, когда офицеры завтракали и без пяти восемь выходили на улицу к ожидающему автомобилю, Фаина оставалась в постели. А возвращались постояльцы, по обыкновению, глубокой ночью. Накрыв им стол, хозяйка тут же уходила в спаленку и закрывала дверь на крючок.

Фаина долго не засыпала, слыша, как хлопают створки двери, вникая в то, что делалось в зале. Несмотря на позднее время, нередко завязывался спор. Рассудительную речь Клауса перебивал раздраженный голос сослуживца. Привыкнув к их произношению, Фаина улавливала смысл отдельных фраз. Немцы обсуждали положение на Кавказском фронте, упоминали Туапсе, Грозный, Моздок; ругали каких-то генералов и много говорили о Германии. Однажды Клаус с явным неодобрением высказался о фюрере. Голос его оппонента сорвался на крик. После этого, — наверно, поссорившись — офицеры не разговаривали. И две ночи, пока не помирились, за стеной играла мандолина, певуче выводила моцартовскую мелодию. Вскоре, к счастью, квартиранты надолго уехали.

Во дворе, в отдельном поместительном доме, жили дед и бабушка Николая. Каково же было удивление Фаины, когда как-то заприметила за углом стариковского дома парня, очень похожего на Андрея Татаркина, инструктора горкома комсомола. Он, без сомнения, также увидел ее и скрылся за глухой стеной дома.

Другой раз, поднявшись ранним утром, Фаина стала очевидицей, как седобородый Лука Иванович провожал двух молчаливых мужчин, спрятавших глаза под козырьками фуражек. Неизвестные шмыгнули на улицу, подгадав к самому концу комендантского часа, когда уставшие патрули убирались восвояси.

В тот же вечер свекор тети Шуры пригласил Фаину к себе в дом, загадочно улыбнулся:

— Знакомая тебя спрашивает.

С первого взгляда узнать Лясову было мудрено. Вместо ракушки закрученных волос — короткая стрижка, молодящая челочка. Лицо простой, заурядной бабы, а не чело партработницы. Одежда затрепанная, точно с пугала, а не строгий темный костюм с белой кофтой…

— Ну, здравствуй, Гулимовская, — подавая Фаине руку, приветливо сказала Дора Ипполитовна. — Не ожидала?

— Нет, конечно…

В комнатенке, единственное окно которой выходило на задворок, было уже сумеречно. С тяжелым вздохом, утомленно опустившись на диван, Дора Ипполитовна забросала вопросами:

— Что известно о родителях? Как удалось избежать ареста?

— Я в Ворошиловске всего неделю. Ушла с беженской колонной, а жила в хуторе, в одной казачьей семье… Мама до оккупации работала в ессентукском госпитале, а папа… От него давно не было писем.

— Так-так… Я наводила о тебе справки… Как думаешь жить? Разумеется, злоупотреблять гостеприимством ты не намерена?

— Пожалуй, вернусь на хутор. Я до сих пор не сделала отметки в паспорте.

— И правильно поступила! С тобой, дочерью чекиста и членом горкома комсомола, церемониться в полиции не станут. Какая-то сволочь передала списки. Володю Кравченко помнишь, секретаря с шорного завода? А Голеву Аллочку? Ее отец тоже служил в НКВД. Оба безвестно канули в гестапо. И таких примеров множество.

— Значит, мне нужно немедленно уезжать.

— Прятаться? Отсиживаться? — с нескрываемым возмущением воскликнула Дора Ипполитовна и откинулась на спинку дивана. — Судьба Родины висит на волоске. Твои родители в Красной Армии. А ты хочешь остаться безучастной? Это, милая моя, похоже на предательство!

— Я… я согласна с вами, — стушевалась Фаина. — Но каким образом могу быть полезной?

Лясова сделала внушительную паузу.

— Разумеется, я тут не в гостях… Готова ли поклясться, что сказанное останется в этой комнате?

— Клянусь. Во имя дела Ленина и Сталина не пожалею жизни! — с пафосом воскликнула Фаина.

— Ну, этого пока не требуется. Ты молода. У тебя многое впереди… Ты спрашивала: чем можешь помочь? Я и другие товарищи оставлены для подпольной работы. Такова воля партии. А это — железный закон. Не жалея сил, мы должны бороться с фашистскими извергами. Сообща приближать победу…

— Я хочу быть с вами!

— Вместе с нами нужно не «быть», а действовать! Это разные вещи. Подполье — предельный риск. Случайная ошибка, расхлябанность и — провал… Ты способна общаться по-немецки?

— В пределах школьного курса.

— Надеюсь, роман Чернышевского не забыла? Рахметов осваивал языки, штудируя книги со словарем. Это же предстоит тебе, — заключила Дора Ипполитовна тоном, не допускающим возражений, и добавила: — Хорошо бы еще раздобыть скрипку.

— Она со мной.

— Вот как? Умница! Разучи, хотя бы на память, песенки Козина, Утесова, Юрьевой. Ну, все это мелкобуржуазное дрянцо.

— Для чего?

— После узнаешь.

На прощание, вручив Фаине томик Томаса Манна со штампом краевой библиотеки и немецко-русский словарь, Лясова ободрила:

— Духом не падай. Одну в беде не оставим. Занимайся. Офицеры не пристают? Ты девица смазливая… Смело вступай с ними в разговор, развивай навыки. И все, что поймешь, старайся запомнить. Встретимся, пожалуй, дня через три…

3

Запись в дневнике Клауса фон Хорста.

«Берлин. Гостиница при рейхсканцелярии. 29 сентября 1942 г.

По заданию генерала Иодля вчера я прилетел в столицу, отпраздновавшую двухлетие подписания пакта трех держав, и с величайшим трудом добился аудиенции у шеф-адъютанта фюрера генерала Шмундта, который одновременно возглавил управление кадров сухопутных войск после отставки Гальдера. Управлению кадров передано также ведение дел на всех офицеров генштаба сухопутных войск (назначение на должности, присвоение очередных званий и т. д.). По мнению большинства наших офицеров, Гальдер отстранен в связи с тем, что пытался убедить фюрера отвести дивизии с Кавказа и Волги, сузить фронт. Не обошлось, вероятно, и без интриги Кейтеля. Он не в самых хороших отношениях с моим шефом, генералом Иодлем. Слышал о его разногласиях с другими генералами. Новым начальником генштаба сухопутных войск назначен Цейтцлер. Будучи начальником штаба группы армий «Запад», он, как свидетельствуют некоторые офицеры, чаще всего пребывал в своем фешенебельном парижском отеле и не имеет достаточного боевого опыта. Гальдер находился на должности ровно четыре года. С его именем связаны многие победы вермахта. Потеря, на мой взгляд, весьма существенная. Впрочем, только фюрер вправе давать оценку тому или иному человеку…

Предметом моего разговора с Шмундтом была озабоченность штаба оперативного руководства, ее начальника, тем, что с каждой неделей возрастает разница между количеством убывающих сил и пополнением в группах «А» (Кавказ) и «Б» (Сталинград). Только за август мы потеряли там 132800 человек, а пополнились войсками в численности около 37000 солдат и офицеров. Директива фюрера от 12.9.1942 г. предписывает создание 42 дивизий (фактически новой армии) для ведения войны на Востоке. Кроме того, находившиеся до сих пор на Западе семь танковых и моторизованных дивизий также будут направлены в Россию. Но это предполагается осуществить лишь в начале будущего года. Поэтому дополнение фюрера к директиве, предписывающее военно-воздушным силам в ближайшее время передать в действующую армию подразделения и части общей численностью 200 тысяч человек, генералом Иодлем и штабом было воспринято с одобрением. Ни у кого не осталось сомнения в том, что должным образом не были подготовлены материальные и людские ресурсы для пополнения войск и не было обеспечено поддержание их боевой мощи в ходе наступления на Кавказ и Сталинград. Из-за этого силы и средства более не находятся в оптимальном соотношении. Атакующий порыв наших войск ослаб. И если бы 100 тыс. человек, частью с эшелонами запасников, частично в виде пополнения пехотных батальонов, изымаемых из дивизий на Западе, были немедленно переброшены в группы армий «А» и «Б», стратегическая ситуация на Кавказе и на Волге сразу бы улучшилась!.. Но наша радость была кратковременна. Фюрер отменил свое дополнение к директиве. Сухопутным войскам не передаются подразделения ВВС. Вместо того начнется формирование 20 авиаполевых дивизий. Для их создания, увы, потребуется несколько месяцев! В то время, когда каждый день может оказаться решающим…

Генерал Шмундт уклонился от обсуждения мероприятий, связанных с увеличением количества резервов для действующих в Южной России армий. Он повторил то, что уже известно из приказов фюрера. Неопределенность боеспособности и численности войск в предстоящие месяцы не позволяет нашему штабу вести полноценное планирование оперативных действий на Кавказе и у Сталинграда. Досадно, что в окружении фюрера имеются люди, которые думают только о собственных амбициях. Вероятно, рейхсмаршал Геринг отговорил фюрера от прежнего решения…

После двух месяцев работы в ставке на многое я стал смотреть другими глазами. Сегодня вечером мы долго спорили с братом. Он занимается разработкой политики рейха на оккупированных землях. Со слов Рихарда, секретный план «Ост», одобренный руководителями рейха, предусматривает долгосрочные преобразования на славянских территориях. Полное истребление русского народа отклонено. И по экономическим и, естественно, по политическим соображениям. Согласен я и с тем, что нужно произвести дробление территории, населяемой русскими, на отдельные районы с собственными органами управления, чтобы обеспечить в каждом из них обособленное национальное развитие. Например, Сталин искусственно размежевал, перекроил казачьи области. И эти бесстрашные воины-дикари присмирели! В качестве средства общения пригоден только немецкий язык. Что же касается ослабления русских в расовом отношении, то у нас с братом расхождения. Он считает, что население России должно состоять, в основном, из людей примитивного полуевропейского типа, так как эта масса глупцов и лентяев нуждается в жестком руководстве. Если удастся избежать сближения с русским населением и предотвратить влияние арийской крови на русский народ через внебрачные связи, то германское господство в этих районах будет обеспечено. Однако, по моему мнению, смешение немецкой и русской крови вполне допустимо! В том случае, если русская особь отличается высокими умственными способностями. В конечном счете, это будет на пользу Германии. Прогресс нации невозможен без усиления интеллектуального потенциала. Более того, следует выискивать среди русского населения самых одаренных, умных людей, молодежь, и всячески использовать для интересов рейха. Рихард ратует за то, чтобы подрыв биологической силы русского народа осуществлять крайними мерами: стерилизацией, снижением медицинской помощи, применением противозачаточных средств, расширением сети абортариев, запрещением большого количества детей. Этой точки зрения, как он утверждает, придерживаются и Розенберг, Гиммлер, сам фюрер. Я же полагаю, что такая политика, направленная на доведение рождаемости русских до более низкого уровня, чем у немцев, бесперспективна. Сейчас немецкие солдаты и офицеры проливают кровь для того, чтобы в будущем их потомки построили государство, где царить будут счастье и достаток, где каждый займется любимым делом и саморазвитием. Обеспечивать их и обязаны покоренные народы! Если следовать доводам Рихарда и этого плана «Ост», то в один прекрасный момент сгинет последний русский, поскольку рождаться их будет все меньше и меньше. Нелепость! Достаточно просто ограничить число детей. К карательным мерам прибегать не следует…

У брата, к сожалению, как и у многих берлинцев, искаженное пропагандой представление о ходе боевых действий на Востоке. Они ждут победы на Волге со дня на день. Еще более наивны их рассуждения, касающиеся Кавказа. Как будто для того, чтобы завоевать его, нужно всего-навсего перебраться через гору… Очень разочарован я своей поездкой. Все старания убедить Шмундта увеличить контингент войск в группах армий «А» и «Б» оказались безрезультатными.

Нервный срыв после сегодняшних аудиенций, разговора с Рихардом. Он стал грубоват и заносчив. От моих расспросов о здоровье матушки, о положении дел в имении постоянно уклонялся. Дозвониться домой, в Линдендорф, невозможно, поскольку англичане разбомбили линию телефонной связи. Полчаса назад, перед тем, как я стал записывать в дневнике, была воздушная тревога. Непривычно звучали здесь, в столице, нарастающие звуки сирен. Затем — пальба зенитных орудий, взрывы. К счастью, налет был непродолжительным. В прошлую ночь уснул часа на три. Сегодня вряд ли смогу. Крайне неприятное состояние от ощущения собственной правоты и беспомощности! Я — офицер оперативного штаба, поэтому и думаю о предстоящих боях. При отсутствии резервов и дополнительных средств только воля Провидения может принести нам победу на Кавказе и под Сталинградом…

В последнее время с трудом переношу одиночество. От мысли, что мой милый мальчик Мартин может стать жертвой английской бомбардировки, леденеет кровь! Погибнуть я не боюсь, но страшусь того горя, которое причиню близким, особенно любимой матушке. Все мы во власти бога!

Мысленно обращаюсь в прошлое. Безмятежное детство в Линдендорфе. Романтические школьные годы, увлечение живописью и ваянием. Студенчество. Упоительное изучение истории архитектуры. Встреча с Луизой. Два года жительства в благодатной сельской тишине… А потом — вступление в партию, утверждающую национал-социализм, учеба в офицерской школе, фанатическая вера в фюрера и его идеи! Почему так случилось? Потому, что позор версальского мира тяготел над Германией. А коммунисты пытались ввергнуть страну в хаос. Потому, что мы, немецкие дворяне, нуждались в вожде, который бы снова объединил нас и заставил забыть прежние распри… Впрочем, многие надежды не сбылись. Как заметил Мефистофель, «я не всеведущ, я лишь искушен».

4

Первая, медовучая ночка вымотала Лидию без остатка. Точно стараясь разубедить жену в тревоге за его здоровье, Яков был ненасытен. Только лишь под утро забылись они в сладостной истоме. Лидия очнулась первой. И затаилась, слушая, как размеренно и сильно стучало сердце родненького, любимого. Расслабленное кольцо рук, обнимавших ее, волновало упругостью и крепостью мускулов. Вдохнув запах волос и кожи на его груди, тихонько спросила:

— Спишь?

— Так, вполглаза…

— Яш, а я твоей одеждой дышала. Рубашку шерстяную прятала, чтоб мать не постирала. Возьму украдкой и нюхаю…

— А я тайком на твою фотокарточку смотрел. Хлопцы у нас — зубоскалы…

— Слава богу, дождалась. Сколько бы потребовалось, столько бы и ждала… Надежда, она как огонечек, в душе. С ней можно все снести.

— Я ненадолго, Лида. Отсиживаться не по мне…

— Как это? — Лидия встревоженно приподняла голову. — Разве ты не насовсем? Не пущу! — Она провела ладонью по темнеющим кровоподтекам на ребрах, потрогала твердый рубец под правой ключицей мужа. — Весь израненный, контуженный… Моя ж ты болечка! И опять на фронт?!

— Нужно еще окрепнуть. На хромой ноге далеко не уйдешь. Ты о партизанах ничего не слышала?

— Слышала. В Бунако-Соколовке старосту убили.

— Да? Молодцы! То же самое и отца ждет…

— Чему ж ты радуешься? Опомнись!

— Фашистского предателя больше я отцом никогда не назову! Он не только себя, но и мать, и меня, и Федьку навек опозорил! Вражья у него закваска, кулацкая. Я подумал, что в лагере перевоспитали. Нет! При первой возможности к фашистам переметнулся!

— Зря ты так, Яша. Ненависть тебя ослепила. Старостой его всем хутором избрали. Пойми. Не самовольно пошел. Старики выдвинули!

— Не защищай! Надо же, повели бычка на веревочке… На передовой красноармейцы в полный рост на пули идут, а он гитлеровской сволочи не мог сказать «нет»?

— Может, растерялся… А если бы чужого назначили? Тот бы из нас веревки вил. Возьми Шевякина или Звонарева. Горсточку зерна, и ту не разрешают унести. Следят. Трудодней лишают. А отец наш — он другой. И увидит, не покажет.

— Пустое толкуем.

— Нет, ты несправедливо рассуждаешь. Я как уважала отца, так и уважаю. Сердцем он чистый. Ради людей взвалил на себя такую обузу… Тебя тоже ведь дезертиром считают. Сегодня вечером, когда я корову из стада гнала, Верка Наумцева так и спросила: «Говорят, твой Яшка домой сбежал?»

— Наполовину она права. Только я — не дезертир! И не собирался я сюда! — Яков отстранил жену, слез с кровати и, нашарив на столе кисет и обрывки бумаги, стал скручивать цигарку. Прикурив, нагишом сел на стул.

Предвестник зари — разгулялся ветер. Временами со двора доносился закипающий листовой переплеск. Непонятные, случайные звуки настораживали. Лидия не смогла побороть слез. Прежде, одинокими ночами, в дурной истоме, хотелось исцеловать Якова до каждой клеточки. Вот исцеловала. А душа не унималась, не слушалась опустошенного ласками тела, забываясь в настоящем, — впереди ждали новые испытания…

— Яш, родненький, ты как будто не договариваешь, — решилась Лидия, подперев голову ладонью. — Как это не собирался?

— Что-то непонятное со мной приключилось, — скорым шепотом ответил Яков. — Как ни ломаю голову — не соображу. Там, в горах, я несколько раз терял сознание. Может, с ума сошел?

— Бог с тобой! Ты в здравом рассудке!

— Не шуми. Сегодня, какое уже число?

— Среда наступила. Девятое.

— Правильно. А вчера… Короче, я не знаю, как в хутор попал. Утром просыпаюсь и — глазам не верю! — вполголоса частил Яков. — Аж мороз по коже продрал. Лежу на ворохе соломы в Горбатой балке, напротив Ключевского. И в теле небывалая легкость, знаешь, как бывает, когда с кручи прыгаешь. Вечером был еще на Кубани, от полицаев убегал. За полтыщи километров! А очнулся — здесь… Только ты никому не болтай! А то, действительно, примут за сумасшедшего.

— Я думала, что-то страшное. А такое бывает, — с нарочитым спокойствием подхватила Лидия. — Находит затмение, и не помнишь: что делал, где шел. Ты, скорей всего, дни перепутал. Я и сама иной раз…

— Нет, тут иное. Неужели я несколько дней был без памяти? Никогда не боялся, а сейчас как-то не по себе… Слушай, может, громом меня оглушило? Как раз, помню, надо мной туча нависла. А неподалеку, допустим, сделал вынужденную посадку наш самолет. Летчик подобрал меня. Я сгоряча назвал ему хутор и ориентиры…

Это предположение даже Лидии показалось наивным. Стал бы военный пилот везти солдата на побывку в глубь вражеского тыла? И, стараясь унять волнение Якова, хотя и сама обеспокоилась, ласково сказала:

— Ты, Яшенька, об этом лучше не думай. Много мы знаем, да мало понимаем. Фаинка, что жила у нас, в домового не верит. А я сколько раз слыхала его шажищи… Главное — ты вернулся. Как наш сыночек обрадовался! — перевела Лидия разговор. — Заметил? Стал на тебя похож. Дед Тихон казачьему уставу его обучает. С коня не снимешь! Весь в тебя!

Яков замял окурок на блюдце и снова прилег. Лидия обцеловала его лицо, прижалась и судорожно вздохнула:

— И за что нам горе такое? Война эта проклятая? Все перевернула вверх дном. В других семьях жена с мужем — как кошка с собакой. А нам бы жить да детишек рожать… Ой, а немцы тебя не арестуют?

— Откуда мне знать.

— Кучерова Лешку, когда он вернулся, в полицию вызывали, в Пронскую. И отпустили… А за тебя отец заступится.

— И без него обойдусь!

— Не зарекайся, Яша. Других судить легко…

Яков вышел в посветлевший двор. По ветреному небу — сизая наволочь. С качающихся веток осокоря спархивали золотистые листы. Сухо шелестя, как обрезки фольги, ворохом сбивались у ворот. Пахло по-хуторскому волнующе и бестолково: поздними цветами, печным дымом, навозом, дегтем, пшеничной соломой. На надворном столе лежал отполовиненный арбуз с воткнутым в алую мякоть ножом. Яков отхватил скибку и с жадностью съел ее, сплевывая на спорыш крупные семечки. Вспомнилось детство. Промелькнуло светлым видением. Все вокруг было знакомым и прежним, и единственно родным на Земле. За этот кусочек огороженной степи, за живущих на нем близких людей он жизнью рисковал на фронте! От этой мысли снова ворохнулась в душе обида на отца. Но первоначальной злобы почему-то уже не испытывал. Путано, не сразу раздумья привели к выводу, что и отец, выходит, по-своему старался уберечь родной двор и помочь хуторянам. Выжить сообща в годину оккупации, — не ради этого ли решился на отчаянный поступок? Решился, наверняка зная, что обратной дороги нет… Невзначай Якову подумалось, что казаки, в отличие от прочих частей, потому так яростно сражались с немцами, что ощущали соседство своих подворий, притяжение милых сердец. Ясное представление о разграбленном хуторе или станице наполняло сердца ненавистью. Не витиеватые речи политруков, а месть за родных толкала в бой. Но этому комиссары находили собственное объяснение. И получалось, что станичники бились не ради спасения рода своего, а за то, чтобы отстоять социалистический строй. «Нет, все же дело не в идеях, — твердо осознал Яков, — а в том, что связывает каждого с землей. Мне все равно, какие идеи у немцев. Они пришли, чтобы захватить нашу землю, заневолить народ. И я буду убивать их до тех пор, пока здесь не останется ни одного гада!»

На забазье заржала отцова лошадь. Яков подошел к ней. В яслях — как подмели. Оглядел неказистую трудягу: короткие бабки, вислый живот, покривленная шея. От колодца принес ведро воды и наблюдал за лошадью, пока она пила, подрагивая опененными углами рта. Вспомнился Цыганок! И долго не мог отрешиться от думок о товарищах-эскадронцах…

5

Только во второй половине сентября окончательно решился вопрос о поездке представителя «Казачьего национально-освободительного движения» в родные места. Павел Шаганов вновь был вызван в Берлин, в кавказский сектор Восточного рейхсминистерства. И спустя неделю, получив также поручение встретиться в Кракове с руководством землячества, отправился в дальнюю дорогу.

Остановка в старой польской столице заняла день. И, купив билет на экспресс «Берлин — Киев», казачий есаул в мундире лейтенанта вермахта занял место в купе спального вагона. Его соседом оказался немецкий инженер-металлург, направляющийся в Кривой Рог. Лысый, толстенький и болтливый, он быстро надоел своей трескотней, россказнями о победах над красавицами-украинками. Сославшись на усталость, Павел забрался в постель. Первоклассный вагон, отделанный бархатом и палисандром, был радиофицирован. Из динамика бесконечно гремели бравурные марши. Наконец, диктор объявил, что сейчас будет транслироваться собрание из берлинского Спортпаласа, посвященное началу «кампании зимней помощи». И вслед за торопливыми словами послышался ликующий рев толпы и овации.

— Герр лейтенант! Сейчас будет говорить фюрер! — воскликнул толстяк, дожевывая кусок ветчины, пряный запах которой прочно устоялся в купе.

— Да, я слушаю.

— Не желаете польской водки? За здоровье фюрера…

— К сожалению, на диете. Катар желудка.

— Вы не пробовали лечиться прополисом? Великолепное средство! Настаивается на спирте. И принимается по тридцать капель трижды в день. Мой коллега по концерну таким способом излечился буквально за месяц. Настоятельно советую!

— Благодарю. Как-нибудь после войны…

Гитлер, приветствовав фельдмаршала Роммеля, «победителя Африки», продолжал, временами заглушаемый аплодисментами, свою тщательно продуманную речь.

— Мои германские соотечественники и соотечественницы! Уже прошел год, когда я в последний раз говорил с вами. Время мое, к сожалению, более ограничено, чем время моих врагов. Кто может неделями путешествовать по свету в широкополой шляпе и в белых шелковых рубашках или в других костюмах, тот, конечно, будет иметь много времени заниматься речами. Я же должен заниматься делами. То, что сказано сегодня, будет подтверждено делами наших солдат!

Мы твердо уверены, что враг будет окончательно разбит. Мы не можем, понятно, сравнивать свои «скромные» успехи с успехами врага. То, что мы продвинулись на тысячи километров, для него это ничто. Если мы, например, продвинулись к Дону, достигли Волги, окружили Сталинград и, безусловно, возьмем его, — это тоже «ничто». Если мы продвинулись на Кавказ, заняли Украину, овладели донецким углем — это все «ничто». Если мы получили 60 процентов советского железа — это тоже «ничто». Если мы присоединили величайшую в мире зерновую область к Германии и Европе — тоже «ничто»! — Гитлер сорвался на крик. — Если мы овладеем источниками нефти, это тоже будет «ничто»! А вот если канадские войска с маленьким, в виде приложения, английским хвостиком, появляются в Дьеппе и там едва удерживаются, чтобы, в конце концов, быть уничтоженными, то это якобы ободряющий, достойный удивления признак безграничной и победоносной силы английского империализма! Что в сравнении с этим авиация, наши бронетанковые и инженерные войска, железнодорожно-строительные части и так далее…

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Книга первая

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Казачий алтарь предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Яма (устар.) — тюрьма. (Здесь и далее прим. авт.).

2

Бонтик (южн.) — верхняя площадка крыльца.

3

Летница (южн. каз.) — летняя кухня.

4

РКО — районный комитет обороны.

5

«Блау» (нем.) — «Синева». Название широкомасштабной операции вермахта на южном крыле Восточного фронта.

6

— Далеко ли? — (румын.).

7

Бирючий обед (устар.) — обед, устраиваемый станичным правлением для казаков.

8

Фурманка (южн. диал.) — телега с высокими бортами.

9

— Пошли с нами, малышка (нем.).

10

Лантух (южн. диал.) — большое покрывало для возов.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я