В Скрябине была необыкновенно повышенная, интенсивная духовная жизнь, которая неизбежно сообщалась каждому, кто близко стоял к нему. В нём была какая-то окрылённость, огромная вера в достижение цели, в победу, любовь к жизни и вера в её прекрасный смысл, поэтому атмосфера, которая создавалась в общении с ним, была какой-то особенно радостной. Кроме того, он был так человечески прост, ласков, экспансивен, полон оживленья, часто шаловлив и весел. Он был так щедр, никогда не скупился играть вам часа два подряд, если вы жаждали слышать его музыку, рассказывать свои мысли, если вы хотели понять что-нибудь, что вам было неясно. Кроме того, благодаря его экспансивности и сообщительности, вы непременно посвящались во все самые интимные и мельчайшие подробности его жизни, во все качества и недостатки его, он становился для вас живым, близким и дорогим человеком, которого вы начинали горячо любить. Это создавало особенную теплоту кругом него. Самая внешность его была очень изящна и привлекательна и приобрела с годами отпечаток какой-то особой, изысканной тонкости. Особенно запечетлевались его глаза: большею частью с приподнятыми бровями, какие-то опьянённые той внутренней, интенсивной игрой творческой фантазии, которая была ему так свойственна, иногда отсутствующие, как бы ушедшие в себя, а иногда вдруг ужасно оживлённые, бедовые, даже шаловливые, и добрые. Также походка его была очень характерна: воздушная, стремительная, почти летящая вперёд, и манера держать голову вверх слегка закинутой назад. Всё тело его казалось таким лёгким, почти невесомым. Очень симпатичны были вихры на макушке, которые никогда не слушались и иногда торчали в разные стороны, на что Александр Николаевич часто и не на шутку сердился. Вообще в его образе ярко сплетались две противоположных черты: с одной стороны, напряжённая одержимость одной идеей, причём эта идея имела грандиозный, мировой размах, с другой — в жизни он был почти ребёнком. Особенным же и лучшим, что было в нём, была, конечно, его музыка и его игра. Его игра была совершенно волшебная, ни с кем не сравнимая. Сколько красоты, нежности и певучести было в звуке, какое pianissimo, какая тонкость нюансов, какая нездешняя лёгкость, как будто он отрывался иногда от земли и улетал в другие сферы «к далёкой звезде» (как он сам раз сказал про полёт в 4-й сонате). Также его фразировка имела очень своеобразный характер, несколько нервно-повышенный, слегка капризный и порывистый. Конечно, я говорю об игре в интимной обстановке, тут он как бы творил свои вещи! Наоборот, эстрада и большой зал парализовали его.
В дурно воспитанном человеке смелость принимает вид грубости; учёность становится в нем педантизмом; остроумие — шутовством, простота — неотёсанностью, добродушие — льстивостью.
Стиль — это человек. В моём шахматном стиле как в зеркале отразились черты моего характера. Да, мне свойственны осторожность, осмотрительность, которые в молодости перемежались взрывами вспыльчивости.
Человек, уверенный в своей способности преодолеть свои трудности, не будет нетерпеливым. Самонадеянность, нетерпение, драчливость — признаки сильного чувства неполноценности у детей.
Чем больше физического удовольствия лежит в основе любви, тем больше любовь подвержена непостоянству. Чем сильнее характер у человека, тем менее он склонен к непостоянству. («О любви»)
Истинно мягкими могут быть только люди с твёрдым характером: у остальных же кажущаяся мягкость — это в действительности просто слабость, которая легко превращается в сварливость.
Многогранность, неистощимость на выдумку, логичность и склонность к юмору, а также истинное мифотворчество превратили Роджера Желязны не просто в писателя-фантаста, а в Писателя с большой буквы.
Истинное остроумие — качество столь редкое, что многие им восхищаются, большинство к нему стремится, все его боятся, а если ценят, так только в себе самом.
Если верно, что стиль — это человек, то каждый играет так, как ему положено природой. Мне по натуре свойственна осмотрительность, я вообще не люблю ситуаций, связанных с риском.
…в нем было удивительное сочетание физической слабости и духовной — даже не скажу, силы, но — приветливости, в которой растворялась любая человеческая боль, любая тревога.