Куряка
Темнота тоже распространяется со скоростью света.
Избирательность памяти коварна.
Не помню я ни лица, ни имени учительницы, научившей читать, писать. Зато расхорошо помню другого своего первого учителя. По курению. Точно вчера с его урока.
Васька!
Лохматый двадцатилетний лешак. Таскал и в лето и в зиму неизменно по две фуфайки. Всаживал одну в одну. Как матрёшки. И круглый год бегал в малахае. Это-то на Кавказе! (Дело пеклось в местечке для репрессированных выселян Насакирали, на самой макушке Лысого косогора.)
Васька был большой бугор (начальник).
А я маленький.
Васька пас коз, я пас козлят. С мая по сентябрь, конечно. В каникулы.
В рабочей обстановке мы не могли встречаться, хотя производственная необходимость в том и была. Сбежись наши стада, это чревато… Вернутся козы домой без молока.
У Васькиных коз и у моих козлят были прямые родственные связи. Как говорил Васька, это была кругом сплетённая родня.
Однако в обед, когда наши табунки порознь дремали в прохладе придорожных ёлок, мы с Васькой сходились на бугре. Третьим из начальства был Пинок, важный Васькин пёс с добрым лицом. Всегда держался он справа от Васьки. Был его правой рукой.
Козы были по одну сторону бугра, козлята по другую. Они не видели друг друга. Зато мы с Васькой видели и тех и других. У хорошего пастуха четыре глаза! И если уж они паче чаяния кинутся на сближение, им другого пути нет, как только через наши трупы.
Ну разве мы допустим их воссоединения?
И вот однажды в один из таких обеденных перерывов — было это в воскресенье тринадцатого июля 1952 года — мы сошлись. Запив полбуханки глиноподобного кукурузного хлеба литром кипячёного молока из зеленой бутыли, посоловелый Васька — а было так парко, что, казалось, плавились мозги, — разморенно вставил себе на десерт в угол губ папироску. С небрежным великодушием подал и мне.
Я в страхе попятился. Спрятал руки за спину.
— Ты чего? — удивился Васька. — Кто от царского угощенья отпрыгивает по воскресеньям?
— Я не к-кур-рю… — промямлил я оправдательно.
— А-а! — присвистнул Васька. — Вон оно что! Мамкин сосунчик! Долго ж тебя с грудного довольства не спихивают. Сколько тебе?
— Тринадцать.
— Уже все тринадцать! — Васька в панике пошатал головой. — Какой ужас!.. Во! — Васька щёлкнул пальцем по газете, в которую был завернут оставшийся после обеда шмат чахоточно-желтого кукурузного хлеба кирпичиком. — Вон шестилетний индонезийский шкеток Алди Ризал в день выкуривает по сорок сигаретин! Учись! О мужик! А ты?.. Тоскливый ты кисляй…
Васька лениво мазнул меня пальцем по губам.
Брезгливо осмотрел подушечку пальца. Вытер о штаны.
— Мда-а… Молочко ещё не обсохло. Мажется, — трагически констатировал он. — Несчастный сосунчик!
Это меня добило.
Я молча, с вызовом кинул ему раскрытую руку.
Он так же молча и державно вложил в неё «ракетину».
— Хвалю Серка за обычай. Хоть не везёт, дак ржёт! — надвое выпалил Васька.
Что он хотел этим сказать? Что я, дав вспышку, так и не закурю? Я закурил. Судорожно затянулся во всю ивановскую. Проглотил. И дым из меня повалил не только из глаз и ушей, но и изо всех прочих щелей. Я закашлялся со слезами. Во рту задрало. Точно шваброй.
— Начало полдела скачало! Всё пучком! — торжественно объявил Васька. И мягко, певуче вразумил: — Всякое ученье горько, да плоды его сладки…
— Когда же будет сладко? — сквозь слёзы просипел я.
— Попозжей, милок, попозжей, — отечески нежно зажурчал его голос. — Не торопи лошадок… Надо когда-то и сначинать… А то ты и так сильно припоздал. У меня вона куревой стаж ого-го каковущий! Я, говорила упокойница мать, пошёл смоктать табачную соску ещё в пелёнках. Раз с козьей ножкой уснул. Пелёнки дали королевского огня. Еле спасли меня… Кто б им тепере и пас коз?.. А вызывали, — Васька энергично ткнул пальцем в небо, — пожарку из самого из центра! Жалко… С пелёнками успел сгореть весь дом, а за компанию и два соседних.
Его героическое прошлое набавило мне цены в моих собственных глазах.
Я угорело зачадил, как весь паровозный парк страны, сведённый воедино.
— Это несмываемый позор, — в нежном распале корил Васька, любя меня с каждой минутой, похоже, всё круче, всё шальней. — В тринадцать не курить! Когда ж мужиком будем становиться? А? В полста? Иль когда вперёд лаптями понесут? И вообще, — мечтательно произнёс он, эффектно отставив в сторону руку с папиросой, — человек с папиросиной — уважаемый человек! Кум королю, государь — дядя!.. Человека с папироской даже сам комар уважает. Не нападает. За своего держит! Так что кури! Можь, с куренья веснушки сойдут да нос перестанет лупиться иль рыжины в волосе посбавится… Можь, ещё и подправишься… А то дохлый, как жадность. Вида никакого. Так хоть дыми. Пускай от тебя «Ракетой» воняет да мужиком! — благословил он.
А я тем временем уже не мог остановиться.
Прикуривал папиросу от папиросы.
Васька в изумлении приоткрыл рот.
Уставился на меня не мигая.
— Иль ты ешь их без хлеба? — наконец пробубнил он.
Он не знал, то ли радоваться, то ли печалиться этаковской моей прыти.
На… — ой папиросе у меня закружилась голова.
На… — ой я упал в обморок.
Васька отхлестал меня по щекам.
Я очнулся и — попросил курева.
— Хвалю барбоса за хватку! — ударил в землю он шапкой. — Курнуть не курнуть, так чтобы уж рога в землю!
До смерточки тянуло курить.
Едва отдохнул от одной папиросы, наваливался на новую. Мой взвихрённый энтузиазм всполошил Ваську.
— Однако… Погляжу, лихой ты работничек из миски ложкой. Особо ежли миска чужая… По стольку за раз не таскай в себя дыму. Не унесло бы в небонько! Держи меру. Не то отдам, где козам рога правют.
Не знаю, чем бы кончился тот первый перекур, не поднимись козы. Пора было разбегаться.
— Ну… Чем даром сидеть, лучше попусту ходить. — Васька усмехнулся, сунул мне пачку «Ракеты». — Получай первый аванец. Ребятишкам на молочишко, старику на табачишко!
Пачки мне не хватило не то что до следующего обеда — её в час не стало.
На другой день Васёня дал ещё.
— Бери да помни: рука руку моет, обе хотят белы быть. Ежель что, подсобляй мне тож чем спонадобится.
Я быстро кивнул.
Каждый день в обед Васёня вручал мне новую пачку.
Так длилось ровно месяц. И любня — рассохлась!
Я прирученно подлетел к Васёне с загодя раскрытой гробиком ладошкой за божьей милостынькой.
Васёня хлопнул по вытянутой руке моей. Кривясь, откинул её в сторону и лениво посветил кукишем.
— На тебе, Тольчик, дулю из Мартынова сада да забудь меня. Ну ты и хвостопад![2] Разоритель! Всё! Песец тебе!.. Испытательный месячину выдержал на молодца. Ещё чё?
— Чирей на плечо! — хохотнул я.
— Перетопчешься! Ноне я ссаживаю тебя со своего дыма… Самому нечего вота соснуть. Да и… Я не помесь негра с мотоциклом. Под какой интерес таскай я всякому сонному и встречному? Кто ты мне? Ну? — Он опало махнул рукой. — Так, девятой курице десятое яйцо… Я главно сделал. Наставил на истинно мужеский путь. Мужика в тебе разбудил… Разгон дал! Так ты и катись. Наверно, ты считаешь меня в душе быком фанерным…[3] Считай. Меня от этого не убудет. Добывай курево сам! Невелик козел — рога большие…
Этот его выбрык выбил меня из рассудка.
— Василёк!.. Не на что покупать… — разбито прошептал я.
— А мне какая печалька, что у тебя тонкий карман? Меня такие вещи не прокатывают! Крути мозгой. Не замоча рук, не умоешься… Ты про бычарики[4] слыхал?
Стрелять хасиков[5] у знакомых я боялся. Ещё дошуршит до матери. Стыда, стыда… К наезжим незнакомцам подходить не решался. Да и откуда было особо взяться незнакомцам в нашей горной глушинке?
А подбирать чужие грязные обкурки…
Ой и не царское ж это дело, Никифорович!
Не получив от Васьки новой пачки, я в знак вызова — перед гибелью козы бодаются! — двинул зачем-то козлят в обед домой. В наш посёлочек в три каменных недоскрёба.
Уже посреди посёлка мне встретилась мама.
Бежала к магазинщику Сандро за хлебом.
Я навязал ей козлят. А сам бросился в лавку.
Радость затопила душу. В первый раз сам куплю! Накурюсь на тыщу лет вперёд! Про запас!
На бегу — в ту пору я всегда бегал, не мог ходить спокойным шагом — сделал козу замытой дождями старой записке на двери «Пашол пакушать сацыви в сасетки. Жды. Нэ шюми. Сандро.» — и ветром влетел в лавку.
Денег тика-в-тику.
На буханку хлеба да на полную пачку «Ракеты»!
Сандро в раздумье выпустил из себя дымный комок, и, заслышав от меня о «Ракете», жертвенно свёл руки на груди. Из правой руки у него бело свисал, едва не втыкался в прилавок, длинный тонкий, съеденный хлебом нож, похожий на шашку. Этим ножом Сандро резал хлеб, который продавал.
— Вах! Вах!.. — сломленно изумился Сандро и забыл про папиросу в углу губ. — Ти, — он наставил на меня нож, — хочу кури?.. Кацо, ти слаби… Муха чихай — ти падай!.. Тбе кури не можно… От кури серсе боли-и, — опало поднёс руку с ножом к сердцу. — Почка боли-и, — болезненно погладил бок, — голова боли-и, — обхватил голову, в стоне пошатал. — Любофа… Дэвочка нэ хачу… Нэ нада блызко… Нэ нада далэко…
Сандро жадно соснул и, завесившись плотно дымом, уныло бубнил:
— И рак куши, куши тбе всё… Скушит, спасиб скажэт. А ти спасиб ужэ нэ слишишь… Пошла ти на Мелекедур…[6]
Он потыкал, нервно, коротко, ножом вверх. Покойницки сложил руки на груди:
— Мат твой плачи. Твоя друг Жора Клинков плачи. Сандро тожэ плачи… Один шайтан папирос смэётся!
Сандро свирепо сшиб ногтем мизинца шапку нагара с папиросины. Яростно воткнул её снова в рот.
— Вот ти на школ отлишник… Истори знай… Полтищи лэт назад в Англии и в Турции курцам дэлали «усекновение головы». Простими словами — башка долой к чёртовой маме! На Россия курцов учили палками. Нэ помогало кому — смэртни казн добавляли. И луди всэ бил крепки, всэ бил здорови. Дуб! Дуб!! Дуб всэ!!!.. И пришла на цар Пэтре Пэрви… Покатался по Европэ да превратился в заядли курилщик. Пэтре позвала мужик. Сказала: «Кури, моя хороший… Нэ буди кури — давай твои голова мнэ! — Сандро ласково поманил пальцем, позвал: — Дурной башка секир буди делат!» И всэ эсразу кури-и-и, кури-и-и… Сонсе за дим пропал!.. Сама Пэтре мно-ого кури-и-и-и, кури-и-и… Сама Пэтре от кури тожэ на Мелекедур пошла… — скорбно сложил руки, как у покойника. — А бил Пэтре, — Сандро с гурийским неуправляемым темпераментом зверовато прорычал, размахнул руки на весь магазин, показывая, какие разогромные были у Петра плечищи; угрозливо рыкнул ещё, вскинул руки под потолок — экий махина был Пётр! И сожалеюще, пропаще добавил: — А табак секир башка делал Пэтре! Нэ смотрел, што на цар бил…
Сандро помолчал и убеждённо закончил свою речь, воздев в торжестве указательный палец:
— Табак силней на царя!
С минуту простояв в такой монументальной позе, Сандро твёрдо, основательно пронёс белый нож туда-сюда в непосредственной близи моего носа, медленно, злобно пуская слова сквозь редкие и жёлтые от курения зубы:
— Нэт, дорогой мой, поэтому ти «Ракэт» нэ получишь. «Ракэт» я отпускаю толко лебедям… Двойешникам. У ных ум нэту, на ных паршиви «Ракэт» не жалко. На тбе паршиви «Ракэт» жалко. Ти отлишник. У тбе чисты ум. Ти настояшши син Капказа! Син Капказа кури толко «Казбеги»!
Я считал, что я вселенское горе горькое своих родителей. А выходит, я «сын Кавказа» и должен курить только «Казбек»! Чёрт возьми, нужен мне этот «Казбек», как зайцу махорка!
Да выше Сандро не прыгнешь. И вместо целой пачки наидешевейшей, наизлейшей «Ракеты» он брезгливо подал мне единственную папиросину из казбекского замеса.
Чтобы никто из стоявших за мной не видел, я обиженно толкнул папиросу в пазуху и дал козла. Быстрей ракеты домой. Только шишки веют.
Папироса размялась. Я склеил её слюной. Бухнулся на колени, воткнул голову в печку и чумово задымил. С минуты на минуту нагрянет маманя с водой из криницы в каштановом яру. Надо успеть выкурить!
Едва отпустил я последнюю затяжку — бледная мама вскакивает с полным по края ведром.
— А я вся выпужалась у смерть… Дывлюсь, дым из нашой трубы. Я налётом и чесани. Заливать!
Она обмякло усмехнулась.
С нарочитой серьёзностью спросила:
— Ты тута, парубоче, не горишь?
Я сосредоточенно оглядел себя со всех сторон.
Дёрнул плечом:
— Да вроде пока нет…
Мамушка смешанно вслух подумала:
— Откуда дыму взяться? Печка ж не топится…
И только тут она замечает, что я стою перед печкой на коленях.
— А ты, — недоумевает, — чего печке кланяешься?
— Да-а, — выворачиваюсь, — я тоже засёк дымок… Вотушки смотрю…
Мама нахмурилась. Подозрительно понюхала воздух.
— А что это от тебя, як от табашного цапа, несёт? — выстрожилась она.
— Так я, кажется, не розы собираю, а козлят пасу…
Еле отмазался.
Так как же дальше?
Переходить на подножный корм? Подбирать топтаные басики?[7] Грубо и пошло. Не по чину для «сина Капказа». Покупать? А на какие шиши?
А впрочем…
Я не какой-нибудь там лодырит. Не кручу собакам хвосты, не сбиваю баклуши. В лето хожу за козлятами. За своими, за соседскими. Соседи кой-какую монетку отстёгивают за то матери. Могу я часть своего заработка пустить на поддержание собственного мужского достоинства?
«Ракетой» я б ещё с грехом пополам подпёр своё шаткое мужское достоинство, будь оно неладно. И зачем только раскопал его во мне преподобный Василёчек? А на «Казбек» я не вытяну. Да и как тянуть? Из кого тянуть? Нас у матери трое. Каждая копейка загодя к делу пристроена. Каждая аршинным гвоздём к своему месту приколочена. Ни Митюшок, ни Гришоня не курят. Они-то постарше. Отец вон на войну пошёл, погиб, а тоже не курил. А что же я?
Папироска из пачки с джигитом в папахе и бурке была последняя в моей жизни. Была она ароматная, солидная. Действительно, когда курил её, чувствовал себя на полголовы выше.
Страшно допирала, припекала тяга к табаку. Однако ещё сильней боялся я расстроить, огневить матушку, братьев.
Во мне таки достало силы не нагнуться к земле за бычком. Достало силы не кинуться с рукой к встречному курцу.
Раз не на что покупать папиросы…
И я бросил курить. Вообще.