Московская рапсодия

Александр Кормашов

Спецслужбе важно выяснить, существует ли связь между гибелью одной странной девушки и содержанием небольшой поэмы, появившейся в одном московском поэтическом альманахе.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Московская рапсодия предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 2

Клавдий наконец догадался собрать и убрать в пакет все ее фотографии. Все ее фотографии — мертвой и почти голой, на какой-то лесной поляне, у самой кромки тающего весеннего снега.

— Я сейчас попрошу принести еще по стаканчику чая. Или, может, присовокупим бутерброд?

Значит, она у них. Где-нибудь в морозильной камере. И этот Y-образный шов от паха до ключиц, наскоро стянутый грубой ниткой…

— Вообще-то я бы поел, — неуверенно проговорил я, продолжая следить за черным пакетом. — Чтобы первое, второе и третье. Горчица и лук.

Этому я с детства научен: если не знаешь, что делать, делай то, что хотелось бы делать меньше всего.

Клавдий снял трубку:

— Таня, мы будем обедать.

То ли горничная, то ли секретарша, молодая-немолодая женщина в белом переднике вкатила сервировочный столик с судками, и вот уже Клавдий пригласил меня пересесть к другому столу, обеденному.

Суп был щи.

— Как вы меня нашли? — спросил я, проворачивая в щах ложку.

— Как нашли? К сожалению, в нашей конторе редко читают литературу. Так что случайно. Совершенно случайно.

— А что у вас за контора? КГБ?

— КГБ, как вы знаете, уже нет.

— ФСК? Теперь то есть ФСБ?

— А милиция вас устроит?

— А вас?

— Меня устроит и милиция. Ну хорошо. Вы некоторым образом человек уже посвященный. — Клавдий, не доев котлету, принялся за кисель. — В каждом обществе, Константин, в каждом государстве есть служба, как бы это сказать, хранения молчания. Глубокого молчания. Если хотите, так и называйте — Эс-Ха-Гэ-Эм. Служба хранения глубокого молчания. Есть вещи, обнародование которых может вызвать некоторые нестроения в обществе, спровоцировать нездоровое любопытство, ажиотаж, смуту, шум, хай, ор… Ну, в общем, наша контора…

— Контр-ора.

— Как вам будет угодно. Я бы сказал, мы своего рода кунсткамера. А сам я хранитель музея. И храним, как вы поняли, молчание. Молчание как таковое. По определению. Молчание собственно. Так что молчать я умею. Это относится и к деятельности нашей контроры, как вы изволили выразиться. Возможно, вы скажете, что молчать — это не профессия. Не знаю. Но, возможно, призвание. Вспомните о молчальниках, исихастах. О Тютчеве. «Мысль изреченная…» Есть, наконец, и теория дополнительности, где ясность высказывания дополнительна его истинности. Противоположности суть дополнительны. Вам, как поэту, может быть, ближе Тютчев, но мне — Нильс Бор. Чем яснее мы выражаем мысль, тем дальше она от истины. И наоборот. Чем ближе к истине находятся наши высказывания, тем меньше мы их понимаем. Отсюда вывод: всякая истина лежит в невысказывании. Это не равно молчанию, нет. Применительно к вам, поэтам, я бы сказал, что истинный поэт тот, кто не пишет стихов. Но поэт.

— Значит, я не истинный?

— Но вы же не промолчали. Не вытерпели, не выдержали, не устояли перед соблазном об этом всем написать. Хотя бы и так, под прикрытием флера воображения, вуали поэтической выдумки… — Он отнял от губ кисель и жестко взглянул на меня в упор. — Бреда?..

У меня было чувство, что он добавит «сивой кобылы». И вообще, за ним, кажется, это водилось: все время что-то не договаривать, но так ясно и четко, что ты не веришь ушам, которые, впрочем, действительно ничего не слышали. Нет уж, бредом сивой кобылы свои стихи я бы не назвал: не настолько самокритичен.

— Вам видней.

— К сожалению, у нас ограниченный штат, где каждый ведет сразу несколько тем. К счастью, я вышел на вас почти сразу. Редкий случай на моей памяти. Да-да, не прошло и полгода. Альманах, как видите, оказался кстати. В принципе, я мог бы до пенсии разрабатывать эту тему, а потом передать преемнику… А что мы так плохо едим-то, а? Учтите, теперь до ужина.

— До ужина? Вы хотите сказать…

— Я хочу сказать, не напечатай так скоро вы это ваше признание… Да-да. Именно ваше признание. Признание без названия. Название без признания. Три точки… Три точки, три точки… — нараспев протянул он и двумя пальцами выудил из вазы салфетку.

Мне послышался даже скрип — с такой силой тер он свои губы этой дешевой рыхлой бумажкой.

— Три звездочки, — поправил я.

— Прошу прощения?

— Три звездочки, а не точки. Полиграфические.

— Вы правы, Константин. Конечно, это три звездочки. Поэтому и считаю, что ваше стихотворение без названия. Что еще они могут обозначать?

Он попросил меня пересесть на стул перед его канцелярским столом, занял свое место и сам. Предложил курить.

За окном смеркалось. В тот момент, когда Клавдий включил верхний свет, жалюзи бесшумно закрылись. Сколько же здесь телекамер? Мне вдруг показалось, что они всюду и пронзают все помещение, словно душ Шарко. Но сколько бы их тут ни было, к ним можно смело прибавить еще целых две. Глаза Клавдия. Они тоже не выражали эмоций.

— Вы что-то хотели сказать? — ровным голосом произнес Клавдий.

— Я? Да нет. Может быть, звездочки обозначают классность вашей гостиницы?

— Да уж, — Клавдий хитро изогнул губы вверх, — выше, посетую вам, не тянет. Зато вот коньяк… — он перегнулся назад и, открыв бар, достал одну из бутылок, — пять звездочек. «Белый аист». Помнится, я в студенчестве был большим любителем этого коньяка. Хотя вы не помните… у молдавских коньяков всегда был какой-то слегка мыльный привкус.

«В студенчестве», черт возьми! Когда я в своем студенчестве стирал в общежитии единственную пару носков, особенно туалетным мылом, всегда почему-то пахло грибами. Но я ему этого не сказал.

Он явно играл со мной, этот лысоватенький, брюшковатенький тип с устремленным на рытье носом. Хранитель музея хренов! Музея хренов… СХГМ. Контр-ора.

— А ваше звание, случайно, не старший прапорщик? Тогда бы совпало.

— Что?

— Три звездочки.

Он среагировал мигом. Глаза на секунду очеловечились, но скобка рта свисала остриями вниз.

— Гм-гм. Так мы далеко не продвинемся. А уже много времени. Я лично скоро должен буду уйти. Моя методка, я уже говорил вам, состоит в поэтапности, в-в-в… фрагментировании нашего с вами подхода к искомой истине. К истине, должен подчеркнуть. К истине. Никакая правда меня не устроит. А уж тем более — литературная. Чтобы взять на хранение вашу истину или, скажем прямо и откровенно, чтобы замолчать эту истину, мы должны быть по меньшей мере уверены, что она истина, и никак не менее.

Он разлил коньяк, закурил.

— Я намерен прочитать ваше стихотворение вместе с вами. Я буду читать отдельный кусок, вы — комментировать, а вместе мы — обсуждать, осмысливать, если хотите, обмусоливать. Представим, что мы в садах Академии и гуляем по аллеям ее вместе с Платоном. Или в Ликее с Аристотелем. Перипатетики, так сказать. Герменевтики. У вас еще есть синонимы? У меня нет. Нет, есть — буквоеды. Мы будем поедать букву за буквой, слово за словом, фразу за фразой. И отдельно, и вместе взятые. Так что эти три звездочки вместо названия — они как часть поэмы, они тоже наша еда.

Не надо двух пальцев в рот, чтобы отправить всю эту его еду, вместе с Платоном и Аристотелем, куда надо. Какой все-таки отвратный мужик! Но я решил не молчать:

— Эти три звездочки не вместо названия. Они и есть название. Три звезды — это пояс Ориона. Пояс Ориона в созвездии Ориона. Я даже просил редактора, чтобы тот разметил их уступом вверх.

— И?

— Он сказал, это заумь.

— Любопытненько. Ну вот видите, какие мы молодцы! Еще, считай, не подошли к тексту, а уже кое-что прояснилось. Погодите минуточку.

Он застучал двумя пальцами по клавиатуре, роняя на нее пепел с дымящейся сигареты и чертыхаясь, когда попадал не в ту букву. Допечатав до конца, он прочитал, вновь чертыхнулся и исправил ошибку. Потом вскинул то, что Бог повелел Адаму именовать подбородком, и, сощурившись, взглянул на меня из-под век:

— Откройте журнал. «Константин Смирнов» набрано другой гарнитурой. А это чья вина? Художника?

— Нет. Это псевдоним.

Ногтем большого пальца он поправил на переносице очки и прокатился им по трамплину носа.

Мы помолчали. Наконец он достал из стола еще одну канцелярскую папку и развязал тесемки:

— Ваше свидетельство о рождении?

Действительно, мое свидетельство о рождении, едва не разваливающееся по сгибу.

— Ваш паспорт?

Мой паспорт.

— Где же тут псевдоним?

— Мой прадед был греком из города Смирны. Смирнов и есть псевдоним. Просто мой псевдоним совпадает с моей фамилией.

Он сильно дунул в клавиатуру компьютера, выдувая из букв сигаретный пепел, и снова что-то набрал. Я вытянул шею. Начало выглядело теперь так:

Константин СМИРНОВ

Она являлась…

Он пытал меня до самого позднего вечера. Потом закрыл компьютер, но оставил его на столе. В стол убрал только папки и — демонстративно — кинул туда же сам альманах, экземпляр которого предлагал мне взять и считать авторским. Всем видом он показывал, что уходит. Поднялся, причесал волосы, сунул в карман сигареты и зажигалку, вытряхнул в пластиковую урну пепельницу. Остановился надо мной, посмотрел сверху вниз и снова ногтем большого пальца поправил очки.

— До завтра, Константин. Завтра вы скажете, что мы земляки, потому что у нас у обоих римские имена.

Комната, куда он предложил мне вернуться, была тут же — за железной дверью. В ней стоял телевизор, имелся видеомагнитофон, стопкой лежали кассеты и книги. Все исключительно под мой вкус. В какой-то момент мне даже показалось, что это мои личные кассеты и книги. Но нет. Тютчев был другого года издания, а «Бледный огонь» Набокова — вообще на языке оригинала.

Здесь я уже провел те четыре часа с утра, когда меня сюда затолкнули. То были тяжелые четыре часа. Вот и сейчас, едва дверь за «римлянином» закрылась, я снова начал впадать в то сумеречное состояние, когда еще не сошел с ума, но уже позывает сойти.

Оставшись один, я включил телевизор и сел на кровать. Потом выключил телевизор. Есть вещи, которые, как я понял, переношу плохо. Это когда на тебя долго смотрят, но ничего при этом не говорят. В комнате было несколько видеокамер, их присутствие переносилось хуже всего. Камеры даже не пытались как следует скрыть, в этом, вероятно, был смысл, но не для меня. Чувство, что за тобой постоянно следят, преследовало меня и в ванной. Там и достигло пика.

Весь день я словно спускался на тяжелом грузовике с крутого горного перевала, и вдруг педаль тормоза провалилась. Я сдернул со стены шланг, открыл оба крана на полную мощность и, как был, в одежде, стал поливать водой и стены, и потолок, крича, пытаясь залить, ослепить невидимую видеокамеру. Очень скоро вымок, охрип, продрог, поскольку напор холодной воды был сильней, чем горячей, выскочил вон, сбросил на пол одежду, залез голый под одеяло, согрелся, а потом, вероятно, заснул.

Проснулся я оттого, что чей-то противный голос словно рашпилем тер по мозгам: телевизор продолжал работать. Он был старый, еще советский, и не умел выключаться сам. В душевой гудела вода. Вся одежда моя валялась вразброс по полу: мокрые брюки, рубашка, майка, носки, свитер и — тьфу! — трусы. Кровать почему-то стояла наискосок, чуть ли не посредине комнаты, и мешала открывающимся дверям.

В них втискивалась какая-то женщина. Я не сразу сообразил, что это, должно быть, та вчерашняя, молодая-немолодая… как ее там… и невольно скосился на телевизор: не мексиканский ли все еще сериал?

— Вам что-нибудь надо до завтрака? — спросила она.

Следовало еще подумать, что тебе нужнее всего, когда ты лежишь на скрученной жгутами постели и видишь перед собой незнакомую женщину в белом переднике.

— Я привезла вам кофе и булочки. Вы не привстанете?

Ее голова исчезла, а я, упираясь в постельный сверток ногой, выволок из его нутра покрывало и, кое-как прикрывшись, ступил на холодный пол. Первым делом запнул трусы под кровать, вторым — подвинул кровать на место, но тут уронил покрывало и оглянулся на дверь в тот самый момент, когда ее голова появилась снова. «Ой» прозвучало как целая фраза: «Ну вот, так и знала, что загляну и увижу то, на что непременно полагается сказать „ой“».

Я сел на кровать и закутался.

Женщина вкатила сервировочный столик, закрыла дверь. Поставила на тумбочку блюдце, на него чашку, налила кофе. Ловко взрезала ножом булочку, будто вскрыла ракушку, и намазала обе ее половинки маслом.

— Кушайте на здоровье. Я сейчас.

Она вернулась с комплектом для ванны и сказала, что отвернется, дабы я мог накинуть халат.

— Вы, кажется, это… Таня? — Мне вспомнилось, как ее зовут.

— А вы — это Костя?

«Познакомились», — подумал я. Если здесь и в самом деле какое-то учреждение, то персонал тут, похоже, проходит особую подготовку на непосредственность. По сравнению с ней я чувствовал себя человеком в футляре. Мне даже стало немного стыдно, что здесь всего одна чашка и я не могу предложить ей кофе. Предложил сигарету. Она закурила, выпуская из себя синий, женский, не дошедший до легких дым.

— Не беспокойтесь, я найду вам что-нибудь из одежды или, если хотите, постираю вашу. — Она кивнула на мои мокрые тряпки.

Лицо принапудренное, глаза и губы подкрашенные, но кожа на шее и в вырезе платья очень тугая и ровная. Ей было около тридцати пяти. Что делало ее привлекательной, так это глаза: верхнее веко изогнуто луком, нижнее натянуто, как тетива. Когда-то она умела пускать хорошие стрелы. Через пару затяжек потыкала сигаретой в пепельницу и принялась за уборку.

Когда верхний свет погас и жалюзи развернулись, за окном появились верхушки сосен с грачиными гнездами, в них горками лежал снег. Из-за деревьев торчала труба котельной — красная еще оттого, что облита утренним солнцем. На снегу угадывалась тропинка примерно в том направлении. Я прижался щекой к стеклу. Слева от здания падала длинная тень. Вероятно, большое здание. Какой-нибудь закрытый институт…

— Вы не подвинетесь?

Она протерла стекла и подоконник, потом пропылесосила даже шторы.

От нечего делать я поднял трубку телефона. Там словно ждали — ни щелчка, ни гудка, сразу голос:

— Мы слушаем вас, Константин Сергеевич.

Вздрогнув, я посмотрел на трубку, потом на Таню.

— Это моя дочь. В школу ей во вторую смену, а с утра она подрабатывает. Начальство не против.

— У вас что, семейный подряд?

— Н-ну, конечно! Нет.

— А то я даже подумал, что Клавдий… ваш муж.

Она хохотнула:

— Н-ну, вы скажете!

— Знаете, а он говорил, что тут у вас что-то вроде секретной службы. СХГМ.

— Как?

— Эс-Ха-Гэ-Эм. Служба хранения… глубокомысленного молчания.

— Н-ну, конечно! Клавдий Борисович, он всегда всего напридумывает. Нет, он брат моего мужа. — Взгляд ее проскользнул сквозь окно и уперся в трубу котельной. — Клавдий Борисович замечательный человек, и специалист он прекрасный, его все у нас любят.

— А все-таки? Если честно, я где?

Она улыбнулась и пустила глазом стрелу.

— Н-ну, я не знаю, чего вы там натворили…

— Ничего я не натворил. У меня и грехов-то пара гаишных штрафов да этот ваш милицейский арест…

— Н-ну, видите!

–…с формулировкой «за подстрекательство к незаконной коммерческой деятельности путем посягательства на подрыв конституционного строя». Посягательства на подрыв.

— Вы о чем?

— Рассказать? Мои ученики сидели в переходе метро, поставив на пол коробку, а в руках держали плакат: «Сбор средств в поддержку антинародной политики Ельцина и его преступного режима». Выходит, что взяли за красную пропаганду.

Она рассмеялась:

— Вы придумали!

— Придумать-то придумал, да хватило ума им сказать. А им хватило ума на этом подзаработать.

— Нет, правда? — удивилась она.

— Правда, — раздалось сзади. В дверях появился Клавдий Борисович. — И се орел летяша на перии своем, — медленно проговорил он, оглядывая меня с ног до головы.

Таня засновала туда-сюда и наконец принесла одежду: черные трусы, белую майку, новенький шерстяной спортивный костюм прямо в целлофане, шлепанцы и шерстяные носки грубой домашней вязки. Переодевшись, я почувствовал себя человеком обжившимся, а поэтому уже прямо прошлепал к столу и сел на вчерашнее место.

Судя по пепельнице с окурками, Клавдий давно уже сидел за столом.

— Долго спим, Константин. А я тут тоже поговорил с вашей музой.

Монитор компьютера отблескивал, но все равно на плоском его экране я мог разобрать все то же: свою фамилию, три звездочки и «Она являлась».

— Из Пушкина, — сказал Клавдий. — Являться муза стала мне. Вы любите Пушкина?

— Нет.

— Нет?

— Нет.

— Что-то диковенькое. Ну ладно, приступим?

Приступили. Он слушал, ничего не записывая, руки больше были заняты сигаретой, но иногда мышью. За ночь его «лэп-топ» обзавелся не только внешней мышью, но и сетевым портом, черный кабель бежал под стол.

— Ну так все-таки как же она являлась? — повторил он уже устало, несмотря на начало дня.

— Обыкновенно. Как люди.

— А люди — как?

— Что — как?

— Приходили.

Как? Как, действительно, ко мне приходили люди? Обыкновенно.

— Клавдий Борисович, вы полагаете, она влетала в окно? Нет, вы толком скажите, чего вы хотите? Да бросьте! Она была человек.

— И это, мы полагаем, факт

В конце его высказывания по всем законам грамматики полагалось поставить точку, либо восклицательный, либо вопросительный знак. Однако жутким, инфернальным образом в конце его высказывания не стояло ничего.

— Факт. — Сам я предпочел утверждение и заглянул в экран.

Противоречий не оказалось и там:

Она являлась. Факт…

Клавдий Борисович кликнул мышью:

……………………………. Её приход

предвидел наперёд Писатель, кот,

подобранный когда-то обормот,

хитрец, мудрец и тот ещё приятель.

Мурлыкая, входил он в кабинет,

мяукая, будил меня чуть свет,

был, в целом, благороден, спору нет,

но имя он оправдывал — Писатель.

Её приход мой гнусный квартирант

предвосхищал походом под сервант,

и только я хватал дезодорант

и пшикал вслед…

— На этом фрагменте я бы не останавливался, — поморщил нос Клавдий Борисович. — Вот только при осмотре квартиры, однокомнатной вашей, должен заметить, квартиры, «кабинета» мы не нашли. Я не думаю, чтобы ваш этот кот мог писать в бюро. Было бы очень жаль. Ведь такой раритет в наши дни стоит очень серьезных денег…

***

На нем едва умещалась портативная пишущая машинка.

Слева могла еще притулиться пачка бумаги и справа — ручка. Те графья, что писали на его столешнице письма, не имели наших проблем. Бюро нам с женой досталось при обмене квартиры. Бог знает, когда и как пронесли его через дверь. Вероятно, тогда еще просто не существовало стандартов на дверные коробки.

Когда жена выменяла эту квартиру, бюро вполне походило на пульт органа в какой-нибудь кафедральной кирхе после взятия оной русским штрафным батальоном в самый канун Победы. Нам удалось убедить хозяев не выносить его по кускам на помойку. Те очень переживали, что этот тяжелый труд они бессовестно возлагают на плечи молодоженов с ребенком. Растрогавшись, они подарили нам и кота.

Я сразу остался в квартире за няню, поскольку жена не могла расстаться с работой. Дочка прекрасно спала на кухне под стук молотка, ширк пилы и шарк рубанка. (Теперь я не сомневаюсь, откуда у нее музыкальный слух.)

Потом мы с женой разошлись. Нет, никакой кошки между нами не пробегало, мы и ссорились в году раз двенадцать — в полном соответствии с ее лунными циклами. Более того, мы, собственно, и не расходились. Просто она понеслась прописываться в квартиру ее пожилых прихварывающих родителей. Была и другая причина: ее институт, типичный «почтовый ящик», переместили из Москвы за город, а район новостройки был тем и хорош, что электричка обтирала платформу прямо под балконом ее родителей. Они уехали с дочкой обе, оставив вместо себя кота.

На первых порах, приезжая в центр, она у меня ночевала, да и сам я наведывался к ним в гости — чувствуя не столько супружеский, сколько отцовский долг.

Через несколько лет раздельный наш быт добил наш брак окончательно. Формально это случилось тогда, как в ванной вылетел кран и я в бешеном темпе убирал воду её мягким банным халатом, что она сочла величайшим кощунством на свете, хотя халат впитывал по ведру зараз… С тех пор считалось, «моя» квартира остается за мной только до того времени, пока дочь не выйдет замуж, а вопрос алиментов плавно сменился вопросом платы за снимаемую жилплощадь.

Жена ничего не понимала в стихах. «Стихи» и «работа» в ее сознании близко не могли стоять рядом. Душой она жила в своем институте, о котором много не говорила, но мне хватало того, что она работала по специальности — фармакологом.

Я тоже, боюсь, не очень что понимал в стихах. Но я их хотя бы писал. И даже получал гонорары, которые, впрочем, не считались за деньги и торжественно пропивались. Иными словами, денег не было никогда, и поэтому я трудился в школе, преподавая немецкий по восемь часов в неделю. Так что по запасам свободного времени мог считаться практически вольным художником, а по заработкам почти безработным — если бы не замены вечно болеющих англичанок. Впрочем, английский я все-таки знал получше — как-никак одолел англофак Вологодского пединститута. Бывало, с похмелья в голове путались эти два языка, но я вполне владел языком учительских жестов, а поэтому, когда на уроке немецкого начинал говорить на английском, ученики все равно послушно вставали, садились и открывали учебники. Правда, потом на доске появлялось ехидное «Привет землянам с Бодуна!». И количество этих надписей в точности совпадало с числом задушевных наших бесед с директрисой в ее кабинете.

С поэтических гонораров и учительских денег жить еще было можно, но поить и кормить поэтическую тусовку — нельзя. Для этого приходилось все время переводить книги. Да и Санька постоянно требовал в долг: он строил дом в деревне — якобы на те деньги, которые получал от продажи картин. Но картины его покупались плохо, и, ко всем прочим напастям, он любил поэтессу.

Мы познакомились с Санькой бог весть когда, еще в Плесецке, на вокзале. Оба поздние осенние дембеля, но с разных космодромных площадок. Я ждал поезд на Ленинград, он — на Москву.

«Сигаретки, брат?»

Я достал пачку, в ней оставалось две сигареты. Одну взял он, я взял последнюю и, щелкая зажигалкой, не заметил, что он меня уже упредил, и перед кончиком моей сигареты пляшет пламя его зажигалки. Так мы и закурили — на брудершафт.

По характеру мы были противоположны во всем, по жизненным целям — встречные. Он, коренной москвич, всей душой и по зову предков рвался в деревню, я продолжал свой прерванный армией путь в одну из столиц. В уме держал Ленинград, но поехали мы в Москву.

Это сейчас Санька с виду чистый поп, на худой конец — поп-расстрига (таких типажей преизрядно в художнической среде), но ведь я-то видел его и без бороды и знаю, что под ней прячется нежный розовый подбородок, разделенный пополам, как попка младенца.

Когда у нас появился ребенок, Саньке тоже загорелось жениться. Но так уж не повезло, что он решил взять в жены одну поэтессу, по слухам якобы лесбиянку (впрочем, сейчас я думаю, она была простая «динамо»), по виду тоже — Сафо натуральную. И вот эта парочка много лет на моих глазах крутила такую целомудренную любовь, что не было никаких сил! Я оставлял их в квартире вдвоем, заявляя, что иду провожать гостей до метро и, возможно, поеду к ним в гости сам. Но и утром заставал их за тем же — за пустыми умными разговорами.

Раз я набросился на него: «Ну и святоша ты, Сань-Себастьянь! Чтоб взять ее в дом женой, для начала ты должен ее просто взять! Нарисуй ее голой. Не пойдет к тебе в мастерскую — нарисуй здесь. На неделю я исчезаю. Кормите кота!»

Это было невероятно: она отпозировала ему часов сто. Увидев ее на картине в той изогнутой позе «а-ля платонический секс» на моей софе-сексодроме, я готов был схватиться за нож, располосовать холст, а потом заколоть Саньку. Ему не стоило жить! Через полгода мне позвонила знакомая, тоже поэтесса, и выдала секретную информацию, дескать, Сафо связалась с американцем и собирается от него рожать: «Ничего лучшего эта бездарь все равно родить уж не сможет!»

Мне оставалось собрать все деньги, сходить в магазин за водкой, потом затовариться колбасой и ждать. Санька, в общем-то, не мешал. Он был великий человек хотя бы уже потому, что если ему создаешь условия — может пить один. Он практически молча пил и практически молча спал. Кот часами сидел у него на груди, карауля, как мышь в норе, свой кусок колбасы, выпадающий из его бороды. Так они провели на кухне полмесяца. Я сидел за бюро и стучал на машинке, переводя очередную книгу. И уже заканчивал, когда Санька начал выходить из запоя.

— Продалась, — была его первая трезвая мысль. — Так я тоже ее продам!

И он продал картину. Потащил на Арбат и так удивительно ее продал, что с выручки вывел дом под стропила, достроил баню и начал усиленно сватать мне соседский «жигуль», говоря, что теперь будет ждать меня каждые выходные у себя «на этюдах».

Вот тогда я возьми и грохни весь гонорар на покупку машины.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Московская рапсодия предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я