Роман-исповедь, написанный от перврго лица, – это подводение итогов жизни человека, посвятившего себя размышлениям о бытии и путешествиям по родной стране, в природе которой он видит источник своих творческих сил. Жизнь на планете, заявляет автор в самом начале повествования, объясняя название романа, пребывает в пограничном слое, на стыке стихий – водной, воздушной и земляной; жизнь человека также протекает на стыке временных сред – прошлого и будущего. Память генетическая и память личностная, человеческая связывает эти среды, превращает их в нечто целостное. Память автора хранит множество событий, которыми он хочет поделиться со своими потомками. Неторопливый и обстоятельный рассказ о людях, сыгравших важную роль в жизни главного героя, о его чувствах к ним, спасает их от провала в небытие, позволяет оставаться в том пограничном слое, где только и может пребывать жизнь.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги В пограничном слое предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава 1
Извлекут ли мои потомки что-то полезное для себя из опыта моей жизни и моих наблюдений? Как говорится — «почем я знаю?» Однако склоняюсь к выводу, что скорей всего — нет. С какой стороны ни взглянуть на это дело, оснований для оптимизма не увидишь. Вон — Спаситель человечества, будучи Сыном Божьим, принял облик людской, чтобы убедить всех смертных, что ОН не уклоняется ни от каких опасностей и страстей, с которыми люди сталкиваются на каждом шагу, и на ЭТОМ ОСНОВАНИИ заставить их поверить в истинность пути, указанного ИМ, к спасению человечества, к восторжествованию Царствия Божия на Земле — и что? Убедил, заставил поверить? Кое-кого — да! Причем крепко, по-настоящему. Они-то и образовали сонм христианских святых. А большинство уверовали в Христа в той или иной степени формально, ибо следовать путем, указанным и провозглашенным ИМ, то ли не смогли, то ли не захотели, то ли так до сих пор и не поторопились — и это за две тысячи лет! Церковь Христова не устает напоминать своей пастве ее обязанности, и та согласно кивает головами, как будто даже следует за своими пастырями в сутанах и рясах, а к состоянию, пригодному для осуществления Царствия Божия на Земле, так и не приходит. В чем дело? Не будем проклинать несовершенство человеческой породы — нет, не природы, а именно породы, произошедшее вследствие сексуальных возбуждений и усилий двух перволюдей и их прилежных последователей — от первого поколения детей Адама и Евы до нынешних. Но факт есть факт. Изменяясь очень во многих смыслах по отношению к предкам, потомки с удивительной стойкостью последовательно не изменяются в главном — не учатся на ошибках предшественников, предпочитая учиться почти исключительно на своих собственных. Почему? Да потому, что они как были, так и остаются одержимы страстями, которые значат для них гораздо больше, чем анализ причин и следствий, чем сознательный и самостоятельный поиск Истин, чем стремление искупить постоянно возрастающую без целеустремленного искупления карму собственной вечной духовной сущности.
Ну, а кто я такой на фоне других людей — как признавших для себя законом следовать учению Христа, так и не признавших? Такой же, как все! Как все, наделенный от рождения некоторыми способностями, о которых можно с известной осторожностью сказать, что они имеют отношение к Божественной Сущности нашего Небесного Творца, раз уж по Его Воле и Промыслу каждый из нас вправе произнести «Аз есьм». Это вроде как многообещающее начало питало у моих родителей надежду, а у меня самого даже определенную уверенность, что из меня может получиться если не что-то особенное, то все же хорошее. Родители не жалели сил, преподавая мне основы честной жизни, стремясь развить благие способности и приобщить к эстетике и культуре. И я им действительно очень многим в себе обязан, особенно тем, что считаю лучшим в себе.
Но воспитывали меня не только родители, стремившиеся к тому, чтобы я стал счастливым или хотя бы более счастливым, чем они, когда я сделаюсь самостоятельным или, по детской терминологии, «большим». Воспитывали еще и детский сад, прививающий первые опыты социального общения, и двор, и школа, и институт, и последовавшая за ним работа в разных местах — от завода до нескольких НИИ. Воспитывали — причем очень мощно — спортивные туристские походы и восхождения в горах. Короче — наряду с родителями у меня хватало и других воспитателей во мне самых разных представлений о жизни в семье и обществе и о том, как в них следует себя вести. Проявлялся ли во мне какой-либо собственный стержень, на который нанизывался шаг за шагом опыт личной жизни и опыт общения с другими людьми и со всякими структурами общества? Да, полагаю, что проявлялся. Не знаю, был ли этот стержень прям или хотя бы так слабо изогнут, как становой хребет здорового человека, но все же меня не оставляло ощущение, будто все познаваемое по ходу жизни действительно прилегало к некоему подобию хребта, который мне представлялся не очень определенной, но все же основой моей личности. Я развивался, любил, увлекаясь и разочаровываясь и снова увлекаясь, не отличаясь в этом смысле от подавляющего большинства других людей. Во мне накапливались знания и набирал силу скепсис, образующие в совокупности базу для выработки собственных суждений наряду со сведениями, почерпнутыми со стороны из книг, от учителей и из собственных разовых наблюдений. В этом смысле я был вполне нормален, то есть обычен, если исходить из представления о том, что норма — это нечто органически свойственное большинству, и не является какой-то центральной усредненной редкостью на фоне бесчисленных разбросов этих свойств как по их величине, так и направленности от центра на большие расстояния.
Да, объективно я был обычен, нормален. Как все, ходил в школу, не очень интенсивно, но все же проявлял себя пионером, хотя так называемого «Торжественного обещания» (как официально именовалась пионерская клятва) не давал. Однако кричать в ответ на стандартный призыв пионервожатых: «К борьбе за дело Ленина-Сталина будьте готовы!» — «Всегда готовы!» доводилось и мне. Как довелось стать и комсомольцем — уже с членским билетом в кармане «у сердца», как полагалось считать в соответствии с тогдашними правилами хорошего тона — отличаться от этой нормы и не хотелось («а чем я хуже других?») и не рекомендовалось, чтобы тобой специально не заинтересовались многочисленные надзирающие за плебсом лица и инстанции, и даже для того, чтобы не создавать себе затруднений при поступлении в ВУЗ, хотя в те времена поступать в институт было в общем не сложно.
Я был нормален еще и в том смысле, что женился по любви, и у нас с Леной сама собой без специальных стараний родилась дочка Аня, которую в силу этого безо всяких сомнений можно было считать дитем любви, причем она для всех оказалась желанной: и для родителей, и для обеих бабушек и для обоих дедушек, и особенно потому, что вполне удалась живостью, трогательностью, красотой и сообразительностью. Аня в четыре года практически сама научилась читать после того, как с помощью взрослых усвоила алфавит, с двух с половиной лет с удовольствием ходила в несложные походы и умела, когда стала постарше, разжигать костры, ставить палатку, грести на байдарке и делать всё остальное, к чему обязывает маршрут и походный быт. Я даже думал, что это привилось к ней навсегда. Но нет, оказалось иначе. Ане шел уже пятнадцатый год, когда мы с Леной разошлись, можно сказать, по-хорошему. И у нее была тогда связь с ее коллегой по философии Эдиком Соколовым и у меня нашлось счастье в любви с Мариной. В новых условиях жизни мое воспитывающее влияние на дочь свелось к минимуму. Пока Аня училась в школе, в ее новой семье еще по инерции ходили в походы. Впрочем, Эдик был на это не очень падок, и постепенно от походов отвыкли и Лена, и Аня.
Под влиянием моих родителей-архитекторов Аня собралась поступать в архитектурный институт. Я был совсем не уверен, что специальность, привязывающая человека к чертежной доске, особенно если он сам не чувствует к этому рвения, очень подходит для дочери. И хотя она интенсивно готовилась к вступительным экзаменам по рисунку, её не приняли, а я не очень огорчился. В ожидании приемной кампании в ВУЗы на следующий год Аню устроили работать в архитектурную мастерскую под начало давней приятельницы моей мамы Эмилии Саркисовны, и эта практика окончательно исцелила Аню от стремления поступить в архитектурный институт. Она решила пойти на философский факультет МГУ, который закончили и ее мама, и Эдик — второй отец. Этот выбор показался мне более удачным. Аня сдала все вступительные экзамены на пять, но её, несмотря на это, сперва даже не зачислили в студенты — политика властей была такова, чтобы в «идеологический ВУЗ» в первую очередь принимались льготники, отслужившие службу в армии, в войсках МВД или КГБ, так что льготники от военной сохи выбрали все квоты для поступающих сразу после школы. Но благодаря тому, что Лена и Эдик пустили в ход все свои знакомства с преподавателями философского факультета, Аня с трудом получила свое законное место, честно завоеванное в конкурентной борьбе и нечестно у нее оспоренное. Эта история многому научила мою дочь, да и меня тоже, хотя в отличие от Ани я к такому обороту дел был готов. А дальше у нее пошла жизнь, отделявшая нас друг от друга все больше и больше. Если не считать встреч, связанных с передачей денег (Лена не подавала на алименты, довольствуясь уверенностью, что я сам буду исправно их платить, в чем не ошиблась) мы с дочерью виделись очень редко. В первую зимнюю сессию, когда Ане предстоял экзамен по высшей математике, она попросила меня прояснить непонятные вещи в математическом анализе. Сам я не был вполне уверен, что смогу выступить успешным ментором, однако результаты превзошли все ожидания. Аня сдала экзамен на пять, а принимавшая его дама, профессор мехмата, искренне удивилась, что такая умная девушка пропадает на философском факультете, и предложила Ане перейти на свой родной мехмат, пообещав в помощь в обеспечении перехода. Аня не смогла объяснить доброжелательнице, что нет у нее подходящих для мехмата данных. Я, пожалуй, был солидарен больше с Аней, чем с профессором, которой знания моей дочери показались заслуживающими лучшего применения просто на фоне того убогого лепета, который она с отвратительной монотонностью выслушивала от большинства будущих философов. Но что было, то было: Аня приписала свой успех при сдаче экзамена почти исключительно моей помощи при подготовке к нему. Однажды — дело было уже на втором курсе, когда Марина на октябрьские праздники улетела повидаться с сыном Колей, начавшим летную службу в истребительном авиационном полку на границе с Афганистаном, Аня пригласила меня к себе в гости на вечеринку, чтобы я не чувствовал себя совсем одиноким. Кроме ее мужа Алеши, учившегося на журфаке МГУ, и ее бывшей одноклассницы по французской школе — красивой и очаровательной Тани Лавровой — я там не знал никого. Было небезинтересно сравнить студенческие вечеринки моего времени с нынешними. Особо разительных отличий вроде бы не наблюдалось. Просто всплески эмоций в компании чаще относились к тому, чего я не знал или к чему был безразличен. Изредка и я встревал в общий разговор и чувствовал, что удачно — все-таки было видно, что меня слушают не как Аниного предка, к которому из вежливости приходится проявлять терпение, несмотря на скуку, воздействием которой у слушателей появляется только одна мысль: «Господи, только бы поскорее он заткнулся!» Нет, на мои реплики реагировали с неподдельным интересом, и это вроде могло бы породить в моей голове иллюзию, будто бы я сам, разумеется, при наличии собственного желания, мог бы войти в этот круг молодых людей. И все-таки, несмотря на это, что-то внутри предупреждало, что такое невозможно, и не стоит сколько-нибудь обольщаться на этот счет. Это был сигнал из глубины существа, важное предупреждение — вроде того, какому внимают люди, обычно избегающие браков как будто с весьма подходящими партнерами, в поведении которых вдруг проявляет себя всего-навсего мелочь, и она-то, вопреки своей вроде бы ничтожной значимости, вдруг заставляет основательно усомниться в человеке — возможном будущем супруге и даже мгновенно представить в своем воображении, к чему способен привести опрометчивый шаг.
Нет, соблазняться мыслью, будто можно стать для молодежи «своим парнем» я, конечно, и не подумал. Просто промелькнул в мозгу с первого же взгляда в корне нереалистический вариант — и сразу померк, ничуть не поколебав прежних убеждений. А если говорить начистоту, то увиденное в этом молодежном обществе что-то сходное с самим собой в давнем прошлом, вовсе не стало поводом загрустить о безвозвратной потере прежних юных ощущений и ожиданий от жизни. Я совсем не желал повторить уже пройденный путь, как хотят для себя очень многие («Эх!» Сбросить бы мне двадцать-тридцать-сорок лет! Вот была бы жизнь!»). В этой ностальгической увлеченности пребыванием в состоянии молодости для меня не было ничего привлекательного. Я недоумевал: неужели кому-то действительно могло понравиться возвращение в младшие классы, по-старому — в приготовишки — после того, как субъект уже начал кое-что правильно понимать в действительном устройстве бытия и научился самостоятельно прокладывать в нем собственный курс?
Нынешние студенты были явно состоятельнее прежних, но это отнюдь не заставляло завидовать им. В дни моей юности бедность и нищета перекрывалась постоянной занятостью разными увлекательными делами, позволяющими в значительной мере отключить сознание от того, во что ты одет и обут, если только не хочешь понравиться особенно хорошо одетой девушке. Тогда да, мысль о внешней убогости и отсутствии «презентабельности» могла довольно остро воздействовать на настроение. И тут уж дальнейшее развитие событий зависело от девушки: если она была сто́ящей, то принимала тебя как такового, в чем ты есть; если же ты казался ей неподходящим по этой причине — что ж — тем было лучше и для тебя, незачем было связывать с такой ни своих надежд на счастье, ни, тем более, жизнь. Зато сколько радости приносили нам встречи за дружеским столом после туристских походов, все равно каких: после больших и дальних или ближних на выходные дни. Нынешним студентам походы были уже ни к чему, тем более, что они могли уединяться, как правило, в своих отдельных квартирах, а не в палатках в тайге или за городом, поскольку в комнату родителей в коммунальной квартире просто так девушку не приведешь, разве что если женишься. Уж в таких-то случаях родители принимали в свои семьи и невесток, и зятьев (смотря по тому, кто из них больше нуждался), чем бы сами ни обладали — комнатой или двумя в коммуналке или квартирой, где могли выделить отдельное помещение молодым. Надо думать, жизнь тогда все равно, как обычно, сама по себе диктовала старшим поколениям свои категорические императивы: дескать, вырастили до взрослого состояния детей, теперь вы должны обеспечить и получение внуков, как в свое время ваши родители вырастили вас и помогли вырастить ваших детей. Теперь эстафетная палочка непрерывного процесса служения будущности своей породы в ваших руках. Вот вы и держи́те ее в своих руках, пока не уроните или пока ее у вас не отберут. И на этом ваша всемирно-историческая роль как живых существ на Земле будет закончена. И после этого вам не стоит стараться продлевать свою жизнь вдвое-втрое против обычного — незачем вам занимать на этом свете места, уже запланированные для других существ, нарушая своим эгоистическим стремлением оставаться в плотном мире подольше входе системы смены поколений на достаточно тесной арене жизни. Это не соответствовало бы ни Промыслу Божиему, ни интересам тех, кто по воле Творца должен сменить вас. А уж они-то о своих интересах позаботятся, пожалуй, даже обстоятельнее, чем вы, когда вам пришло время исполнять свою взрослую роль.
Ну, и что остается делать? А просто рассматривать свою оказавшуюся в конце концов такой короткой жизнь как время пребывания в пограничном слое между прошлым и грядущим, зная уже, что это тоненькая-тоненькая временная среда нашего обитания и полумгновенная длительность происходящего на наших глазах. Почему «полу», а не мгновенная? Да оттого, что раз на раз не приходится. Иное мгновение растягивается на годы, зато случается, что и года воспринимаются всего лишь немногими мелькнувшими и пропавшими мгновениями.
Растяжимость и сжимаемость разных отрезков времени в памяти каждого человека свои. Но несмотря на пластичность природы памяти, она нередко обнаруживает и свою хрупкость. Есть вещи, подвергшиеся в ней разрушению, размыванию, даже аберрации (собственно, у многих людей это самое обыкновенное дело), но некоторые вещи остаются при человеке нетленными, в первозданном виде. И это прежде всего любовь и ее первая производная по времени — секс. Впрочем, многие полагают, опираясь на физиологическую основу сущности людей, что все обстоит как раз наоборот. В их представлении первородным является секс, а уж от него-то первая производная — любовь, хотя только та её, правда, главная разновидность, которая во множестве случаев управляет особыми, причем не только сексуальными, отношениями между полами. Я не ставил перед собой задачей установить, что первично — любовь или секс — ни теперь, прежде. Но уж то, как они между собой могут соотноситься — это да — всегда занимало и, наверное, еще будет занимать меня.
Лично я принадлежу к тому поколению, в котором большинство моих сверстников и сверстниц познали любовь раньше, чем секс, или, если быть более точным — чем сексуальные образы и мечты смогли воплотиться в реальность. С тех пор, и уже достаточно давно, многое переменилось. Пожалуй, уже бо́льшая часть юных, вступивших в пору полового созревания, сначала постигают сексуальные радости сближений и лишь потом особо ценные душевные и духовные взлёты (мне все-таки претит мысль, что из-за этого они вообще лишают себя полноценных ощущений любви). С чего бы ни начать, лишь бы придти к гармонии — вот это самое трудное и важное. И совсем немногим удается удостоиться счастья взаимного обретения сразу на всю жизнь, без долгих поисков после очарований и разочарований, неоднократно следовавших одно за другим. Мне выпало принадлежать к большинству и в этом смысле, то есть испытывать сильнейшее тяготение к предметам мечтаний — сначала к девочкам-девушкам, затем к женщинам, чье обаяние и красота порождали любовь и желание обладать ими, даже обретать с некоторыми из них иллюзию высшей гармонии, прежде чем я смог вполне удостовериться в том, что гармония в моей жизни действительно есть, что она знаменует почти каждый ее день почти в любых ситуациях благодаря любви женщины, чьим избранником стал я, и кого моя любовь сделала моей избранницей.
Марина вошла в мою жизнь, когда мне исполнилось тридцать семь лет, и чувство к ней во мне немало всего преобразило. Не вдруг, не сразу. Ведь во мне уже сидела инерция прожитых лет, удачных и неудачных поисков и обретений; она глубоко проникла в психику, будь то сознание, а то и подкорка, и не могла испариться в один момент. Кредо каждого в большинстве случаев формируется под влиянием хода жизни, которая у него есть, даже если в голову изначально уже были внесены какие-то ожидания и схемы — не зря же нас снабжают ими с ранних детских лет, рассказывая сказки, читая вслух соответствующие повести, пока мы не принимаемся читать их самостоятельно, постепенно переходя к романам, приносящим нам опыт жизни, счастья и судьбы посторонних людей. Но как бы глубоко ни укоренились схематические представления о способах обретения счастья, жизнь заставляет корректировать их в соответствии с выводами, которые каждому приходится делать самому после анализа событий, из которых раз за разом становится более отчетливо видной твоя судьба, какая она ни есть, а еще подозрение — не требуется ли тебе что-то менять в себе ради осуществления мечты.
Естественно, и я к своим итоговым выводам пришел не сразу. Первая любовь нахлынула на меня в тринадцать лет, и это был обвал всех прежних представлений о смысле и ценности жизни. Все мое сознание было целиком перевербовано в пользу любви. А что я о ней мог знать кроме того, что мысли о моей ровеснице Ирочке Голубевой, не дают мне покоя ни днем, ни ночью, ни дома, ни в школе — короче, никогда и нигде? Сейчас не имеет смысла вспоминать детали новейшего и сильнейшего наваждения, которое без спроса и предупреждения навалилось на меня — важным навсегда стало другое: я понял, что это — любовь, и что отныне я должен служить именно ей, то есть любви, которая предстала передо мной в образе Ирочки, но не была полностью тождественна Ирочке даже в моем еще совсем не искушенном мозгу. Любовь, в отличие от Ирочки, была не только конкретным понятием (ведь я знал, кого любил), но и высшей абстракцией, высшей и отличной от любого ее реального предмета, главной целевой функцией, какая только может быть усмотрена в жизни, и одновременно генератором высшего возможного эмоционального состояния, доступного смертным. Разумеется, тогда я еще не знал и не находил таких слов для характеристики любви, но я совершенно определенно утверждаю, что всё это понял и провидел без слов, без малейшего (за исключением родственного) опыта, поскольку любовь вызывала более мощное чувство и тяготение к постороннему человеку, чем к любому родному человеку, включая мать и отца. Я достаточно долго пытался разобраться — нет, не в причинах, скорее в последствиях, вызываемых чувством любви, раз уж она оказалась практически всевластной, и постепенно начал как будто бы понимать. С непреложностью стало ясно, что жить необходимо КАК-ТО по-другому, чем до ЭТОГО, хотя в голове еще не созрело представление о том, как и в чем именно надо изменить свою жизнь, чтобы она могла удовлетворять велениям любви, хотя большая часть этих требований пока была недостаточно ясной. Однако главное все же сразу сделалось понятным — любви отдается высший приоритет перед всеми другими делами, вещами, занятиями. Даже такому несмышленышу, каким тогда, без сомнения, предстал перед ликом любви я, не требовалось доказывать, что это именно так, а не иначе — любовь теперь просто по определению была превыше всего, а если она чего-то не превосходила, значит, это не заслуживало ни названия, ни определения настоящей любви. Данное убеждение не оставляло меня и в дальнейшем, когда прошла любовь к Ирочке Голубевой и началась к Ирочке Розенфельд, а там и к Инночке Буриной и так далее, когда я уже имел представление и о невостребованности своей любви, и о разочаровании в ее объекте, и о том, что любовь не только способна, но и обязана возрождаться, потому что без этого не сто́ит существовать. Набираемый мною опыт заставлял вносить коррективы в свои представления о любви, которые, впрочем, никогда не касались главного. Да, я обнаружил, что любовь как высшая воодушевляющая сила, вызванная чарами внушающей ее дамы, нуждается не только в удовлетворении (на первых порах — еще не сексуальном), то есть во взаимном встречном чувстве, но и в охранении ее достоинства внутри себя от посягательств с любой стороны, даже со стороны ее предмета, ибо она представляет собой высшую ценность среди всего, что у тебя есть и ПОТОМУ допускать над ней глумления, даже просто пренебрежения ею не к лицу никому, кто считает, что любит. Таковы были начальные постижения, и каждое из них, подобно тому, как инструкции по полетам писались кровью летчиков, писалось кровью не находящего покоя сердца. Если кому-то покажется, что это слишком выспренное представление о реальности бытия любящего человека, то не мне. О любви я думал всегда — и когда я чувствовал ее, и когда она терзала меня, и когда её вдруг больше вообще не оказывалось, а вместо нее внутри воцарялась ПУСТОТА, едва ли не напрочь истребляющая смысл всего окружающего тебя, и жизнь поддерживалась только привычкой к ней, да еще желанием проявить достаточную стойкость ради того, чтобы не вызывать к себе жалости ни со стороны, ни изнутри себя, и сохранить даже в раздавленном состоянии видимость несломленного человека. В общем, это напоминало борьбу с самим собой не на жизнь, а на смерть, в ходе которой ты не должен сметь демонстрировать свою убитость, тогда как у тебя в душе нет ни любви, ни надежд на возрождение. Это я тоже прошёл не раз и не два, хотя все еще мучился только испытанием однобоко духовной любви, а не той полноценной, когда воодушевление сочетается с сексом, постепенно все больше заявляющем о себе, но пока никак не фокусирующимся на том же объекте, который вызвал к себе так называемую «чистую любовь».
Наконец, в возрасте двадцати одного года я обрел составляющие полноценной любви в лице своей первой жены Лены. К ней у меня возникло чувство любви, которое все возрастало по мере углубления знакомства. С ее стороны, как мне думалось, было примерно то же самое. Перед нашей свадьбой я уже закончил четвертый курс, а она — третий год обучения в аспирантуре. Разница лет не имела для меня никакого значения. Когда я проходил летнюю производственную практику после завершения четвертого курса в Запорожье, Лена приехала туда ко мне, страдающему без нее от одиночества. Там мы фактически и стали мужем и женой. До нее у меня не было женщины, и я у нее тоже оказался первым.
Половая жизнь, начатая нами в Запорожье, продолжалась потом со всей возможной для меня интенсивностью в Москве и в любом месте, куда благодаря общей увлеченности туристскими походами мы ни забредали. Эта новая сфера любовного общения открыла новые горизонты, не закрыв уже известных в годы романтических и целомудренных увлечений. Лена не ограничивала меня и мой пыл без особых причин, и близость в соитиях настолько существенно украшала нашу будничную жизнь, что мне и в голову не приходило попытаться расцветить ее еще большим внесением разнообразия за счет связей на стороне. Не стану врать — иногда соблазны при знакомстве кое с кем из женщин будоражили и возбуждали меня, но с этим удавалось справляться, оставаясь в рамках преданности своей избраннице без особого напряжения — ведь мне всегда было ясно, что Лена лучше других женщин, даже если те тоже были очень хороши. Именно тогда я начал понимать, что поддержание любви к своей жене в течение всей жизни означает постоянную работу в интересах сохранения союза. С одной стороны, надо было удерживать себя в узде, когда инстинкты побуждали проявить серьезный интерес к другим привлекательным дамам, будь то девушки или замужние женщины, что казалось мне естественной обязанностью, даже участью, любящего женатого мужчины. И хотя изгнать из основы своего биологического существа органически присущий ему инстинкт размножения, который побуждал пользоваться каждой подходящей и благоприятной ситуацией, нечего было надеяться, я противопоставил его воздействию своё сознание и волю к тому, чтобы всё, порождаемое этим инстинктом, продолжало принадлежать одной Лене и доставалось только ей.
Так и продолжалось у меня с Леной в течение семи лет, и я ни разу не пожалел ни о своем выборе единственной женщины, ни о своей верности ей. Однако постепенно до моего сознания стало доходить, что для противодействия своим и чужим свободным сексуальным валентностям (а таковые несомненно оставались в недрах управляющей психики каждого существа, в том числе и моей) и подавления их воздействия одного моего личного старания мало. Дальнейшее сохранение верности надо было постоянно поддерживать с обеих сторон. Перебирая в уме возможные варианты близости с другими женщиными, от которых я отказывался, я всё более определенно склонялся к выводу, что это и впредь будет иметь смысл, только если Лена будет поступать точно так же, как я — ведь не приходилось же сомневаться, что и ей по жизни будут встречаться перспективные и соблазнительные знакомства, как это случалось у меня. Возможно, серьезных испытаний для неё они ещё не представляли, поэтому о противостоянии возможному влечению на сторону она пока не заботилась, но ведь всё могло измениться и у нее, если вдруг возникнет новое сильное чувство к кому-то еще. А отчего оно могло бы возникнуть, понять было несложно. Во-первых, оно могло обладать таранной новизной, приоткрывающей новые пути к покуда непознанной духовной и сексуальной общности, тогда как защищать старые привычные крепостные стены без наращивания их прочности и высоты будет делаться всё трудней и трудней. Во-вторых, преодолеть соблазны и отстоять-таки крепость от чьего-то внешнего напора и энтузиазма можно было, образно говоря, только сражаясь вместе против общей угрозы, стоя спина к спине. Если же кто-то один в такой позе будет размахивать мечом, тогда как другой ничего делать не станет, успешной борьбы не получится. Для того, чтобы так не случилось, следовало вызывать, порождать или находить всё новые увлекательные для обоих супругов занятия души, ума и тела. Без этого устойчиво побеждать и себя, и носителей соблазна в интересах обеих сторон вряд ли можно было рассчитывать всерьез. Однако, мысленно перебирая события семейной жизни, я не мог обнаружить в действиях Лены чего-либо, напоминающего встречные сознательные действия, которые могли бы как-то соответствовать моим. Прав ли я был в своих выводах? Мне и теперь представляется, что был прав, желая бо́льшего во всем — и в обмене мыслями, и в познании нового, и в постели — чем это было прежде, Лене же нет — бо́льшего не хотелось ни там, ни там, ни там. Жаждала ли она какой-то интенсификации интеллектуального и духовного общения со мной, точно сказать не берусь, хотя склонен полагать, что скорее нет, чем да. В области же секса определенно нет. В этом я не мог заблуждаться. Здесь почти всякая моя инициатива встречала определенный отпор. Ну что ж. Стало быть в этом направлении мне ожидать было нечего. А то я думал, что там возможно приятное внесение разнообразия для нас обоих. Параллельно я замечал, что Лене все чаще хочется проводить свободное время не дома и не со мной. Дикой ревности это не порождало, но кое о чем мне хотелось знать более точно, чем: «собирались на вечеринку у той-то или того-то с другими коллегами по институту или еще даже по университету». Если смотреть в лицо фактам, а не прятать их от себя, это означало одно: интерес к кому-то вне дома превалировал над интересом совместного времяпрепровождения со мной. Выходит дело, мои усилия, направленные на укрепление «домашнего очага», оказались неэффективными, и тратить на это свои силы и старания впредь не имело смысла.
А ведь меня уже давно занимал вопрос — пока лишь в абстракции — есть ли у человека моральное право откликаться на сексуальные вызовы со стороны, когда у него имеется возможность дать страждущему и жаждущему то, в чем он нуждается, ничем не обделяя при этом свою законную половину? Ведь речь тут может идти только о гуманных поступках, совершаемых с использованием невостребованных главным партнером излишков — и ни о чем другом! Но если раньше эти мысли вращались в сфере абстракции, то теперь им стоило бы придать и более конкретный смысл, учитывая еще и то, что подобным образом можно хотя бы заделывать дыры в стене, о прочности и неподатливости которой разрушающим влияниям окружающего мира заботился слишком уж долго. Нет, скороспелых решений насчет сексуальной свободы в создавшихся обстоятельствах я не принял и даже прицела на какую-то определенную интрижку не взял. Случилось другое — я с сожалением принял как данность такое развитие семейных событий и понял, что мой иммунитет против супружеской измены дал серьезную трещину. Да и не только был подорван сам иммунитет — еще раньше исчезла прежняя уверенность, почти убеждение, что любовью можно вызвать такую же любовь, на том основании, что любовь всё может. Это убеждение оказалось ошибочным. Да, возможно, кое-когда любовь приводила у кого-то к желаемым результатам, но это были скорее редкие или даже очень редкие исключения, а не правило, тем более — не закон. Законом оказалось совсем другое — любовь либо есть — причем такая, какая есть — не больше, или её нет. И о возрастании её по ходу семейной жизни у того, в ком ее было меньше, речь не шла совершенно, зато вот об убывании — другое дело. Жизнь доказывала, причем во все эпохи и буквально на каждом шагу, что испаряться могли даже самые грандиозные чувства. Я не мог пожаловаться, что Лена меня не любила — жертвы с ее стороны я бы и не принял, но что наша любовная взаимность так и не сделалась равновесной, это признавала и она. Меня совсем не тянуло объяснять такое положение вещей тем, что в свои двадцать семь лет Лена еще не вышла замуж и над ней уже нависла угроза, что дальше так и не выйдет. Во-первых, она в любом случае была лучше очень многих других женщин, замужних и незамужних. Во-вторых, в стране, лишь недавно потерявшей в войне множество мужчин, в том числе и подходящих по возрасту девушкам Лениного поколения, так сказать, в силу нормального естества было бы просто гнусно браковать как «перестарок» женщин, оставшихся без мужей потому, что так было принято «в доброе старое время».
Я действительно очень дорожил тем, что пробудил в Лене встречное чувство, на какой бы основе оно ни возникло — на чисто эмоциональном уровне или с примесью разумных соображений. Повторяю — я знал, на что иду, и знал, что люблю больше, чем она, но это меня ничуть не остудило. Я смело пошел к заветной цели — к достижению равной взаимной любви, которая только и может вознести обоих на самые небеса, но в моем случае это оказалось только храбростью неведения. Ничего нового в таком обороте дела на Земле среди людей не было, и к этому — хочешь не хочешь — предстояло так или иначе приспосабливаться обоим — и Лене, и мне.
Излишне говорить, что мы это начали делать разными путями. Мне хотелось обрести красивую и возбуждающую женщину, наделенную хорошим вкусом и умом, не говоря уже о встречном чувстве. Лене, по всей вероятности, найти в новом мужчине более близкий ей по духу и профессионально более подходящий (то есть философский) интеллект, нежели мой.
Все получилось не вдруг и не очень скоро, но получилось удачно у обоих примерно в одно время. Для меня это была полоса поисков, открытий, обретений и разочарований (но не во всем и не во всех моих партнершах), пока мы с Мариной не встретили друг друга. К моменту распада нашего брака с Леной от его начала прошло шестнадцать лет. Мы расстались по-хорошему, не сказать, что совсем без боли — все-таки, как ни суди, жили мы, принося друг другу удовлетворение, а порой даже счастье, вместе прошли много трудных путей, вместе многому радовались и многое преодолевали, не разочаровывая друг друга — и вот всё это осталось в прошлом без продолжений, тогда как жизнь уже приучила продолжать всё «на па́ру». Сразу перестать замечать это из общего более чем полуторадесятилетнего прошлого не получалось, хотя освободиться, в конце концов, оказалось нетрудно, по крайней мере, мне. А всё потому, что Марина ни в чем, как минимум, не уступала Лене, а во многом заметно превосходила бывшую мою жену. Это касалось прежде всего любви и Марининой предрасположенности к тому, чтобы идти мне навстречу во всем, что могло быть приятным нам обоим. Она внимательней и с бо́льшим интересом, чем Лена, относилась к моей писательской, а затем и философской деятельности, понимая, что это — главное во мне и для меня после того, что дает мне и получает от меня она. Движения её души в мою сторону были столь явны и драгоценны, что я практически сразу обрел уверенность — да, в лице Марины я нашел одновременно всё, о чем мечтал с тех самых пор, как за двадцать четыре года до этого впервые понял, насколько незаменима любовь в деле достижения счастья. Ничего более важного, чем укрепление отношений любви и радости, связавших меня с Мариной, с тех пор для меня больше не было.
А в промежутке между жизнью с Леной и началом жизни с Мариной случалось всякое. И до того, как под неумолимым напором логики жизни лопнула моя сексуальная устойчивость к посторонним дамам, и после.
Помню (это относилось к первой поре), однажды мы с Леной ехали на электричке к платформе «Березки», от которой предстояло пройти еще минимум километров десять до деревни Полежайки на Истринском водохранилище, в самой глубине его длинного восточного залива. Там у нас и членов туристской компании на чердаке дома лесника хранились байдарки — они ждали нас от одних выходных до других. Прибыв в деревню, мы переносили свои суда к воде и шли на веслах еще от шести до десяти километров к какому-нибудь из живописных мысов на основном плёсе. Тогда еще и намека не было на то, во что превратятся через полвека сплошь застроенные трех — или более этажными виллами богатеев абсолютно все берега. А в то время, о котором я говорю, об Истринском водохранилище знали в основном одни рыбаки да туристы. Мы с Леной оба предвкушали удовольствие от предстоящей встречи с красивейшим в окрестностях Москвы искусственным озером и его водой. Напротив нас на лавке в электричке сидела супружеская пара. Это были, как и мы, молодые люди. У женщины со светлыми волосами в темно-зеленом платье, в котором она парилась от жары, было красивое лицо, но мне почему-то было трудно оторвать глаза от ее фигуры. Я, конечно, предпринимал усилия, чтобы не слишком на нее засматриваться, но делать это чертовски не хотелось. Нельзя было сказать, чтобы ее формы были как-то особенно эффектны, тем более, что платье на ней было вовсе не открытого фасона — разве что на груди оно не сходилось кромка к кромке узеньким мыском, и то не особенно глубоким, но меня распирало такое желание заполучить эту женщину голой в постели, что в пору было еще сильнее поразиться причине, по которой мне так ее хотелось, невзирая на присутствие жены. Отчетливо помню, что именно причины я тогда не мог постичь, хотя старался. Ладная ли она была? Да, ладная, но никак не в большой степени, чем Лена. Возбуждала ли она своим поведением или движениями? Нет, сидела достаточно спокойно, если не считать мучений от жары и вагонной духоты, особенно когда поезд надолго задерживали на перегоне, чтобы пропустить мимо скорый на Ленинград. Она не кокетничала, к своему мужу поворачивалась не часто, и он тоже редко обращался с чем-нибудь к ней. Я терялся в догадках насчет того, какому именно особому воздействию подвергся, тем более, что явного лучистого обаяния, как и признаков высокого интеллекта в ее глазах и лице так и не находил. И тогда мне, пожалуй, впервые в жизни пришла в голову собственная догадка о наличии какого-то особого присущего лишь этой женщине сексуального поля, которое нельзя ощутить ни зрением, ни обонянием, ни даже осязанием, и о котором можно догадаться только по возбуждению члена. Это было против всех моих представлений о природе влечения к женщине. До сих пор я был уверен, что обязательно должны иметь место видимые и доступные пониманию причины внезапной охоты к овладению женщиной — особо броское рельефное сложение, какая-то распущенность в поведении, знаки желания познать тебя, откровенная нагота. Ничего подобного не наблюдалось. Я даже чувствовал, что будь я свободен — и она тоже — она все равно не годилась бы мне в жены, потому что в жене мне требовались еще и обаяние, и интеллект, которыми она явно не отличалась. И все же необычайную остроту восприятия тяги к ее телу невозможно было отрицать. Я не узнавал сам себя. О чем шла речь? О неизвестном типе оружия женщин, без всяких видимых ухищрений поражающем воображение и рефлексы мужчин? Неужели под тонким, так легко осыпающимся слоем культуры, эстетических представлений и убеждений в избирательности своего влечения к женщине, управляемом разумно выверенными представлениями о предпочтительности и «подходящности» женщин именно для тебя, на самом деле выбор партнерши производится какой-то грубой бессознательной силой, которой дела нет до твоих умственных и духовных предпочтений и которая без всяких рассуждений (поскольку они — лишние) берет тебя если не за горло, то прямёхонько за детородный орган и сразу получает его в свое безграничное подчинение? Хорошо еще, что во мне сохранились еще какие-то тормоза, позволяющие выглядеть прилично — пусть только в сидячем положении. А так ведь ни присутствие Лены, ни мысленные напоминания себе о ней вроде бы уже не оказывали на меня никакого реального воздействия — хочу вот эту бабу — и всё!
Мне даже вспомнилась тогда врач — стоматолог — женщина с крупными и красивыми формами, которая прикасалась к моему боку бедром и тем вызывала почти аналогичное возбуждение. Но она все-таки КАСАЛАСЬ! И формы ее будоражили воображение ПРЯМО — именно этим она, бесспорно, превосходила женщину, сидевшую напротив в электричке, а тут-то ЧЕМУ я был обязан? Кто и что обвело вокруг пальца все мои привычные защитные меры против нарушения Лениной монополии на меня и на всё мое мужское хозяйство?
Дьявольских соблазнов, то есть вызванных к жизни собственно Дьяволом, я в то время в рассуждения не принимал, скорее был склонен усматривать дьявола в себе самом, настолько странно я себя повел по отношению к женщине, с которой никак не был знаком. Кстати, когда она с мужем вышла из вагона на какую-то платформу, и я впервые получил возможность увидеть ее в полный рост, впечатление от ее фигуры только усилилось. Естественно, этот инцидент не имел никаких других реальных последствий, кроме самопознавательного, но он нет-нет, да и вспоминался время от времени — когда через год, а когда и через десять лет, но из головы так и не уходил.
А уж когда «Лено-охранный» иммунитет явно сходил «на нет», возникали как внезапные, так и неожиданные торможения уже распаленного инстинкта, природу которых (я говорю о торможениях) я не мог понять.
Лена еще с университета была дружна с Риной Семеновой и ее мужем Виленом, тоже выпускником философского факультета. Мне они оба нравились. После окончания курса Вилена направили преподавать марксизм-ленинизм в Горьковский университет, туда же вслед за ним отправилась и Рина, ставшая уже кандидатом философских наук — у нее продвижение по научной лестнице шло без сучка — без задоринки. Вилен отставал от нее не только по годам, но и по несколько иной устремленности. Если Рина решила использовать пребывание в Горьком для приобретения биологического образования, то Вилен именно там начал в высшей степени удачную партийно-комсомольскую карьеру. Особенно его продвижению вверх по этажам партаппарата поспособствовало весьма удачное (как сочли в ЦК КПСС) участие в дискуссии на философские темы во время проведения Всемирного фестиваля молодежи в Москве в 1957 году, когда он пламенно и находчиво защитил от нападок диалектический материализм и научный коммунизм. Нельзя сказать, чтобы Рина в своих — притом тоже пламенных — убеждениях отличалась от мужа. Просто ей выпало пропагандировать то же самое, что и Вилену, только перед другой аудиторией. А в остальном это были ребята, ничуть не задающиеся ни должностями, ни успехами, а потому, как говорили в те дни, «свои в доску». Впрочем, Рина была еще ближе Вилена к Лене и особенно ко мне, потому что всерьез занималась альпинизмом и даже имела квалификацию инструктора. Одну смену мы втроем провели в альплагере «Уллу-тау» на Центральном Кавказе, в ущелье Адыр-су, и Лена там ходила на значок «Альпинист СССР 1ой ступени» в отделении под командой Рины, имевшей уже второй спортивный разряд, в то время, как я нахаживал только на третий. Там-то в перерыве между восхождениями Рина, глядя на нас с Леной (мы в ее глазах являлись идеальной супружеской парой), сказала, что с Виленом у нее в постели ни о каком благополучии и речи нет. Лена попыталась остановить излияние Рининой откровенности, но Рина ей не позволила, словами: «Нет, я хочу говорить! Почему у других это есть, а у меня нет?» Судя по тому, что она поведала, дело было действительно плохо. Мне было жаль и Рину, и Вилена, хотя и по-разному, только не поймешь, кого больше — неудовлетворенную Рину или, неудовлетворяющего мужа, который «горел» на партийной работе, как и подобало ему, твердокаменному ленинцу, к тому же еще и сыну соратника самого Ильича, а, стало быть, генетически впитавшему во все свои поры марксизм-ленинизм. Но наряду с сожалением по поводу обоих наших друзей в мою голову закралась еще одна мысль — а что, если Рина по-приятельски намекает мне, мужу своей давней подруги Лены, что в создавшихся условиях никому не будет худа, коли я втихаря помогу Рине справиться с проблемой — в конце концов, это действительно с моей стороны было бы дружеским действием, тогда как от Лены ничего бы не убыло — в этом Рина была заранее правильно убеждена. Данной версии смысла состоявшегося исповедального разговора я никакого хода не дал, однако и выбросить ее из головы не торопился.
Вспомнить об этом мне пришлось через несколько лет. Лена, поговорив с Риной о чем-то по телефону, передала мне, что та просит меня заехать к ней домой и достать с антресолей байдарку — мы как раз собирались вместе отправиться в весенний поход. Я пообещал приехать. Назавтра я уже был с Рины. Зная, что я только что с работы, она предложила сперва пообедать. Это было в порядке вещей, как и то, что она выставила к обеду вино, и мы выпили с ней по паре рюмок: «За грядущие походы и восхождения», и «за нашу дружбу». Собственно, так тоже случалось всегда. Мы мирно, дружески и в общем-то нейтрально беседовали на кухне, совершенно не касаясь, так сказать, скользких тем. Потом я спросил, где разобранная байдарка, и Рина показала на створки дверец над входом в кухню. — «Лестница есть?» — «Есть, » — сказала Рина. — «Ну, хорошо, » — отозвался я, и пошел за стремянкой, куда было сказано. Расставив ноги стремянки в стороны, я уже собрался полезть наверх, когда Рина остановила меня: — «Подожди, там поверх мешков лежит кое-какой хлам. Я разберу его и передам тебе вниз». С этими словами она поднялась по ступенькам на верхнюю площадку лесенки, а я задрал голову вверх. Мне давным-давно было известно, что Рина отлично сложена, но в этом ракурсе я ее раньше не видел, тем более, что на ней сейчас был только домашний халатик, хотя трусики все же находились на месте — это мне было видно снизу прекрасно. И тут же в сознание вернулся тот давний разговор в альплагере «Уллу-тау», позволивший еще тогда допустить мысль, что Рина не против принять меня туда, куда чересчур редко попадает, по ее мнению, Вилен. Продолжать развивать всякие соображения на этот счет мне мгновенно показалось и некогда и незачем. Рина уже распахнула створки дверец антресоли и потянулась внутрь, встав на цыпочки и наклонив тело, когда я взлетел на верхнюю ступеньку, вынул Рину из антресольного зева, обхватил ее тело руками и, не выпуская стал осторожно спускаться с ней вниз. Оказавшись на полу, я перехватил ее поудобнее и понес в спальню на кровать. Вилена не было в Москве — собственно, потому здесь и оказался я — и теперь его жена стала моей ношей. Уложив ее поверх покрывала, я без предисловий стал расстегивать пуговицы халатика, а, избавив Рину от него, быстро стянул с ее прекрасного «нижнего бюста» (виноват в названии Маяковский), бедер, голеней и ступней трусы, а лифчика на ней и без меня уже не было. Все это время мною недвусмысленно владело половое напряжение. Я окинул взглядом всю свою впервые ничем не прикрытую подругу и нашел, что она на самом деле прелестна. От ее ладного тела исходил теплый свет, будто от розоватого мрамора. Формы груди, живота, ног выглядели и внушительно, и мягко, лицо казалось лишь слегка удивленным, но, тем не менее, радостным. Белокурые волосы крупными кольцами сбились на лоб. Я принялся целовать ей лицо, потом грудь — в тот момент я впервые задумался, кого мне напоминает она своим телом и светом, исходящим от него, а затем и позой, когда я уложил ее на бок, и почти сразу нашел ответ — если не считать несходство Рининой головы с темноволосой моделью Гойи, она была почти вылитая «Обнаженная маха» с портрета этого Великого испанца. Казалось бы, этому тоже можно было только радоваться, но при совмещении этих двух образов в один я вдруг почувствовал, что посылавшее меня в бой напряжение в чреслах вдруг стало почему-то исчезать. Я продолжал целовать прелестное тело, но уже не думал обнажаться сам — мне было нечего предложить своей махе в качестве орудия удовлетворения, но и не ласкать такое тело я тоже не мог. Не знаю, какой гипотезой воспользовалась Рина — ей, видимо, было так приятно получать даже то, что являлось для нормального акта соития только прелюдией, но она осталась мне благодарна и за это. Не исключено, что Рина простила мне осечку, представив, что в последний момент образ Лены оказался между нею и мной. Будучи действительно хорошей подругой моей жены, она, вероятно, нашла это вполне естественным — не так-то просто человеку, которого она прилюдно называла идеальным мужем, в один момент перестать быть идеальным. У меня же было другое объяснение случившемуся, хотя и довольно близкое к Рининому. Я понял на сей раз, что это Ленино поле на расстоянии окутывает меня даже когда это мне, а, возможно, и ей уже не было нужно.
Однако кто может знать, чьими полями и ради чего именно так управляет нами Вседержитель Судеб, Всемогущий Творец? Женщина в электричке заставила меня безапелляционно и мгновенно ее захотеть, в то время, как вполне знакомая и давно привлекающая к себе Рина, представшая передо мной в доселе невиданном блеске, вдруг словно бы этим самым блеском пригасила мое желание завладеть ею. Произвольной ли была направленность действия полей? В этом я очень сильно сомневался. Какая спонтанность, с моей точки зрения, а лучше сказать — для меня, могла иметь место, когда речь шла о перемене определяющего вектора всей моей жизни? Если я принял решение изменить ее, перестав посвящать себя Лене, то зачем после этого я стал бы мешать самому себе? Было ясно, что это сделали внешние силы — и уж, конечно, не мои внутренние и не просто инерциальные силы привычки. Впрочем, что я мог в этом тогда понимать? Будто и инерция была предусмотрена кем-то еще, кроме Бога. Последействие случившегося соития — какое-никакое — наблюдается всегда и везде, а уж кто или что накладывает блокировку на близость, наперед не узнать.
Неудача в попытке нашего сближения до конца не обескуражила Рину, пожалуй, даже наоборот — в чем-то ее обнадежила и воодушевила. Иначе трудно было бы понять, почему на следующий день она позвонила мне и сообщила, что вернувшийся поздно вечером в Москву Вилен попробовал подкатиться к ней, но был отвергнут от постели с позором для себя. Значит, «снос» с лестницы в постель настолько захватил Рину, что в ее душе только окрепла надежда на достижение желаемого в будущем времени именно со мной. Я не ждал, что рикошетом случившееся (точнее — «недослучившееся») столь крепко заденет Вилена. Честно говоря, было бы приятней, если б Вилен ощутив каким-то образом обострение секс-эппила, завершил начатое мной. Тандем в этом случае мог бы пойти на пользу им обоим — так нет! Рина предпочла показать Вилену, что его подкаты ее вообще не устраивают, если этому не предшествует зажигательная увертюра, которую, можно сказать, идеально удалось исполнить мне. Жалел ли я о том, что главного после этого не случилось? И да, и нет. Жалел, потому что понимал — Рина в постельном плане наверняка оказалась бы хорошей любовницей, способной откликаться на всё, что сулит принести еще большую радость в сравнении с достигнутым ранее, тем более, что она всего этого так заждалась. Жалел, конечно, и о том, что так неожиданно иссяк в момент, когда, казалось бы, должен был бы еще больше воодушевиться, а в результате потерпел фиаско и в своих, и в Рининых глазах. Однако меня не особенно огорчило, что я волею судьбы или случая сохранил верность Лене. И, кроме того, мне совсем не было жаль, что неудача на поле сексуальной схватки избавила меня от обязанности слушать после постельных дел или между ними Ринины излияния по поводу ее партийных взглядов на международные отношения и внутреннюю общественную жизнь. Она отнюдь не была просто распропагандированной дурой, к тому же через своего высокопоставленного мужа была в курсе множества вещей, о которых простым гражданам просто не полагалось знать, и умела их честно пересказывать по существу без идеологических приправ. Но все же в остальном оправдывающего все на свете демагогического коммунистического мусора в действиях нашей родной коммунистической партии и советского правительства, к которому вполне определенно — через Вилена — принадлежала сама, было в ее голове тоже полным-полно. Тем не менее для меня было ценно, что я теперь стал ей ближе, чем был, и что перспективы дальнейшего сближения отнюдь не закрыты. А дружба, в том числе и межсемейная, никуда не делась. Она вообще не пострадала никак. А еще спустя год с лишним Рина совершенно в открытую осуществила один замысел, касавшийся нас двоих. Меня она пригласила полететь с ней на Центральный Кавказ покататься на горных лыжах. Лена оставить работу тогда не могла, в то время как я имел часть неиспользованного отпуска, который начальство сорвало мне заграничной командировкой, поэтому в глазах обоих семейств я имел не только возможность, но и полное право участвовать в Рининой затее даже с точки зрения Лены. Впрочем, допускаю, что у Лены могли возникнуть определенные подозрения. Но то ли она была вполне уверена, что я как принадлежал, так и принадлежу лишь ей, то ли считала, что если в отрыве от нее я могу при подходящем стечении обстоятельств спикировать на какую-нибудь даму, то уж лучше тогда на ее же подругу, чем на кого-то еще. Так или иначе, но Лена меня отпустила на Кавказ без всяких разговоров и даже снабдила Рину своими горными лыжами.
Благодаря Рине, запасшейся какой-то бумагой соответствующего столичного начальства, нас с ней без звука, не спрашивая брачного свидетельства, устроили в одном двухместном номере в престижной тогда гостинице «Иткол», находящейся совсем близко от нижней станции кресельного подъемника на гору Чегет. В этой почтенной гостинице практиковалось и не такое. Мой двоюродный брат Сережа, нередко работавший на горнолыжных соревнованиях в судейской коллегии, рассказывал мне, как однажды, припозднившись на горе, он попал в ресторан «Иткола» уже после закрытия его в качестве столовой, но еще перед открытием в качестве собственно ресторана. Однако он в силу своих личных качеств всегда пользовался успехом у девушек, и его посадили обедать где-то сбоку, когда в главном зале уже началось общее собрание сотрудников отеля. Среди разных вопросов, важных для трудового коллектива, выступавший с докладом директор коснулся одной щекотливой темы. — «Жанна, — сказал он, обращаясь к одной из сотрудниц, — вы ведете себя как проститутка!» Коллеги отреагировали на это незамедлительно с целью точно определить характер деятельности Жанны. Сразу с нескольких мест директора поправили репликами: «Не как проститутка, а как блядь — она денег не берет!». Впрочем, в соответствии с принятой в отеле классификацией, там имелись не только бляди, но и проститутки, в том числе и гастролерши. Одну из них, также обосновавшуюся в «Итколе», я заметил еще среди пассажиров самолета, на котором мы с Риной летели из Москвы в Минводы, и тогда же опознал в ней именно проститутку, а не просто одинокую молодую женщину, отправляющуюся отдыхать и кататься на горнолыжном курорте в поисках романтических приключений. Что склонило к этому определенному выводу меня, не имевшего абсолютно никакого практического опыта общения и с проститутками, и даже с бескорыстными, но неразборчивыми блядями или, как еще называли некоторых из них, с «честными давалками»? Ничего кроме личных визуальных наблюдений. Во-первых, эта женщина бросалась в глаза тем, что была одета в ярко-красную шубку из искусственного меха с широким капюшоном, хотя и оставляла свою голову искусственной блондинки неприкрытой на морозе в аэропортах Внукова и Минвод. От ее манеры бросать быстрые оценивающие взгляды вбок и назад жесткими наблюдательными глазами веяло профессионализмом, а не романтикой. Она расположилась в самолете двумя рядами кресел впереди от нас с Риной, и я видел ее в полный рост, когда она в проходе снимала с себя красную шубу. Тогда на ней обнаружился сливочного цвета пиджак с двумя разрезами, но не по бокам, а точно посредине каждой ягодицы, что не было еще атрибутом массовой моды и тем более успешно акцентировало внимание наблюдателей на ее вполне выразительном заду. Бюст у нее тоже оказался в порядке — не маленький и не чрезмерный, наверняка свой собственный, без наддува, поскольку в те времена пластическая хирургия еще далеко не стала доступным средством изменения параметров фигур. Словом, она могла бы казаться нормальной, а не профессиональной женщиной, если бы не выражение ее лица. Вот оно-то и производило странно-смешное впечатление. Красоткой она точно не была, и вообще черты ее лица выглядели куда грубее контуров фигуры, внося явный диссонанс в общее впечатление от внешности. О жестком внимательном ищущем взгляде я уже говорил. Не менее характерной деталью, бросавшейся в глаза, был и ее рот с широкими и длинными губами, крикливо намазанными красной помадой в тон шубы. Если она замечала чей-то взгляд, заслуживающий, по ее мнению, особого внимания, она приоткрывала рот и втягивала через него воздух, желая вызвать своим кажущимся и автоматически срабатывающим неравнодушием укрепить интерес к себе.
Гостиница «Иткол» являлась местом, куда в свои свободные дни приезжала развлекаться вдали от семей официальная кабардино-балкарская знать и республиканские денежные мешки, так что тут было, кем попользоваться и местным специалистам, и гастролерам. Речь тогда, как правило, не шла о клиентах из числа горнолыжников — спортсменов — на таких хватало и добровольных охочих партнерш. Самолетная спутница в сливочного цвета пиджаке несколько раз мелькала передо мной в коридорах, и тогда я вспоминал о ней, чтобы тут же забыть, но однажды она приблизилась ко мне из-за спины и, уже миновав, повернула голову назад и одарила внезапно приоткрывшимся ртом, втягивающим воздух — тем самым приемчиком, который я отметил еще во время рассадки в самолете. Но вот чего я никак не ожидал, так это того эффекта, который незамысловатый приемчик без промедления произвел на мое либидо. Он оказался куда действенней, чем очень ладно-облегающий зад пиджак с более чем удачно размещенными возбуждающими разрезами. Я почувствовал скачок в соответствующем месте брюк. Возбудительница впереди не замедлила шаг. Видимо, мне предлагалось самому решить, ускорить ли свой ход и затем каким-то образом войти в словесный или в прямой физический контакт, или прикинуться ненуждающимся и равнодушным. Но оказалось, что и последнее было для меня нелегко. Да, я не устремился вслед за ней, внешне я остался таким, каким и прежде был, но ведь уже хотел эту женщину, несмотря на грубость ее лица и вульгарность манер и использованного ею приема, который сам говорил о своем предназначении — завлечь на сексуальный сеанс возбужденного и платежеспособного желающего. Каюсь, вернее откровенно признаюсь, что мое нежелание контактировать с проститутками в немалой степени основывалось на том, что мое финансовое обеспечение никогда не позволяло мне платить женщинам. Однако не это было главное. Я вовсе не считал проституток обязательно грязными в моральном смысле и конченными падшими женщинами, позорящими свой пол. Вовсе нет. Мои мысли вокруг явления проституции — а они в том или ином виде всегда когда-то появляются в умах мужчин и большинства женщин, отнюдь не сводились к признанию правоты общественной морали. Во-первых, сама общественная мораль была насквозь фальшива. Чтобы определить это, не требовалось никакой проницательности. Если жрицы продажной любви роняли достоинство женщин, как лучших представительниц человеческого рода и фальсифицировали любовь, то их покупатели делали в совокуплениях с ними ровно тоже самое. Они ничуть не в меньшей степени роняли свое достоинство мужей, любовников и преданных поклонников своих дам, точно так же аморально предавая свои высокие чувства и привязанности ради получения эрзаца любви, да еще за счет средств, которые во многих случаях могли бы пойти на пользу их действительно или номинально «любимых». А, во-вторых, кто посмел бы утверждать, что проститутки по своему естеству (даже не касаясь их выше среднего умения ублажать клиентов, как это ясно любому, представляющему все обилие и разнообразие их сексуальной практики) ничуть не уступают достойным и порядочным женщинам, как в кавычках, так и без. И среди проституток всегда много женщин — действительно жриц — служительниц своего сексуального темперамента, которые ведут свою жизнь именно так, потому что другую вести не хотят и не могут, поскольку ничто другое для них настолько не занимательно и не интересно, как любимая сексуальная работа и связанное с ней сексуальное искусство. Похоже, что по ходу времени таких охотниц за получением собственных разнообразных удовольствий от разных партнеров становится все больше и больше, а доля их в сфере платных любовных услуг в современную эпоху все возрастает, и это даже в определенной степени украшает саму проституцию изнутри — ведь ясно же, что когда трудящийся получает наслаждение от работы, он ее выполняет лучше, чем когда трудится без удовольствия, и проституция в таком случае не является исключением среди любых видов занятий, профессий, работ. Другое дело, когда проституция служит только средством получения денег, а не истинных удовольствий. Да, о существовании проституток, занятых мыслями исключительно о деньгах, можно только жалеть и жалеть. Это значит, что нечто очень важное, даже главное в их жизни никак не заладилось по каким-то из тысяч возможных причин — от бытовой нужды до прямого предательства их бывших любимых, от легкомысленных представлений обо всем, что связано с подобной работой, до желания любой ценой кого-то спасти, раз уж им пришлось так профанировать основной инстинкт. Почему, зная обо всем этом, общество чохом чернит их всех? В конце концов, если занятия падших женщин не нравятся — не пользуйся ими — и всё. Ах! Ну, а если они, эти подлые падшие твари соблазнят и «своротят» тебя с пути истинного? Тогда в первую очередь вини в этом себя. Не лишне помнить, что Господь Бог по библейской легенде изгнал из рая не одну соблазнительницу — Еву, а на пару с соблазнившимся первомужчиной Адамом. Разве этим не была Указана Свыше одинаковая греховность обоих партнеров, а не одного?
И разве не ясно, что проститутка, нашедшая среди мужчин такого, кого любит сама и который не желает эксплуатировать ее и одновременно испытывает к ней встречные чувства, не заслуживает счастья и уважения после всего, что ей довелось пережить на ниве платного секса? Да в той же Библии есть подтверждения уважительного отношения к проституткам — например — в Ветхом Завете — Раав, укрывавшая шпионов из армии, осаждавшей Иерихон, а в Новом Завете — сама оставившая свое блудное ремесло ради любви к Иисусу Христу Мария Магдалина. Однако добрые христиане и до сих пор предпочитают не замечать подобных вещей в Священном Писании, которое номинально должно быть законом для них. Но я немного отвлекся. Чтобы закончить изложение моего отношения к проституткам, отмечу, что в абстракции оно и не одобрительное, и не осуждающее, тем более — не презрительное. А конкретно в собственной жизни я без них обошёлся, чем доволен, хотя и не горжусь. Умозрительно я когда-то попробовал представить себе ситуацию, в которой проститутка — привлекательная и откровенная женщина — предложила бы мне себя из интереса к моей личности или, допустим, из благодарности — мог бы я тогда на это пойти? И я решил, что этого не стоило бы заранее отрицать, если бы я не имел каких-то других обязательств. Так я искренне думал, пока обогнавшая меня в коридоре отеля «Иткол» профессиональная женщина не вызвала в один миг мощнейший прилив крови в низ моего живота. Тогда я понял, что чего-то важного все-таки себе не представляю, если вот так, с бухты барахты, могу захотеть близости с персоной, не соответствующей никаким критериям, по которым я старался найти себе настоящую партнершу. И снова после долгих размышлений я пришел к выводу, что это невидимое, но властно требующее физического замыкания воздействие порождено каким-то необнаруживаемым современной наукой психическим полем, о возможностях использования которого в своих целях грамотно преподносящим себя проституткам издавна известно много больше, чем высокообразованным физикам и физиологам всей Земли. В каком-то давнем юмористическом журнале, кажется, польском, была помещена достаточно едкая карикатура по сходному поводу. Во время работы международного съезда кибернетиков в зал заседания вошла, чтобы передать в президиум какие-то бумаги, некая женщина, после этого сразу же покинувшая зал в сопровождении мысленного единения всех обладателей высоко-ученых мозгов в виде общей формулы: — «Какая задница!» О каких интеллектуальных возможностях оценки женского воздействия после этого можно говорить? Не знаю, пытался ли глубоко анализировать эту тему такой тонкий знаток отношений мужчин и женщин, обладавший к тому же весьма большой личной практикой, как великий литературный гений американец Генри Миллер — человек какого-то уникального обаяния, ощущаемого всеми, кто его близко знал, в том числе и продажными женщинами. Так вот, некоторые проститутки во Франции, которых он вначале снимал как клиент, после короткого общения переставали брать с него деньги и становились просто любовницами, а то еще и спонсорами для него. В его произведениях, насыщенных сексуальными историями, нет никаких признаков неуважения к шлюхам, как он их, тем не менее, называл. Видимо, это слово он скорее всего использовал в качестве обозначения рода их занятий, но никак не для выражения осуждения или презрения. Мадмуазель Клод и Нис описаны им честно и откровенно, но притом и с любовью, пусть даже и небольшой. Он был им благодарен, как и они ему, за то, что он видел в них интересных, приятных и заслуживающих бережного обращения людей, и это было для него непреложно.
Другой выдающийся мастер американской художественной прозы, Томас Вулф, в отличие от выходца из Нью-Йоркского Бруклина — Миллера, происходил из курортного городка Эшвилл южного штата Северная Каролина, и, вероятно, как южанин и провинциал, мог иметь более консервативные взгляды насчет продажной любви. Но и у Вулфа не проскочило в его романах сколько-нибудь презрительного отношения к проституткам. А ведь началось с того, что он еще подростком вытаскивал гулявшего вразнос алкоголика-отца из борделей и, очевидно, имел возможность видеть не только парадную, но и неприглядную сторону всего, что происходит в них. Да он и сам получил первоначальное образование в постели у очень опытной, далеко немолодой проститутки, но только не в борделе, а в пансионе собственной матери, где эта проститутка снимала номер, отдыхая на курорте от трудов праведных и неправедных. Эта дама в отрыве от постоянного дела, которое было у нее в Сент-Луисе, нуждалась в сексуальном удовлетворении и выбрала для этого долговязого и смышленого юношу-школьника, которого и посвятила в тонкости искусства. При этом она тоже не проявляла корысти, однако, чтобы, как говорится, «не испортить руку», все же брала с Вулфа за визиты в ее номер плату в виде медалек — школьных наград, которые числом семнадцать вскоре все перекочевали в ее ридикюль. Начав самостоятельную жизнь, Том Вульф, обманутый своей вышедшей замуж первой любовью, продолжил удовлетворяться платными услугами молодой проститутки большого портового города. И снова за это он не презирал ни ее, ни себя. Видимо, только ханжам была присуща априорная позиция осуждения, нередко порождавшаяся скрываемым от посторонних желанием оказаться в числе и даже на месте мужчин, обслуживаемых «падшими» женщинами. К счастью, великие честные писатели, такие как Ги де-Мопассан, Уильям Фолкнер, Генри Миллер, Томас Вулф, Александр Куприн, Жоржи Амаду, Юрий Нагибин немало написавшие на тему, о которой сами знали достаточно много, не имели с ханжами ничего общего в отношении проституток. И людям стоило бы вчитываться в их произведения не только в поисках «клубнички», но и ради обретения собственной осмысленной и нравственной позиции по поводу явления, которое человечеству извести не дано никаким принуждением. Оно ближе к природе вещей, чем можно себе представить, и вырвать его из общественного обихода, когда в нем постоянно есть какая-то нужда, нельзя никакими силами. Секс всегда найдет способ уклонения от репрессивных воздействий со стороны и религии, и власти. Он фундаментальнее умозрительных схем морали, хотя и они нацелены, по номиналу, на добро и на убережение людей от духовной деградации и половых инфекций. А, впрочем, о чем тут еще рассуждать? Проституцию могут истребить только сами вовлеченные в нее женщины, если на то у них будет воля и дееспособность. А и с тем, и с другим в «цивилизованном»обществе всегда было плохо, а уж в нецивилизованном — и подавно. И, судя по предсказанию Джорджа Герберта Уэллса в его романе «Когда спящий проснется», это особо сильно не изменится и в будущем, за исключением одного — проститутки будут очень уважаемыми членами социума.
Да, но моей-то поездки вместе с Риной на Кавказ, в «Иткол» проституция почти никак не задела — разве что тем, что проходящая мимо женщина обогнала меня, полуобернулась и вдохнула воздух через приоткрытый рот — и вмиг возбудила, а вот Рина, как и у себя дома, так и здесь, почему-то не смогла. И вообще она все время вела себя нервно. Звонила Вилену в Москву, на пару дней даже смоталась на самолете туда и обратно, вернулась неуспокоенной и потребовала у администрации, чтобы нас устроили по разным номерам. Я был не против — что толку было ночевать в одной комнате, а проводить время не в одной постели. Еще до кратковременного выезда Рины в Москву я начал совершать пешие прогулки на поляну Азау, потом в ущелья Юсеньги и Адыл-Су. В удалении от долины Баксана, казавшейся довольно скучной, в боковых ущельях лучше чувствовалась прелесть гор, тем более, что и ущелье Адыр-Су с альплагерем «Уллу-Тау» было отсюда совсем неподалеку, а с ним меня связывало многое, навеки дорогое. Сначала меня донимали головные боли. Как всегда, я достаточно медленно адаптировался к атмосфере на высоте, но в конце концов я к ней привык. Мысль о том, что я, какой-никакой, но все же слегка квалифицированный альпинист, теперь не очень здорово ощущаю себя на дне долин, немного угнетала, но все же не очень. У меня не было чувства, будто я совсем прощаюсь с горами и по возрасту, и по собственному разумению, приведшему к выводу, что из-за недостаточной силы рук дальнейшее усложнение восхождений мне как полноценному участнику, прокладывающему путь впереди спутников, вряд ли будет доступным, а быть вечно в роли ведомого-страхующего мне не хотелось. Дело в том, что я уже знал и другие горы, нисколько не легче Кавказских, которые хотя и были заметно ниже по абсолютной высоте, но звали к себе ничуть не слабее. Туда я определенно стремился попасть еще и еще, и таких гор было столько, что все никак не обойти даже за сотню лет или больше. Речь шла о Сибирских горах: об Алтае, Западных и Восточных Саянах, Хамар-Дабане, Баргузинском, Яблоновом, Становом хребтах, о Сихотэ-Алине, Джугдыре и Джугджуре, наконец, о хребте Черского, Верхоянском, Колымском и Анадырском хребтах, а также о таинственных синих Олойском и Кедонском хребтах в окрестностях реки Омолон, не говоря уже о Камчатке да и о многом другом. Кое-где мне удалось-таки побывать. С Леной — однажды, а с Мариной еще дважды в Западных Саянах, а ещё в Баргузинском хребте и на Байкале, на Витимском плоскогорье, на Средне-Сибирском плоскогорье и Подкаменной Тунгуске (везде после Байкала только с Мариной). Можно подумать, что увидел немало. Однако это была всего малая часть того, на что у меня возник аппетит к тому времени, когда я совсем обыкновенным «гостиничным» туристом совершал пешие экскурсии в районе Терскола, и мне казалось, что теперь я достаточно мелко плаваю, раз нахожусь в районе вершин, которые не раз видел с других вершин и перевалов в качестве восходителя, а не банального посетителя горного курорта. Впрочем, я и попал в него в основном с другими намерениями — как и Рина.
В общем, поездка в Баксанское ущелье и прогулки в его окрестностях меня не очень обогатили настроением и впечатлениями. Она не отдалила меня от Лены как я рассчитывал, хотя и не возымела противоположного действия. Сближение с Риной не состоялось, что было неприятно, но не явилось неожиданностью. Просто я получил подтверждение, что Рина — не та женщина, которая не только не могла соперничать с Леной, но и даже сосуществовать на вторых ролях рядом с ней внутри меня. С ней было не так уж интересно, чтобы это могло захватывать меня целиком. Короче — гармоничных отношений с Риной уже ничто не обещало.
Еще один важный урок преподала мне московская гастролерша в «Итколе». Я понял, что мне еще надо научиться противостоять угрозе, которую я раньше плохо себе представлял. Нет, это не была опасность связаться с проституткой вопреки своему принципу, это была опасность потерять контроль над собой под воздействием соблазнительной женщины, во всем, кроме секса, не устраивающей меня вообще — не только по поведению и своему образу жизни, но и по уму, интересам и эстетическому обаянию. Как надо противостоять такому выпадению из своих же привычных критериев, кроме как заранее энергично избегать любых контактов накоротке, я еще не представлял, но задал себе цель обдумать, что можно делать еще. В пору было подивиться себе, зачем это было нужно, когда я пребывал в состоянии, требующем срочно найти ХОТЯ БЫ сексуальную замену Лене, чтобы покончить с бо́льшей зависимостью от нее, чем была у нее от меня, но почему-то я настойчиво напоминал себе, что это не должно быть единственной целью поиска, что мне нужна избранница, устраивающая сразу по всем статьям — и прежде всего, по той, чтобы она вызывала желание любить ее всю целиком. Много ли я хотел? Конкретно еще не знал, но думал, что многого.
Короче, из поездки с Риной на Кавказ в Москву я вернулся с тем же, с чем из нее уехал, однако стал при этом немного другим. И то небольшое приращение моего жизненного опыта, которым я там все-таки обогатился несмотря на неудачу, мне еще все-таки пригодилось в будущем — и не раз.
По сути дела я уже не только прочувствовал нужду в пригодной для практического использования теории верного поведения в предлюбовный и собственно любовный период жизни, но понял, что некоторые начала такой теории уже почти находятся в руках. Не смешно ли? Когда и где человеку воздавалось свыше взаимной любовью человеком другого пола за то, что он следовал соответствующей теории? Да, он мог стать праведником, но это означало, что теперь он вооружен на все случаи жизни, поскольку всех возможных вариантов испытаний ему не дано наперед знать. Тактика его поведения вырабатывается эмпирически, по ходу дела, а уж стратегии-то у него нет совсем. На какой же «теоретической основе» можно базировать свои действия, если десяти заповедей для этого крайне мало, а другие принципы даже религией не провозглашены? Несмотря на столь скандальную нехватку отправных данных, некоторые основания для начала теоретических разработок все-таки имелись.
Первое — человек слаб и запросто поддается всяческим соблазнам. О чем это говорит? Сразу о многом: о неведении насчет последствий прегрешений; о склонности удовлетворять свои сиюминутные желания так, будто их достижение является важнейшей целью жизни; о нетерпении; о нежелании и неумении представлять свою жизнь одновременно в двух аспектах — Земном и Вечном.
Второе — человек способен учиться и в ходе обучения избегать повторения сделанных ошибок в собственной практике, если достанет памяти и воли.
Третье — человек способен учить других тому, что он знает, ради того, чтобы сберечь всевозможные ресурсы обучаемых от напрасной их растраты, даже несмотря на то, что, скорей всего, учить ему будет некого.
Четвертое — человек, существуя в плотно населенном Мире и, будучи обязан Волею Создателя продолжать жизнь на Земле, покуда его не переместят в иное существование, обязан одновременно быть и эгоистом, планировать, тем более осуществлять свои действия в сознании того, что его окружают другие эгоисты, кто бы они ни были: члены семьи, друзья, враги, знакомые и незнакомые, зависимые и независимые от тебя.
Пятое — в толчее жизни нельзя не причинять другим неудобств, как нельзя и самому не испытывать неудобств, которые причиняют ему посторонние, что приводит к ущербам и издержкам с абсолютной неизбежностью для любой из сторон.
Шестое — человек нуждается в расслаблениях, в релаксации, и поэтому ему необходимо уделять время отдыху и пребыванию в одиночестве (пусть и кратком) наедине с самим собой.
Седьмое — никакие договоры в человеческой практике — как государственные, так и общественные или межличностные — не бывают абсолютно равноценными, равноправными, эквивалентными в полном смысле слова. Даже взаимность в любви не гарантирует этого в полной мере вперед на все времена.
Восьмое — поддержание приемлемых отношений между людьми с неизбежностью выливается в процесс обмена какими-то уступками наряду с твердым отстаиванием тех интересов, от которых по серьезным причинам нет желания или воли отступать. Такой характер процесса не позволяет гарантировать постоянства взаимоприемлемости соглашений и отношений.
Девятое — сознание человека обычно открыто для включения в него новых устремлений и исключения из него прежних, что не может не отражаться на поведении каждой личности и влечет за собой изменения ее отношений с другими людьми.
Десятое — все определенности в сознании каждого человека в процессе решения практических проблем, которые появляются в его жизни, становятся менее определенными в столкновениях друг с другом, а также с психическими определенностями, которыми на него воздействуют посторонние люди. Иными словами, востребованные жизнью компромиссы притупляют принципы поведения действующих лиц и заставляют людей становится менее принципиальными, хотя и необязательно по всем статьям.
Всё вышеуказанное — от первого до десятого включительно — суть следствия действия более общих принципов Мироздания и их взаимовлияния на любой объект, причем определяющими факторами выступают Принципы Экспансивности и Консервативности всего сущего. Но в год поездки на Кавказ в компании с Риной я эти Принципы еще не выявил. Понимание пришло еще лет через двенадцать. Но то, что я поименовал «с первого по десятое» послужило феноменологической основой для извлечения более абстрактных выводов и достижения понимания природы и устройства Бытия.
Конечно, наряду с абстрактными рассуждениями меня занимали и вполне конкретные мысли. Первой из них была мысль о том, где пытаться найти женщину мечты. В реальности подходящие поприща были достаточно узки. Познакомиться, притом довольно близко, можно было или в походе или на работе. Другие возможности имели случайный характер. Было мало шансов познакомиться на улице или на транспорте, где большинство привлекательных женщин обычно корчат из себя недотрог, которым совсем не нужны подозрительные незнакомцы. Добиваться же их благосклонности навязчивым приставанием было бы унизительно для самого себя, да и вообще вряд ли эффективно. Важно было и другое — красивые женщины подходящего возраста (а едва оперившиеся девочки меня не интересовали) были в большинстве уже разобраны и пребывали в замужнем состоянии, из которого их, вероятно, было не слишком сложно извлечь в любовницы, но достаточно проблематично «насовсем» из-за привычки многих из них полагаться в жизни на мужние доходы, а часто еще из-за детей.
Что могло быть еще? Дальние рейсы по железной дороге или в самолете, если вдруг проявится склонность к откровенности без обычного опасения, что случайный попутчик еще когда-то возникнет на твоем жизненном пути. Стоило ли на это полагаться всерьез, даже если подобное и могло произойти в жизни? Честно говоря, вряд ли. Так же, как и на встречу в спектакле или на концерте, где теоретически несколько больше шансов найти культурную и тонкочувствующую женщину со зримым обаянием либо незамужнюю, либо неудовлетворяемую ее супругом в области духовных потребностей, а не то и во всех областях ее потребностей вообще. Однако, несмотря на неопределенность всего связанного со случайностью, именно Великий Случай мог оказаться решающим моментом в поиске — в отличие от работы или походной компании, где ты давно уже знаешь всех, но перспективных возможностей так и не обнаружил. В этом смысле лучшие шансы обещал переход на другую работу. Новые люди, новые условия, новые настроения и ожидания перемен, Уйти на новое место тянуло уже очень давно, но найти что-то подходящее пока никак не удавалось, хотя из-за скверных отношений с начальством это следовало бы сделать давным-давно. Я не чувствовал за собой обязательств продолжать заботиться о подчиненных из своего отдела хотя бы по той причине, что они не больно-то старались мне помогать. Им со мной было гораздо удобнее, чем мне с ними, поскольку я не был мелким тираном, не следил за их поведением каждую минуту и смотрел сквозь пальцы на немудреные хитрости, которые всякий совслужащий пытается пустить в ход ради того, чтобы постылое пребывание «на рабочем месте» не превращало их жизнь в сплошную тоску, от которой можно было спасаться только курением в коридоре или на лестнице. Я с немалым риском для себя и своего положения разрешал им всевозможные отлучки, прекрасно представляя себе, для чего они нужны и насколько они желанны нормальным людям. И они прекрасно сознавали, что выбирают за мой счет гораздо больше того, чем это можно было бы считать безопасным для меня, а следовательно, и для их безопасности тоже, но пойти на разумное самоограничение и не хотели, и не могли. Так что по дисциплинарной линии, дело едва не шло вразнос. Институтское начальство могло всерьез заняться мной в любой момент, от разгрома спасало только то, что я порой упирался и не давал разрешения на отлучки, когда сотрудники по привычке не рассчитывали наткнуться на мое противодействие. Такое отношение ко мне давало полное моральное право покинуть их с чистой совестью без всяких угрызений. К тому же при переходе на другую работу можно было выговорить себе возможность перетащить с собой двух-трех человек из числа самых близких по разумению и по духу.
С одна лишь Люсей Омутовой жаль было бы расстаться. Молодая женщина с великолепным экстерьером и красивым лицом, говорящим, что она не только внешне хороша, но и честно прямодушна, поневоле притягивала к себе глаза. И все же по едва уловимым признакам я угадывал, что она «больна не мной», как говорила Марина Цветаева, а потому и я не заболел к ней любовью, хотя это было даже как-то удивительно. Люсины суждения по многим делам совпадали с моими, а когда не совпадали, она старалась понять, почему, и нередко потом соглашалась. Люся не была ни самоуверенно-упертой, ни кичащейся своими несомненными прелестями несмотря на то, что определенно знала цену и себе, и своему воздействию на мужчин. В ней была наредкость ярко сконцентрирована вся прелесть и достоинства русской женщины, своего рода эталона, воспетого лучшими творцами отечественной литературы от Пушкина и Толстого до Некрасова и Бунина, но вот я как-то ухитрился любоваться Люсей, не влюбляясь по всей форме, в смысле — не теряя головы. Забегая вперед, могу сказать, что так во мне все и осталось — любование ею, но не любовь.
Я предпринимал и другие попытки сблизиться кое с кем из привлекательных сотрудниц моего отдела и института вообще. Но в подавляющем большинстве случаев еще в момент старта сознавал, что «кина не будет». Тот мизерный шанс, который самому же мне казался слишком маленьким источником надежды на позитивное развитие любовных отношений, во всем устраивающих меня, очень скоро превращался всего-навсего в нуль. Нет, после стартов с таким настроением не было смысла продолжать в том же духе. Как ни прискорбно, оставалось только терпеть и ждать. И почти одновременно мне выпали сразу две возможности если не устроить сразу все мои дела, то хотя бы почувствовать себя вне кризисной обстановки. Одной из этих женщин я, как оказалось, подходил по всем статьям, тогда как она подходила мне не по всем (тем не менее, с постельной работой вместе с ней всё было в порядке), другая подходила мне почти во всех отношениях, зато я, по ее мнению, не годился ей в мужья по возрасту, поскольку она была старше возрастом и считала меня слишком падким на женщин, а это внушало ей опасение за свою будущность в случае продолжения связи, тем более замужества. У меня не возникло охоты изо всех сил убеждать ее в обратном, хотя нам вместе и было хорошо. Но что можно противопоставить подозрительности и небеспочвенному беспокойству, если их не находили нужным оставлять? Сомнения — далеко не лучшее основание при любом строительстве, тем более — при строительстве семьи. В связи с этим наши отношения без драмы сошли на нет, оставив по себе у обеих сторон хорошую память.
В другом случае ситуация вышла более острой, хотя и не для меня. Дама полюбила меня (именно поэтому я осмеливаюсь говорить о том, что подходил ей во всех отношениях). Более того, она хотела родить от меня ребенка независимо от того, останусь ли я с ней, хотя почти не сомневалась, что не останусь. Представив себе все мотивы, которые привели ее к предложению помочь ей родить ребенка: незамужность, возраст и даже любовь — я решил пойти навстречу ее желанию родить от меня, хотя и никакому бо́льшему. Результатом было появление на свет моей внебрачной дочери и прекращение отношений. На некоторое время я снова остался один, поскольку с Леной мы доживали вместе последние месяцы, не испытывая друг к другу сколько-нибудь заметного влечения. В некотором роде мы с ней даже поменялись ролями. Я стал заметно равнодушнее к тому, как она проводит время вне дома, нежели Лена по поводу того, чем и кем занимаюсь в сходных условиях я.
И тут мне, наконец, приспела новая работа. Через месяц после того, как я приступил к новым обязанностям, меня познакомили там с Мариной, и вот эта встреча стала решающей и для меня, и для нее. Дальнейшее созревание моих представлений о действительном мироустройстве и законах, которые управляют развитием Вселенной вообще и человеческого общества в частности, происходило уже под сенью нашей с Мариной любви — это совсем не фигура речи, а прямое утверждение реального ее воздействия, ощущаемого мной, причем без малейшего преувеличения. Если у кого-то решающим фактором для реализации творческих планов — художественных или научных — бывали неудачи на любовном фронте, то со мной произошло в точности обратное. Естественно, не сразу, не вдруг — это напоминало бы сказку, а у нас была обычная для средних граждан советская жизнь, только скрашиваемая и облегчаемая взаимной любовью и сознанием, что она у нас есть.
Даже для меня самого стало немалой неожиданностью, что философские занятия на довольно длительное время оттеснили меня от литературных, но я об этом ничуть не пожалел. Осмысленное мной в этот период стало фундаментальным не только для моего, если так можно выразиться, научного кредо и вооружило средствами анализа происходящего вокруг, но и содействовало быстрому продвижению в моем писательском деле. Было ли нормальным столь долгое созревание способностей к творчеству у человека, сделавшего главное из того, что ему было дано исполнить в своей жизни, после того, как он перешагнул рубеж в пятьдесят лет? Видимо, нет. Такое развитие никак не назвать не то что скороспелым, но и вообще позволяющим человеку со способностями успеть в какой-то степени полно реализовать их до того, как он достигнет возраста средней продолжительности жизни для мужчины в СССР, составлявшей тогда 60¸62 года. Не слишком ли велик риск остаться на бобах после столь долгой подготовки? Разумеется, спорить со временем, исходя из средних данных, бесполезно. Здесь кому, как и сколько будет определено Волей Создателя, бесполезно гадать. И все-таки поздновато, действительно поздновато начинать разворот своей умственной деятельности в ту пору, когда у других она обычно серьезно ослабляется или даже исчезает. Но мне и об этом не было смысла жалеть. Что из того, что таланты, если таковые действительно открылись, достигли расцвета в возрасте старости? Может, как раз именно благодаря этому я в сверхнормативное время продолжал ощущать себя молодым, а моя любознательность и творческая дееспособность к середине восьмого десятка только продолжала нарастать! Чем это было хуже статистически среднего состояния? Я этого не понимал. Единственное, что проистекало из фактора явной запоздалости, так это мысль, которая чаще обычного напоминала мне — не транжирь время понапрасну, тебе совсем не столь много осталось, как может показаться благодаря твоему явно ниспосланному Свыше самоощущению, будто ты еще молод, и у тебя достаточно много сил в голове и теле. И данная мысль позволяла мне, правда, далеко не всегда, меньше поддаваться праздномыслию и суете, чтобы успеть в какой-то степени исполнить свой основной долг перед Создателем.
Об этой моей работе знала в основном только Марина. Для прочих, особенно для сотрудников на службе ради заработка, я был просто неглупым, а для кое кого очень умным начальником или коллегой, с кем можно иметь дело с выгодой для себя, если особенно не зарываться. Среди тех, кто ценил меня за ум, нередко оказывалось и начальство. Если точнее, то ценили они все, правда, почти никто из них не придерживался такого мнения постоянно. Из этого я сделал вывод, что ценность моего интеллекта варьируется в их глазах в зависимости от ситуаций, с которыми имели дело (или в которые себя ввергали) эти начальники. Если сами они буксовали, помощь с моей стороны оказывалась им кстати, и это обеспечивало мне более устойчивый статус на службе, однако лишь на некоторое время. Если они не особенно нуждались в моих особых услугах, то меня уже не выделяли из общей массы полунизового начальства ни прилюдно, ни кулуарно. Ну, а в тех случаях, когда мой интеллект приводил меня к выводу о несуразности начальственных затей, я мог твердо рассчитывать на те или иные преследования, которые, естественно, распространялись и на мой коллектив, будь то сектор, отдел или лаборатория.
Большинство моих подчиненных, как я полагаю, были лояльно-равнодушными по отношению к моей судьбе. На словах они готовы были проявлять участие, добровольно же и разумно ограничить себя в чем-то из «криминально» получаемых ими свобод никому из них и в голову не приходило. Это мог сделать только я, стукнув кулаком по столу, но этого я как раз и не делал — не потому, что боялся потерять дешевую популярность в глазах своих подданных, а потому, что это был бы уже не я, а обычный администратор любого советского учреждения — тип, остро ненавидимый мной со времени первой моей работы на заводе. И теперь, как и тогда, мне хотелось, чтобы уважительное отношение начальства к сотрудникам служило питательным слоем для высокопроизводительного и сознательного труда. С этой позиции меня ничто никуда не сдвинуло. Зато жизнь заставила признать и другое. Во-первых, то, что это только половина дела, потому что другая половина не менее важна и не должна умалчиваться — речь идет о готовности работающих по найму трудиться высокопроизводительно и активно в ответ на хорошее отношение начальства и хорошую зарплату. Вот здесь-то и крылась первая причина дисгармонии в производственных отношениях. Требования работодателей и их менеджеров никогда не были — и не могли быть — эквивалентными готовности работающих к труду без принуждения даже при приличной зарплате (последнее тоже оказалось несоответствующим мнению сторон, заключивших соглашение о найме — нанимателям она обычно кажется слишком высокой, нанимающимся — слишком малой). Если начальственная сторона не будет требовать для себя большего, чем добровольно захочет отдавать масса работающих по найму, она будет недополучать прибавочную стоимость, на которую считает себя вправе рассчитывать; если нанимаемые будут считать, что их бессовестно эксплуатируют (а начать думать так проще простого), они будут склонны халтурить, увиливать от работы и уж никак не делать больше того, с чем будет вынуждено соглашаться начальство. Ну, а уж кто-кто, а советская власть сумела заставить большинство трудящихся считать, что она их эксплуатирует без зазрения совести при очень низкой зарплате, да притом еще часто вопреки здравому смыслу, заставляя людей гораздо больше заботиться о видимости высокоэффективного общественного труда, чем о его полезности и сути. Всякий работающий в советском учреждении знал, что он в первую очередь должен соблюдать «трудовую дисциплину», то есть вовремя приходить на работу к ее началу, вовремя возвращаться с обеденного перерыва и сидеть на месте от звонка до звонка независимо от тог, занят ли он по горло или пухнет от безделья — это всегда котировалось администрацией выше изобретательной и инициативной работы.
Таким образом, соответствия между требованиями к трудящимся и их готовностью выполнять предъявляемые к ним требования не было никакого. Между тем и другим всегда пролегала глубокая пропасть. И, если уж говорить конкретно о моей позиции в производственных отношениях, то она у меня в гуманитарном плане была ближе к позиции подчиненных и потому заключалась в том, чтобы оставаться лояльным к своим подчиненным посредником между ними и администрацией и притом ухитряться выполнять плановые и сверхплановые задания вопреки лености, нерадивости и эгоизму подчиненных, то есть в значительной степени самому и при действительной помощи очень немногих. Остальные делали немногое, нередко кое-как, а на большее оказывались неспособными как из-за отсутствия желания, так и из-за нехватки квалификации (даже когда реально существовали условия ее повышать, но это тоже требовало желания и воли — а их не было). Вот как раз такое существование и требовало от меня как начальника проявлять специфическое искусство — ведь будь я шкуродером, никакого искусства от меня бы и не требовалось — для успешного «сидения на месте» хватало бы и бессовестности. Доводов же о том, что я мирюсь с бессовестным расходованием государственных средств на нерадивотрудящихся и даже способствую этому своими потачками, я внутрь себя органически не принимал, поскольку ни мне, ни тем, кто был мне подчинен, никогда не платили по совести и даже более того — заставляли бездарно и безвозмездно тратить лучшее время жизни на то, чтобы в дополнение к принудительной отсидке в рабочие часы ходить на дежурства в «добровольную народную дружину», обходить квартиры избирателей в качестве агитаторов за кандидатов от единственной существующей в стране не просто легальной, а руководящей партии, а, кроме того, по первому требованию райкома партии менять свое место работы в институте на работу в овощегноилище, сиречь «овощной базе» или «подшефном колхозе», выходить встречать и провожать автомобильные кортежи хозяев страны и их иностранных гостей, если первым захочется продемонстрировать народный энтузиазм вторым. От всего этого просто тошнило, но протестовать было нельзя. Оставалось только в меру сил проявлять изобретательность, чтобы минимально тратить свои и людские ресурсы сотрудников на всяческую лабуду, с которой вынуждено было мириться общество, попавшее в абсолютное подчинение достаточно безмозглым и бесчестным правителям, заботящимся только о сохранении своей власти и мечтающим о мировом господстве. Нет, служить им с бо́льшим рвением, чем это было необходимо для самосохранения и поддержания семьи, никто из нормальных людей не хотел, и это в равной степени относилось и к моим сотрудникам, и ко мне самому. Но ведь подчиненные уже с охотой отлынивали и от необходимых затрат с их стороны в пользу нашего с ними общего дела. Вот это уж точно не радовало, даже почти оскорбляло меня. Мое разочарование в них было близко к чувству разочарования в любви, хотя, разумеется, не настолько сильным.
В Центре межотраслевой информации директора Антипова в параллельном подразделении работала на удивление старательная и добросовестная сотрудница Валентина Ивановна Душкина. Видимо, ее бабушка и дедушка взрастили в ней столь прочное сознание, что человек должен заботиться в первую очередь об обществе и его интересах в любом деле, а уж потом о себе, что на него не повлияли никакие факты, с которыми просто на каждом шагу сталкивался любой советский человек, в том числе и она. Но факт оставался фактом — для нее партийная демагогия стала собственным личным кредо, в котором идейные установки КПСС были тесно сплетены в одно целое с представлением о том, каким должен быть честный и порядочный человек, полезный своей стране и заслуживающий уважения как в собственных глазах, так и в глазах всего общества.
Близко познакомиться с Валей Душкиной мне довелось, когда я был вместе с директором Центра Антиповым занят срочной подготовкой первого эскизного проекта устройства и технологии межотраслевой системы научно-технической информации. Проект решено было издать ограниченным тиражом, и Валю привлекли в этой работе как знающего редактора. У нее уже имелся практический опыт в этом деле, хотя по образованию она была педагогом, преподавателем русского языка и литературы в школе. Валя вполне предметно представляла себе весь объём работы, выпавший в то время на меня. По ее (не по моим) подсчетам я за год выполнил шесть годовых норм старшего научного сотрудника Академии Наук СССР по написанным материалам. На меня ее подсчеты особого впечатления не произвели, но, видимо, они помогли ей опознать в моем лице такого же беззаветно служащего общему делу трудоголика, каким она считала себя. В этом мнении она бесспорно ошибалась. Да, я мог достаточно долго работать в ударном темпе как при окончании каждого семестра в институте, когда надо было в кратчайшие сроки успевать проворачивать массу работ — лабораторных, проектных, зачетных и экзаменационных, и в этом смысле я, порядочный лентяй в течение обычного учебного процесса, был натренирован достаточно хорошо. Но о моей склонности к лени и созерцанию Валя ничего не знала, да и не желала бы знать, если бы ее об этом информировал кто-то со стороны или даже я сам — она бы всё равно не поверила. Работать со мной ей не составляло никакого труда — правки с ее стороны почти не было, а мой рабочий энтузиазм или азарт — не знаю, как его лучше назвать — объяснялся тем, что мне хотелось положительно зарекомендовать себя на новом поприще и стать для директора серьезной опорой в условиях кадрового безрыбья (когда численное безрыбье уступило в Центре многолюдству, оно не перестало выглядеть умственным безрыбьем). Как всегда, это были довольно срочно набранные с бору по сосенке люди из разных, в большинстве случаев отнюдь не информационных организаций. Но даже среди тех, кто пришел работать в Центр из информационных учреждений, лишь малая часть могла сколько-нибудь грамотно проектировать систему или разрабатывать для нее отдельные технологические процессы. В этом директор Антипов удостоверился сам. Он поделил было для начала всю систему на отдельные блоки функционального характера и раздал их «по людям» — возможно, даже опираясь на те сведения, которые они сами сообщали о себе — для самостоятельной детальной разработки. Результаты получились весьма плачевные. Многие авторы откровенно пустили пузыри, не выдав ничего пригодного для сводного проекта. Другие написали кое-что близкое к теме, однако так и не найдя для решения ничего, кроме общих слов о построении и использовании фактически не предложенных математических моделей и не определив методов реального массового процесса переработки входящей в систему информации, а также массового обслуживания потребителей. По итогам работы Антипов в помощь себе (он тогда и сам энергично работал, руководствуясь, по-видимому, тем же стремлением зарекомендовать себя, какое было у меня, только перед гораздо более высоким начальством, и потому действительно был локомотивом затеянного прорыва) отобрал всего трех человек, в том числе и меня, причем двое из них очень быстро сами собой отпали. Это до какой-то степени объясняло, почему Валя видела во мне чуть ли не гения, и, хотя Бог не обделил меня умом, я все же давал себе гораздо более скромную оценку — тем более, что это касалось не литературы, в которой я достаточно обоснованно мог считать себя умелым и квалифицированным деятелем, а всего лишь работы по специальности, нужной мне только как средство обеспечения существования в самом низком — материальном — смысле этого слова. Но Валю уже ничто не могло остановить в той эскалации восхищения моими способностями, которые она во мне всё открывала и открывала, и было совсем несложно понять, что за это она уже любит меня, и если что-то еще удерживало ее от признания в ней, то скорей не ее замужнее состояние (причем ее муж работал в издательском подразделении здесь же в Центре), а то, что наша с Мариной любовь протекала на глазах у всех, и она никак не могла знать о ней меньше среднего. Если перед ней и возникла задача определить, сто́ит ли моя избранница моего внимания и встречного чувства или не стоит, то она была вынуждена признать, что свое право выбора я использовал по отношению к достойному любви объекту. Но во всем остальном Валя своих восторгов в мой адрес не умеряла. И этому была еще одна явная причина: из всех коллег, с которыми она вынужденным образом имела дело, я один относился к ней уважительно и по-человечески, поскольку действительно ее уважал, хотя и не восхищался. Она трудилась на совесть с полной искренностью, пусть не всегда вполне толково, но так, что это бесспорно выделяло ее среди других сотрудников, особенно сотрудниц, которых ее беззаветное служение делу просто компрометировало и прямо-таки оскорбляло. Должно быть, в ней видели какого-то особого типа штрейкбрехера на фоне бездеятельных, некомпетентных и ленивых коллег, лишь отбывающих время на рабочем месте, и потому дружно ненавидели ее зрелой классовой ненавистью как враждебный всем нормальным сотрудникам элемент. И уж они-то с энтузиазмом, которым прямо-таки упивались от удовольствия, травили Валю за всё, что с ней было связано или исходило от не. Ей хамили, считая это доблестью и одновременно своего рода «ленным правом» и так называемые старшие и младшие научные сотрудники, старшие инженеры и просто инженеры, даже техники и лаборантки, у которых еще «эскимо на губах не обсохло», то есть вся отдельская табель о рангах, и на все это злопыхательское действо милостиво взирали начальник ее сектора и начальник лаборатории, в которую этот сектор входил. Противостоять этому разгулу морального террора было невозможно. Валя отказывалась понимать его природу — ведь она во всем поступала честно, даже не жаловалась на своих издевателей, портивших ее репутацию гнусными сплетнями, где только могли. Глядя на рожи ее гонителей, я понимал, что вступаться за нее открыто, например, на собрании, совершенно бесполезно и бессмысленно. Максимум, чего можно было этим достичь, было бы то, что они умолкали бы только в моем присутствии (а в ее секторе я бывал не часто), зато поневоле сдерживаемая в течение каких-то минут деструктивная энергия выливалась бы после моего ухода в еще более беспардонное хамство. В ход у них и так шло абсолютно все — и ее фигура, и то, как она одевалась, и о чем, с кем и как говорит, словом, не существовало никакого лыка, которое ей не вплели бы в строку с тем, чтобы нанести максимальный ущерб. Валя знала, что я думаю обо всем этом, а потому с полной искренностью, которой я ни разу не злоупотребил, говорила мне о своем положении, иногда даже плакала почти у меня на груди. Не раз и не два я давал ей советы, как поступать в отношении хамов и хамок, стараясь помочь Вале вести себя так, чтобы хоть в производственных делах к ней не могло быть придирок, тогда как ее гонители спали и видели, чтобы она сделала какую-нибудь ошибку или глупость, которую они могли бы «по-товарищески» с наслаждением бросить ей в лицо. Мои советы не раз помогали ей, хотя и незначительно. Для меня так и осталось неведомо, за что она ценила меня больше — за то, что я был безотказным громоотводом угнетавших ее эмоций, или за то, что давал ей те или иные рекомендации, позволявшие ей как-то выправлять ситуации, в которых она оказывалась, либо избежать расставленной западни. Это общение — естественно, после обращений с ее стороны — продолжалось целых три десятилетия после того, как я покинул Антиповский Центр. Особенно туго Вале пришлось в конце первого из этих десятилетий. Ей тогда поручили в короткий срок сделать совершенно незнакомую ей работу — составить новый рубрикатор информации, поступающей в закрытое отделение Центра — старый по каким-то причинам уже не удовлетворял нуждам распределения информации. Ни у кого не было сомнений, что Валя получила работу «на засыпку» — ни у тех, кто дал ей задание (а среди них были уже не инженеры, техники и лаборантки, а сам новый начальник отделения и его послушно-распорядительные клевреты на более низких начальственных должностях), ни у Вали, для которой было просто немыслимо отказаться от любой поручаемой ей работы, даже от такой, в которой она просто не могла быть компетентной, ни у меня. Ей предстояло разработать конкретную многоуровневую политематическую классификацию, какую и специалисту данного профиля не так-то легко было бы создать. И она по обыкновению прибегла к моей помощи как к последней «палочке-выручалочке» — тем более, что я как раз и был соответствующего профиля специалист. Валя впрямь была приперта к стенке. Пожалуй, я один был в силах ей помочь. Кое-кого из ее гонителей я знал в лицо, кое о ком слышал от Вали или кого-то еще, но многих не представлял совершенно. У них было только одно общее — желание сделать приятное шефу и тем самым набрать зачетные холуйские очки на свой личный счет. Я даже подозревал, что речь шла не только о доставлении приятного шефу закрытого отделения, но и о способе прикрыться провалом Вали Душкиной от возможных обвинений в том, что за сколько-то лет так и не был в корне переработан давно устаревший рубрикатор. Как меня когда-то подставили в качестве жертвенного животного, перебросив на разработку единой системы классификации печатных изданий и документальных материалов, уже проваленную моей предшественницей Орловой в институте Беланова, так и Валю, как говорится, тем же следом отправляли под топор в искупление чужой недоработки.
Одно это сходство ситуаций в достаточной степени обозлило меня, чтобы я взялся помочь Вале выскочить из-под топора, как много лет назад это удалось сделать мне. Я провел с ней несколько часов в выходной день, объясняя принципы устройства классификации и рубрикации, а также методы их построения. В довершение к занятию я подарил ей свою книгу об информационно-поисковых языках, в которой она могла найти ответы на интересующие ее вопросы. Столь быстрого вхождения в эту специфическую область информационного дела, которое проявила Валя, я от нее, честно говоря, не ожидал. Ведь на этом поприще лопалась самоуверенность у очень многих, кто представлял, как они триумфально справятся с задачей — таких я уже достаточно перевидал в разных местах и на всяких должностях. Однако знания, которыми я снабдил Валю и ее воодушевление после того, как она ощутила себя неодинокой в борьбе с надвигающейся катастрофой, сделали то, на что никто, кроме нас с ней, не рассчитывал — она представила новый рубрикатор в срок, причем в соответствии с высшими критериями, которые отличают культурно выполненную классификацию от примитивной и бескультурной, и подготовила, не без моих подсказок, доклад о своей работе для защиты ее на секции научно-технического совета отделения. Валя была уверена, что добьется положительной оценки и признания. Однако я на всякий случай предостерег ее от проявления чрезмерного оптимизма. Сколько раз на моих глазах так называемые ученые или научно-технические советы отказывались признавать хорошие и добросовестно сделанные работы или, наоборот, давали положительную оценку откровенной халтуре! Я сказал Вале о своих опасениях, напомнив, что работу ей дали определенно «на засыпку», и добавив, что шельмование даже особенно вероятно в том случае, если работа действительно хороша — ведь оно позволит, разгромив ее автора на совете, передать ее якобы для исправления ошибок другому лицу, а оно, внеся косметические, абсолютно ничего не значащие поправки, поставит уже свою подпись и будет провозглашен действительным автором. Так в истории случалось уже миллионы раз. Однако Валя отнеслась к моему предостережению с сомнением. Ее простодушная честность не принимала даже теоретической возможности того, чтобы о хорошем, реально хорошем, можно было сказать откровенную ложь. На всякий случай, чтобы предотвратить возможность слишком уж масштабного очернения Валиной работы, я позвонил бывшему своему подчиненному Саше Бориспольскому, который в тот момент работал в Центре Антипова и по роду занятий мог быть привлечен к оценке проекта рубрикатора в качестве оппонента в смежное отделение. Саша прежде не раз был мне многим обязан в разных ситуациях, в том числе и в таких, где на кону оказывалась его репутация. Я откровенно объяснил ему, что выступать против Вали Душкиной на НТС спецотделения не советую, что я сам постарался подготовить ее для данной работы и хочу, чтобы он, если у него в этом спецотделении есть свои конфиденты (на самом деле я знал, что они есть), объяснить им, что не следует набрасываться на Валю. Бориспольский был поражен. Он даже не сразу нашел, что сказать в ответ. — «Я не представлял себе, что она — ваша протеже!» Мне стало ясно, чем была вызвана пауза. Смешно, но он прежде всего сопоставил Валины женские достоинства с достоинствами тех дам, о которых он достоверно знал, как о моих самых близких и интимных знакомых. Это выглядело и впрямь довольно смешно. Я ему — о деле, он мне — о своем изумлении в связи с эстетической несовместимостью сопоставляемых образов. В интересах Вали я не стал опровергать его догадку и подтвердил: «Да!»
Не знаю, удалось ли мне таким образом ослабить давление Валиных врагов, зато знаю, насколько полно и точно сбылись мои ожидания и предупреждения. Рыдающая Валя позвонила мне сразу после заседания НТС. Я решил не рассусоливаться сочувствиями и, напротив, привел ее в чувство резким напоминаем о том, на что ей полагалось бы ориентироваться.
— Вы забыли, о чем я вам говорил?
— Нет, Михаил Николаевич, — сквозь всхлипывания ответила Валя.
— Вот и считайте, что у вас всё идет по плану. Просто теперь пора сделать следующий шаг.
— Какой?
— Как, по-вашему, Валентину Ивановичу в комиссию посылали проект рубрикатора?
— Посылали. А что?
— Хорошо! — отрезал я.
Валентин Иванович был куратором Центра и особенно — спецотделения. Комиссия являлась высшим правительственным органом, управляющим работой особо важных для государства отраслей и потому в документах всегда писалась с большой буквы.
— Вы ведь, как помнится, помогали Валентину Ивановичу в нескольких работах, и он о вас остался хорошего мнения?
— Да.
— Ну вот и прекрасно! Вам следует позвонить ему, рассказать о случившемся и уведомить, что вскоре на согласование ему принесут готовый к утверждению рубрикатор, уже не проект, пришедший за вашей подписью, а с чьей-то другой, но все того же неизменного содержания. Если память мне не изменяет, вы говорили, что в помощники или консультанты вам набивался некий Тёмкин?
— Да, набивался, но я его помощью не воспользовалась.
— И правильно сделали! Полагаю, он и есть главный претендент на то, чтобы стать автором вашего рубрикатора. Валентину Ивановичу только и останется, что сравнить обе бумаги — вашу и вроде уже не вашу, чтобы понять, кто есть автор, а кто нет, и откуда растут эти самые ноги. Вот после этого и можно будет подводить итоги и решать, проиграли вы битву за рубрикатор или нет. Так что кончайте плакать. Этим делу не поможешь.
— Спасибо, Михаил Николаевич, — все еще всхлипывая, ответила Валя. — Не знаю, что бы я без вас делала! Вы всегда так помогаете мне! — закончила она с чувством.
— Не тратьте время на благодарности. Не в них суть. Постарайтесь сразу же связаться с Валентином Ивановичем.
— Да, я сегодня же позвоню.
А дальше события, связанные с рубрикатором, пошли развиваться буквально по тому сценарию, который я высказал Вале. И главное — ее доброжелатель в Комиссии оказался на высоте ожиданий. Получив из спецотделения Центра окончательный вариант рубрикатора, разработчиком которого действительно уже значился Тёмкин, вкупе с протоколом заседания секции НТС, на котором работа Вали Душкиной подверглась бессовестному разгрому, где была указана необходимость коренной переработки ее проекта и отмечено, что Душкина не справилась с заданием, Валентин Иванович сравнил оба текста и вызвал к себе шефа стецотделения. Разговор, как узнала Валя, протекал следующим образом.
— Чему я должен верить? — спросил Валентин Иванович. — Протоколу, в котором говорится, что проект Душкиной никуда не годится и должен быть коренным образом переработан? Или тому, что окончательный и в корне переработанный проект под авторством Тёмкина уже вполне пригоден для утверждения Комиссией?
— Не понимаю, в чем вопрос? — попытался сманеврировать шеф спецотделения, сделав вид, что для начальственных сомнений нет никаких оснований. — Конечно, окончательный проект, Валентин Иванович.
— Очень интересно, — многообещающе произнес Валентин Иванович. — Выходит, вы сами не знаете, что это одно и то же?
— Что «одно и то же»?
— Забракованный вами проект Душкиной и представленный вами на утверждение проект за подписью Тёмкина, — пояснил Валентин Иванович. — В отличие от вас я не поленился сравнить оба документа. И вот — взгляните — тут я галочками отметил совпадающие рубрики и там и там. В двух случаях вы увидите вместо галочек крестики, — здесь голос Валентина Ивановича стал почти ласковым. — Это свидетельствует о несовпадении двух пар рубрик в двух проектах, но отнюдь не о смысловом несовпадении, а о легкой редакционной переработке формулировок. И теперь вы ставите меня перед необходимостью выяснить, что же вашим спецотделением представлено в Комиссию — халтура или доброкачественный продукт?
Физиономия шефа спецотделения покрылась багровыми пятнами, но отступать было некуда.
— Ну что вы, Валентин Иванович! Конечно доброкачественный продукт! Какая тут может быть халтура?
— За исключением халтуры в вашей личной работе — никакой! — отрезал Валентин Иванович. — А потому потрудитесь забрать свою якобы окончательную бумагу и верните мне ее с подписью настоящего разработчика — Душкиной. А Тёмкина — он у вас, если не ошибаюсь, сейчас является заведующим сектором? Немедленно снимите с этой должности и переведите в рядовые. За подлог.
Валя передала мне всё это, прямо-таки ликуя от счастья.
— Михаил Николаевич! Как я вам признательна! Ведь это ваша победа и ваш рубрикатор!
— Победа, может, в том числе и моя. Но она не в меньшей степени и ваша и Валентина Ивановича.
— Нет, — в первую очередь ваша!
— Не говорите ерунды, Валя. Рубрикатор сделали вы сами. Да, я вас кое-чему научил, но ведь я и в глаза ни единой вашей рубрики не видел. После моей консультации вы сами разобрали и систематизировали весь материал и по классификационной схеме, и кое-где по схеме предметизации, разработали весь ссылочный аппарат, связывающий пересекающиеся по содержанию рубрики. Причем тут я? Это всё бесспорно ваше. Поэтому незачем преувеличивать мою роль.
— Но ведь вы же ее в этом деле сыграли!
— Ну и что? Вон — Валентин Иванович сыграл нисколько не хуже — тут и спорить не о чем. А Тёмкина-то с сектора сняли?
— Сняли, сняли! Теперь он просто старший научный!
— Все же научный, да еще и старший, — заметил я. — Хорошую науку он умеет делать! Видно, и дальше будет в том же духе продолжать.
— Не знаю, может, изменится. Ведь ему здорово дали по рукам!
— Ах, Валя, Валя! Все-то вас распирает идеализация действительности! Ну как он изменится, если ничего не умеет, кроме как хватать и присваивать чужое? Уверен — ничего другого в его жизни как не было, так и не будет. На время затихнет, а потом опять возьмется за старое. Или найдет себе срочно другую работу и там без промедления развернет привычную деятельность. Неужели вы сами этого не понимаете? Люди такие, какие они есть — и больше никакие другие! А вы думаете, что восторжествовала справедливость и, следовательно, искоренена несправедливость. Как бы не так! Выбросьте свое заблуждение из головы, если не хотите, чтобы вас «нагревали» вновь и вновь!
— Но ведь…
— Никаких «но ведь»! Мало вам выпало издевательств даже от тех, кто когда-то потом раскаялись в содеянном? Но ведь место покаявшихся — их, кстати, было не так уж много — сразу занимали новенькие желающие порезвиться и поразвлечься за ваш счет. А всё почему? Потому что вы своим поведением просто провоцируете их на такие, с позволения сказать, подвиги, ведь они не рассчитывают встретить должный отпор от вас и тем более не думают о покаянии, которое им совсем не свойственно и даже вообще неизвестно. Вам кажется, что вы морально превосходите их, но они не собираются признавать ваше превосходство. Я вам уже не раз объяснял, что в столкновениях со злом одним добром победы не достигнешь. Это бой, в котором на тебя нападают с целью уничтожить, и одними словами от этого не защитишься. И принцип поведения Ганди — непротивление злу насилием — для вашего случая совершенно не подходит. Ганди в борьбе с английскими колонизаторами опирался на угнетаемое большинство, тогда как против вас выступает угнетающее большинство. Чувствуете разницу? Кто вас реально поддерживал все это время, а не от случая к случаю или после покаяния? Только один Валентин Иванович, да я. Часто это вам помогало? Нет — очень редко!
Валя знала, что я говорил правду — и не всю, которую мог бы высказать. Она считала себя кругом правой всегда и везде на том основании, что она постоянно ведет себя достойно, как подобает честному и порядочному человеку. Это порождало в ней сознание гордости за себя, за свое поведение и отношение к работе. А сознание превосходства над другими, несмотря на то, что она его не выказывала, коллеги ощущали без задержки и прощать ей отнюдь не собирались. Кто она такая, в конце концов? Что она, семи пядей во лбу и умней всех, что ли? Или в состоянии конкурировать с коллегами как женщина? Кроме одной гипертрофированной добросовестности в работе за ней не признавали ничего, да и за это клеймили с особым остервенением. Хорошо еще, что Валентин Иванович высоко ценит в ней это качество, как возможно, и совпадение их имен и отчеств: Валентин Иванович — Валентина Ивановна.
Мои внушения, иногда деликатные, но чаще определенно жесткие, Валя воспринимала безропотно и неизменно благодарила, благодарила и благодарила меня и за них, и за ВСЁ, но практически ни в чем не менялась сама, и потому ни в чем не могла изменить отношение к себе окружающих. В конце концов она плюнула и ушла преподавать в обычную районную среднюю школу свой родной по педагогическому институту русский язык и литературу в старших классах. В это время уже началась так называемая Горбачевская перестройка, и качество образования, которое было и до этого не больно-то высоким, упало еще много ниже. Телеведущие и радиодикторы, не говоря уже о выступающих, лепили столько лексических и грамматических ошибок, что впору было кричать «Караул!» Но в обществе никто караула не кричал, а опасностью для культуры и для жизни вообще массовую безграмотность считали очень немногие, и потому вопиющая безграмотность становилась все более привычным социальным фоном и нормой в общении. Публичное проявление языкового беспредела бумерангом било по учащимся — они своими ушами слышали, как обращаются с речью наставники и политики, и делали из этого довольно-таки логичный вывод — раз им такое можно, то можно и нам, и на кой черт тратить время такой короткой жизни на усвоение никому не нужной культурной речи и правописания — раз и без того поймут.
Вот в этих-то условиях Валя Душкина приняла свои классы на обучение тому, о чем мечтала со студенческих времен: добиваться поголовной высокой грамотности, безошибочного владения правилами орфографии и синтаксиса. Благодаря своему живому интересу она узнала в институте о русском языке гораздо больше, чем оседает в голове у обычного студента, и была отмечена и приближена к себе дамой-профессором, которая, к сожалению, покинула этот мир прежде, чем успела вывести Валю на стезю научной работы. Заниматься в жизни ей пришлось в основном не педагогикой. Но оказалось, что Валя не только не забыла полученных знаний, но и более того — сумела перестроить их в какую-то собственную оригинальную композицию, из которой ей с поразительной ясностью стало видно, чем и как предопределяется правописание слов и правила пунктуации. За несколько лет преподавания в школе она превратила сто пятьдесят безграмотных шалопаев в грамотно пишущих и правильно владеющих речью людей, за что и была удостоена особой благодарности. Но, как и во всяком другом коллективе, вокруг нее очень быстро возникла и сплотилась блокирующая оппозиция других учителей. Исходя из абсолютного сознания своей правоты и превосходства (на сей раз, кстати, подкрепленного невиданными результатами обучения школяров), она сказала коллегам на педсовете «пару ласковых» и ушла, хлопнув дверью, из школы. К этому времени она уже стала пенсионеркой, а ее старший сын, зарабатывавший приличные деньги, начал ей кое-чем помогать. И Валя на свободе погрузилась в увлекательнейший творческий процесс создания собственного учебника русского языка. Для себя она уже всё уяснила и теперь была готова преподавать без всякой ориентации на официально стандартную методологию и государственную школьную программу, ибо уже ощущала себя полностью свободной от любых догматических пут. Исполненная просветительского энтузиазма, она дала объявление о том, что открывает курс подготовки желающих обучаться по новой методике. Валя ждала, что будут неуспевающие школьники, ищущие способ срочно подготовиться к трудному экзамену в ВУЗ — там требовалось писать сочинение, и именно на нем абитуриенты особенно часто среза́лись. Но к ее удивлению слушателей такого рода она в аудитории не обнаружила, зато быстренько опознала в них профессиональных преподавателей, собиравшихся изучить и похитить ее эксклюзивную методологию и преподавать русский язык бывшим школьникам ВМЕСТО нее и, соответственно, красть у нее деньги. Валя немедленно свернула эти курсы. Теперь в полный рост перед ней встала проблема — как защитить свое авторское право от бессовестного разворовывания менее способными и еще менее щепетильными коллегами, ставшими хищными конкурентами на традиционно благородном просветительском поприще. Сделав еще несколько неудачных попыток обставить свое дело так, чтобы авторство ее бесспорно признавалось всеми, кто хотел за ее счет разбогатеть на русском языке, она, придя в отчаяние, как и прежде, обратилась за советом ко мне.
Я стал прикидывать дело так и этак, но везде в этой сфере царил беспросветный мрак. Поскольку сведения о наличии секретных знаний в Валиной голове уже распространились в профессиональной среде после выступления на конференции, где она удачно дискутировала с другими участниками, пытаться основать свою коммерческую школу обучения русскому языку под носом у бдительных жен было бессмысленно.
Немного помолчав, я ответил Вале:
— Вам надо, прежде всего, изложить свою систему в письменном виде, чтобы ее можно было издать.
— Но ведь…
— Подождите, дайте досказать. Как учебник вашу книгу никто не пропустит — слишком много экспертных инстанций, и каждая абсолютно эгоистична. Им дела нет до того, чтобы в стране не осталось безграмотных, если это пройдет без их участия и контроля. А если дать вашу работу им на экспертизу, они смогут многое позаимствовать из нее бесплатно. Так?
— Так, — подтвердила Валя.
— Значит, остается один доступный для вас способ — опубликовать работу не под названием «Учебник», а «Учебное пособие», если вы найдете деньги. Ваш сын сможет финансировать такую затею?
— Честно говоря, еще не знаю. Но он высказывался в том духе, что хочет мне помочь, поскольку понял, что эта работа — для меня самое главное.
— Будем надеяться, — оборвал ее я, успев вспомнить, как часто убеждался уже в бессмысленности расчетов на помощь со стороны детей или на благодарность в чем-то обязанных посторонних, затем продолжил: — Сколько времени потребуется, чтобы письменно изложить вашу систему?
— Я думаю — полгода хватит. А что?
— Да лучше сразу начните, не откладывая. А там посмотрим.
Валя время от времени звонила мне и сообщала, как продвигается работа. Как я и ожидал, излагать систему на бумаге оказалось сложнее, чем представлялось в умозрительном плане. Тем не менее, энтузиазм у Вали не пропадал. У нее было на редкость хорошее настроение. К тому же ему способствовало сообщение бывших коллег из спецотделения уже не антиповского Центра, что за двадцать лет использования Валиного рубрикатора в него не понадобилось вносить никаких изменений. Это действительно говорило о качестве работы моей подопечной, о которой мало кто думал так же хорошо, как я.
— Представляете, дорогой Михаил Николаевич! Двадцать лет уже прошло с тех пор, как мой рубрикатор был принят в работу! Да что я говорю, — спохватилась она, вспомнив вдруг, с кем говорит. — Да нет же, он не мой, а ваш!
— Зачем вы все время приплетаете меня к тому, к чему я прямо не причастен? Мало того, что я его ни разу не видел, я бы и взяться за него не хотел бы, зная, кто за этим стоит.
— Но вы же научили меня!
— Так это другое дело. Если, допустим, какой-то инструктор научил Чкалова летать, то это отнюдь не значит, что инструктор, а не Чкалов впервые перелетел из СССР через Северный Полюс в Америку. Не надо мне от полноты ваших чувств приписывать то, чем я не занимаюсь. Мне и без этого есть, что оставить после себя, сделанное мною самим.
— А что это, Михаил Николаевич, если это не секрет?
— Мои философские и литературные труды, в частности — достаточно большой роман.
— Ой, Михаил Николаевич, как бы я хотела его прочитать! Если вам нужно, я могла бы подключиться к его редактированию. Поверьте, я бы сделала это с удовольствием. Для вас!
— Ну уж нет, — подумал я. — Себя я не дам никому редактировать, в том числе и вам, — а вслух сказал: — Сейчас я сам правлю текст.
Валя унялась, но только на время. Приступы благодарности, как и прежде, продолжали захлестывать ее, и теперь впору было возгласить: «За что?», но Вале все, чем она была мне обязана, представлялось буквально грандиозным.
Летом в деревне, защищенный от ее звонков, я, заканчивая работу над романом, временами вспоминал и о Валином деле жизни в пользу укрепления в народе знаний своего великого русского языка, и пытался найти какой-то путь достижения успеха ее достойного предприятия. В конце концов в голове у меня созрела одна как будто подходящая мысль. В прессе не раз упоминалось, что Людмила Путина, жена президента Российской Федерации, будучи филологом-испанистом по образованию, теперь является высочайшей патронессой Фонда русского языка — по примеру того, как это случалось в других президентских семьях, например, во Франции, где, правда, патроном аналогичного фонда являлся сам президент. Наперед сознавая, как невелики шансы на успех затеи, я все-таки написал письмо мадам Путиной с изложением своей оценки работы Валентины Ивановны Душкиной. Зная Валину честность, я с уверенностью говорил в письме о том, что если Валентина Ивановна утверждает, что разработала собственный метод внедрения в умы обучаемых сложнейшей грамматики русского языка, то так оно и есть — тем более, что она уже произвела практическую апробацию своей системы на ста пятидесяти учащихся обычной средней школы, где до нее у них была обычная безграмотность. Я просил жену президента как патронессу фонда разобраться с системой В. И. Душкиной, уже изложенной автором в письменном виде, с помощью специалистов, которых госпожа Путина пожелает привлечь к оценке, добавив, что Валентина Ивановна готова взяться за обучение любого экспериментального класса из неуспевающих по русскому языку, или, если это будет угодно госпоже Путиной, порекомендовать Валентину Ивановну своим знакомым, дети которых не в ладах с русской грамматикой. Главной же целью моего обращения было то, чтобы Фонд выделил В. И. Душкиной грант на подготовку и издание ее учебного пособия. Однако вслед за написанием письма вдруг обнаружилось два практических затруднения для его отправки. Я не знал отчества первой российской леди — пресса о нем совершенно умалчивала, и не имел представления, по какому адресу его посылать. Выяснить эти вещи, находясь в деревне, было невозможно, поэтому пришлось отложить отправление до возвращения в Москву. Это произошло уже в середине осени. Валя позвонила мне еще до того, как я начал что-то узнавать насчет отчества и адреса жены президента. Пользуясь случаем, я рассказал Вале о письме и его целях, а также о затруднениях, на которые наткнулся.
Она была растрогана до глубины души или даже еще больше. Волна чувств просто захлестывала ее. Она взялась сама узнать недостающие данные и без задержки отправилась в официальную приемную президента на Старой площади. Итоги проведенной ею «разведки боем» оказались следующими:
Первое — мадам Путина — Людмила Александровна.
Второе — адреса ее канцелярии как патронессы Фонда русского языка нет.
Третье — через своих старых знакомых Валя выяснила, что попечительский совет, возглавляемый женой президента, состоит исключительно из ее подруг, для которых работа в нем служит средством для их лучшего знакомства с окружающим Россию миром и других целей перед собой не имеет.
Четвертое — письмо Людмиле Александровне можно отправить на адрес канцелярии самого президента.
Валя взялась лично отвезти письмо туда, чтобы сдать под расписку. Сведения, добытые ею, не убавляли и без того достаточно серьезного пессимизма. Но дело было в основном сделано. Оставалось довести его до конца. Валя приехала на встречу со мной в вестибюле метро, расцеловала меня горячее, чем родного, с тем, чтобы уже назавтра отправиться с письмом в президентскую приемную. В ожидаемое время я получил от нее доклад о проделанной работе и полуожидаемое сообщение о том, что получив письмо с адресом «Супруге Президента Российской Федерации госпоже Путиной Л. А.», не удержалась и распечатала конверт, прочла своими глазами, не довольствуясь тем, что я уже зачитывал ей текст по телефону (или боялась, что в бумаге содержится нечто иное в сравнении с услышанным?), снова прочла, сняла себе ксерокопию и только после этого отвезла, куда следовало. Надо думать, теперь я занимал в пределах воображаемого ею домье значимых для нее людей такое положение, какое было уже «выше крыши». Она даже попыталась отдариться на свой манер, сказав, что хочет, чтобы я разделил с ней авторство ее системы обучения русскому языку.
Я, как и прежде, оборвал ее, напомнив против обыкновения резко, что ни в каких подачках не нуждаюсь, поскольку сам имею за душой нечто, чем не стыдно гордиться, и она заизвинялась и стала убеждать, что просто сознает себя настолько обязанной мне, что даже не представляет, какую пользу может принести мне в ответ.
— Принесите пользу усвоению русского языка нашему дивному народу, — возразил я. — Мне этого будет достаточно.
Потом потянулось ожидание, наверняка тяжкое для Вали и довольно безразличное для меня. Наконец, пришло уведомление из канцелярии президента, что мое письмо на имя Президента Российской Федерации (а не его супруги) отправлено для ответа по существу в министерство, ведающее вопросами образования, а затем после еще одной затянувшейся паузы я получил обещанный ответ «по существу» из упомянутого министерства. Я «с выражением» зачитал его Вале по телефону. Чиновник сочувственно отметил, что безграмотность выпускников школ действительно представляет серьезную проблему. А потому он рекомендует В. И. Душкиной издать свои материалы. Ни слова о том, чтобы где-то заслушать ее предложения официально под эгидой министерства, ни слова о выделении Вале гранта именно с целью опубликовать ее систему.
— Ничего неожиданного не случилось, — добавил я от себя, стараясь умерить Валину разочарованность. — После того, что вы узнали о фонде и о том, чем там занят попечительский совет, другого почти и не стоило ожидать. Моя рекомендация остается прежней — дорабатывайте текст своего учебного пособия и постарайтесь издать его на средства своего сына.
— Но ведь тогда уже ничто не защитит мой приоритет, — сказала Валя. — Я узнавала.
— Вы имеете в виду патентное право?
— Да.
— А я говорю просто об обычном праве собственности. И если у вас украдут текст, вы все равно сможете восстановить свое авторство через суд. Постарайтесь только так сцеплять слова и фразы в своем тексте, чтобы их было невозможно переиначить без потери смысла. Тогда обладателям слабых мозгов ничего не останется, кроме как воспроизводить ваш текст без ссылки на вас, а у вас уже будет в руках доказательство, что он уже был вами издан раньше, и что теперь с вашим трудом выступают плагиаторы. Другого пути я вообще не вижу. Официальным путем вы свое пособие, учебник или что-то еще через министерство образования не пробьете, ну, а издать за свой счет или на деньги спонсора сейчас можно что угодно.
— Да, я понимаю.
Несмотря на неудачу затеи привлечь к Валиным делам попечительницу интересов русского языка в лице жены президента России, Валя не переставала поддерживать частые телефонные контакты со мной — иногда по два-три раза на дню. Это совершенно не нравилось моей Марине, а меня раздражало пустопорожним отвлечением от дел. И все же грубо осаживать Валю из-за ее обращений по самым разным поводам мне не хотелось. Чтобы придать какую-то осмысленность нашим контактам, мне пришло в голову предложить ей прочесть мой уже законченный роман с целью контроля от ошибок и опечаток. Я помнил, что еще в самом начале нашей работы у Антипова она как раз и была полезна тем, что отлавливала, как она говорила, «глазные ошибки». Я уже не раз перечитал набранную на компьютере собственную книгу и каждый раз находил какие-то пропущенные ранее мелочи. Напомнив себе об этом, я решил, что будет не лишне пропустить роман через Валин корректорский фильтр. В ближайший же день, когда она позвонила мне (а долго ждать не пришлось), я сказал, что могу дать почитать свою вещь, попутно надеясь на грамматический контроль с ее стороны. Валя горячо заверила меня, что сделает для меня всё с большим удовольствием и охотой.
Через три дня она позвонила и сказала, что уже всё прочла. Я был немало удивлен такой скоростью прочтения книги объемом в семьсот страниц — вряд ли это можно было счесть признаком особого воодушевления, вызванного образностью моего произведения, поскольку казалось, что ни тематика книги, ни образ мыслей и действий главного героя, мягко говоря, не соответствовали характеру внутреннего мира Вали и ее представлениям о морали. Правда, меня это ничуть не заботило — я дал ей читать свое произведение отнюдь не для того, чтобы еще больше понравиться ей. Но в данный момент меня настораживало другое — в Валином голосе послышались тоска и горечь.
— Скажите, — спросила она после паузы, — и теперь я уже явно различал трагические ноты в голосе, — зачем вы написали это?
— Что это? Всю книгу?
— Да.
— Затем, чтобы высказать многое из того, что я успел узнать в своей жизни, а заодно и показать, что сильней всего меня в ней впечатлило.
— Не понимаю, зачем вам так понадобилось написать — ни о каких «дорогой Михаил Николаевич, любимый!» уже не было речи.
— Вы хотите сказать, что книга вам не понравилась? Ну, что ж, ваше право думать о ней, что хотите. Меня от этого не коробит.
Мой голос был спокоен и не вызывающ, и тем не менее Валя еще раз задала мне свой первый вопрос.
— А все-таки — зачем? — и это уже был голос вражды.
— Хорошо, если вам так хочется услышать всё от меня, то ЭТО мне понадобилось для самовыражения собственной сути и сути вещей, как я это понимаю. Такой ответ вас устраивает?
— Да. Когда я могу вернуть вашу рукопись?
— Да хоть завтра. Кстати, вы там сделали много поправок?
— Нет. Знаете, у меня от чтения так устали глаза — я их до этого испортила, работая на компьютере, что теперь просто ничего не в состоянии делать. И глаза болят, и голова.
— Сочувствую, — ответил я, думая о том, что уже произошел своего рода исторический переворот в наших отношениях, и ее огромное горячее желание изо всех сил служить мне всем, что в ее силах, за три дня чтения моего романа испарилось напрочь до дна. Хотя, возможно, и раньше, в первый же день и с первых страниц. И дочитать до конца ее скорей всего заставил не интерес, а данное мне обещание прочесть, от чего она как честный человек уже не могла отказаться. Дело приобрело до комизма неожиданный оборот. Валя, возможно, настроилась восхититься, но оказалось, что пришла к выводу, что лучше бы и не бралась читать. Многолетние клятвенные заверения насчет ее готовности сделать для меня всё, что угодно, потеряли вдруг всяческую силу — на ее готовность послужить мне больше и намека не было. А как честный человек она могла бы помнить о своей хотя бы подневольной обязанности сдержать добровольно данное ею слово. Значит, по всей видимости, я своим романом напрочь перечеркнул в ней то, что побуждало ее навязывать мне год за годом свою поддержку, в которой ни раньше, ни теперь я не нуждался.
Прояснить, до конца ли верно я понимаю новую ситуацию, можно было уже на следующий день. До времени встречи с Валей я об этом больше не думал.
Мы встретились на станции метро между моим и ее домом. Обычно она спешила поцеловать меня, демонстрируя радость от встречи, в этот же раз я заметил, что она едва заставила себя пройти свою половину пути, чтобы нам можно было соприкоснуться лицами. Следующим ее движением было передать мне пластиковую сумку с моим романом. Поверх нее я заметил свою книгу по специальности, которую подарил, когда она приехала ко мне консультироваться по поводу создания рубрикатора. По существу это было нотариально заверенное заявление о прекращении каких-либо отношений со мной. Она решила порвать их сразу, за один сеанс. А то вдруг пришлось бы вторично встречаться, чтобы избавиться от подарка, который, как она многократно напоминала, принес ей такую помощь. Ну, что ж. Можно было прощаться навсегда без всяких промедлений. Но все же она еще раз, видимо, в память о «нашем безоблачном прошлом», задала уже надоевший мне вопрос:
— Зачем вы это сделали?
— Зачем я решил погубить репутацию в ваших глазах? — переспросил я, но, не дожидаясь ответа, продолжил: — Затем, что я такой и никакой другой, что бы там раньше вы обо мне ни вообразили. У нас с вами, как я теперь вижу, весьма различающиеся взгляды на литературу. Для меня важно, чтобы там все по возможности соответствовало истине, а для вас, по-видимому, чтобы в ней все было правильно и хорошо даже вопреки реалиям бытия. Еще раз готов подтвердить, что я не заказывал вам положительного суждения о своей книге. Мне жаль лишь, что вы на ней действительно сломали глаза, а этого не следовало делать. Могу вас уверить еще только в одном: я искренне желаю вам успехов в вашей работе на благо русского языка. Всего хорошего. И будьте здоровы.
— И вам того же, — сказала она, глядя мимо меня.
Мы еще раз соприкоснулись лицами. Больше Валя не звонила мне никогда. Впрочем, это вполне соответствовало моим ожиданиям и никакого огорчения не принесло, однако кое к каким мыслям всё-таки побудило. Это, что ни говори, был достаточно серьезный феномен, чтобы захотеть разобраться в его природе. Итак, практически в одночасье произошла серьезнейшая метаморфоза в настроениях и предпочтениях Вали Душкиной, касающихся меня. Сам я во все время нашего с ней знакомства относился к ней совершенно одинаково: уважительно, с долей жалости ко всеми гонимому существу; сочувственно ко всем проявлениям ее собственного творческого начала; с уверенностью в твердости ее характера во всем, что касалось ее убеждений и принципов, а также с уверенностью в том, что ее отношение ко мне останется неизменным. Вот в этом последнем я, оказывается, очень ошибался. Почему? Ответ надо было искать в потаенной натуре Валиной личности, которая у нее, как и у всех, очень редко проглядывала сквозь манеры поведения, принятые в обществе и заложенные в нас с детских лет.
Что же могло быть такое тайное, чего бы Валя страшилась или обычно не позволяла себе проявлять? Ведь она совсем не скрывала, что любит меня, судя по тому, как первая вешалась мне при встречах на шею, целовала — правда, не так, что это было тождественно любовным поцелуям, претендующим на такой же ответ — и очень часто усыпала свою речь словами — «Михаил Николаевич, любимый, дорогой!» Я никак не поощрял ее к подобному гейзерному излиянию чувств — но таковым все это оставалось на протяжении более тридцати пяти лет и тут — на́ тебе, всё как ножом отрезало! Будто я взял и в один момент смертельно ее оскорбил, хотя я за собой никакого греха так и не ощутил. Единственное, чего не было раньше, так это ее знакомства с моим литературным опусом. Значит, в нем она нашла оскорбительные для ее самолюбия признания о себе самом? Что же смогло ее задеть? Видимо, в первую очередь, романы с другими женщинами, не только с Мариной, любовь к которой она не смела порицать даже про себя. Чем она оказалась задета сильнее — тем, что они вообще у меня были (а героя романа она полностью отождествляла со мной) или тем, что о них было написано как в духовном, так и в плотском (как говорили предки) их воплощении? Пожалуй, все-таки в первую очередь тем, что они у меня были, особенно если принять во внимание, сколь высоко в этом грешном окружающем мире она расценивала собственные драгоценные качества: постоянную честность, истовое трудолюбие или трудоусердие, верность всему и всем, что представляло в ее глазах действительную ценность.
А я, оказывается, позволял себе любить всяких женщин — и очень достойных, и не очень, а то и вообще недостойных с точки зрения ее принципиальной требовательности к любви. Какие выводы она из этого сделала? Мало того, что я часто выбирал не лучших (а, стало быть, и сам вел себя недостойно), главное же — что я предпочел пройти мимо ее любви — самой что ни на есть заслуживающей признания и ответа — вот в чем открылся мой главный грех. И уж если расценивать не меня и мое поведение, а собственно мой роман, то есть книгу, с позиций высокой нравственности (а иначе она, воспитанная на примерах из русской классики, вообще не умела), то мой роман никак не годился на роль литературного произведения, заслуживающего высокой оценки, еще и на том основании, что в нем НЕ БЫЛО ПОКАЯНИЯ, которым так ценна российская изящная словесность и которая так привлекала к ней ищущих понимания человеческой основы бытия читателей во всем мире. А я ведь действительно не каялся в грехах — просто говорил о них, описывал их и сам давал им свою оценку. На колени на площади не становился, чтобы в этой позе рвать рубаху на своей груди, как это было положено. Перед Богом я колени преклонял — это да, но только не в церкви, а там, где придется — ведь Он вездесущ — и не испытывал никакого желания каяться перед толпой современников, которые все, за редкими исключениями, были ничуть не лучше меня. Но это в глазах Вали являлось грубым нарушением правил и жизни, и литературы, и ни там ни там никуда не годилось. А что же случилось с ее как будто бы несокрушимой уверенностью во мне как в человеке, постоянно и безотказно помогавшем ей прокладывать путь во враждебных общественных джунглях? А ничего особенного. Мало ли что я ее никогда не подводил, а иногда и выручал, а уж МОРАЛЬНО (уж позволю себе такое выражение из неподобающего моему поведению лексикона) поддерживал ее несчетное число раз? Ну и что, что поддерживал? Ведь было за что? — Было. Это следовало рассматривать все равно как исполнение элементарной обязанности, вроде как лицо умывать и зубы чистить, а это, кстати говоря, одинаково делают и праведники, и мерзавцы. Вывод — «дорогой и любимый Михаил Николаевич» оказался недостойным ее любви и вследствие этого стал автоматически недостоин благодарности, в том числе и в виде данных ею по неосмотрительности и неведению горячих заверений в своей постоянной готовности ему помочь. По скорости превращения Валина метаморфоза была сопоставима, пожалуй, только со скоростью троекратных словесных отречений апостола Петра от Иисуса Христа, о котором тот провозвестил на тайной вечери, реагируя на заверения Петра (он же Симон, он же Кива) в нескончаемой преданности Богочеловеку, за которым он пошел вместе с братом Андреем с берегов Генисаретского озера, что еще не успеет прокричать поутру петух, как Петр уже трижды отречется от Него (и Петр действительно благополучно трижды отрекся, когда римские воины спрашивали, указывая на Христа, знает ли он этого человека). И если раньше библейский рассказ от Матфея казался мне несколько двусмысленным относительно слова «отречение» — мало ли, разве такое сплошь да рядом не случается в жизни и, в частности, в партизанской практике, когда оставшиеся на свободе отказываются признать арестованного знакомым, чтобы не провалиться самим и не вовлечь «в историю» еще каких-то людей, но после столкновения с феноменом преображения Вали Душкиной я перестал так уж сомневаться в однозначной природе отказа Петра. Правда, в дальнейшей жизни этот апостол доказал верность Христу своими деяниями до самой казни на кресте, перед которой он потребовал от мучителей, чтобы на кресте его распяли вниз головой — настолько он считал себя недостойным принять смерть в том же положении, в каком принял ее Иисус Христос, Спаситель. Меня, разумеется, нисколько не волновало, будет ли когда-нибудь Валя Душкина пересматривать свою новую позицию в пользу старой. Но и мне, поскольку это касалось меня, следовало извлечь из данной истории уроки для себя. Какие? Надо было всегда держать в уме, что предложенная тебе любовь женщины, которая захватила ее, с большой вероятностью может превратиться в ненависть или обернуться оскорбленностью, если ты не заметишь ее или сделаешь вид, что не заметил, но все равно не воспользуешься высшим даром, который предлагают тебе в ожидании ответного чувства.
Такое ведь случалось и до Вали, и во время знакомства с ней. Одна сотрудница, не так давно во второй раз вышедшая замуж, вообще говоря, совсем недурная собой, притом достаточно образованная и умная, недовольная моим «непониманием», решила активизировать события, сообщив мне в конфиденциальной манере, что ее соседи по лестничной площадке надолго уехали из Москвы, а ключи от своей квартиры оставили ей. Но, поскольку мое «непонимание» продолжалось и после столь определенного целеуказующего маневра, оно было уже сочтено за оскорбительный отказ, который вынудил ее подпортить мое реноме в глазах начальства. Другая сотрудница, уже довольно много лет спустя после этого случая, приблизившаяся, как и я, к барьеру пенсионного возраста, вела себя много более сдержанно. И все же ее не совсем адекватно острые реакции на появление возле моего рабочего стола других женщин и еще кое-какие малозаметные штрихи в поведении подсказали, что она была отнюдь не равнодушна ко мне, и вход в ее строгоохраняемую интимность для меня не был наглухо заперт. Ее реакция на мой литературный роман была сходна с Валиной, Эта дама сама попросила дать его ей почитать, когда узнала, чем я занимаюсь после ухода на пенсию. Естественно, она узнала из моей книги ровно столко же, сколько и Валя Душкина, о мыслях, поведении и объектах страсти человека, к которому стала неравнодушна по неизвестной никому прихоти обстоятельств. Однако после чтения она не подвергла меня полному изгнанию из своего астрально и ментально представляемого рая. Но роман ей, естественно, не понравился. Она нашла в нем даже хвастовство своими успехами женщин, что вряд ли было справедливо. Я понимал, конечно, что она, как и Валя, воспитана на в высшей степени положительных и нравственных примерах из традиционной русской семейной дворянской практики (не вдаваясь, разумеется, в такие ее подробности, как нередкие адюльтеры жен и довольно регулярные связи с дамами полусвета или с девицами из хоров или борделей у мужей) и классической русской литературы. Но мне казалось, что, говоря о примерах из литературы, лучше ориентироваться на те из них, когда авторы создавали свои и чужие образы по принципу максимальной и разносторонней откровенности, по возможности чураясь как приукрашивания собственной личности, так и умолчания о неблаговидных поступках своего реального бытия. Так поступал и Лермонтов в ипостаси Печорина в «Княгине Лиговской» и «Герое нашего времени» и особенно великий американский автор, проломивший громадную брешь в стене маскирующей действительность вкусовой литературной морали — Генри Миллер. Вот они-то и создали прецеденты литературы высшего достоинства в том смысле, что стремились привести литературу в соответствие не неким социально-государственным эталонам, нормирующим практику граждан, в том числе и сексуальную, удобным для «общества» образом, а в первую очередь к Истине, каковой бы она в жизни ни была — красивой или некрасивой, достойной или недостойной, заслуживающей поощрения или резкого порицания. И только зашоренным зрением в их творениях можно было не заметить, что раньше всех читателей своей откровенностью они обличают самих себя, поступая так совершенно сознательно, а не в припадках безудержного хвастовства. Проблемы жизни невозможно разрешать, пока они не станут очевидны во всех своих аспектах и образах максимально широкому кругу людей — там ведь всегда есть люди более сведущие и более проницательные, чем свойственно большинству. И социальная функция писателя, если таковая существует наряду с обязательной авторской индивидуальной честностью, как раз и состоит в том, чтобы представлять все явления жизни и сопутствующие им людские реакции самым откровенным и выпуклым ПРОЯВЛЯЮЩИМ образом. Менять свои глубинные представления на этот счет в угоду читателям или читательницам, которые на моем житейском материале хотели бы видеть, как говорил один мой начальник, «более другой документ», я не собирался. А потому и мог пребывать в совершенной уверенности, что неласковых критиков моего литературного творчества всегда будет хоть отбавляй.
Полагаю, в моем нынешнем возрасте мне уже не удастся вызывать у каких-либо новых знакомых дам нежных чувств к моей персоне. А потому мой бескорыстный совет потомкам, как своим, так и чужим, не забывать, что неразделенная любовь, даже если она не была в явном виде предложена, способна превратить любящего и в ненавистника, и в человека, испытывающего презрение и мстительные желания с большой степенью вероятности, хоть и не всегда. Достаточно припомнить известный пример инверсии отношения Идалии Полетика к Александру Сергеевичу Пушкину, который сначала было соблазнился ее готовностью к близости, да на ходу передумал — и получил в ее лице законченного врага на всю свою жизнь, а то и дольше. Случается, правда, и иначе. Например, та дама, которой не понравился мой роман, меньше года спустя поинтересовалась, какого я мнения о последней крупной вещи одной весьма известной и неоднократно премированной романистки, которая была удостоена крупной литературной награды. Я сказал, что этой вещи не читал, но одну из предыдущих считаю удачной. Что-то в голосе собеседницы подсказало мне, что сама-то она разочарована последним романом. Спустя несколько секунд так и оказалось, я услышал именно ту оценку, которую ожидал, но и после этого в разговоре чувствовалась какая-то недоговоренность, оставшаяся неозвученной. Подумав, я пришел к выводу, что после сравнения премированной книги с моим романом моя собеседница не без удивления пришла к выводу, что мой все-таки лучше, однако решила мне этого не сообщать.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги В пограничном слое предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других