Птица была симпатичная. Она смотрела на меня, а я смотрел на неё. Потом она издала слабенький птичий звук «чик!» — и мне почему-то стало приятно. Мне легко угодить. Сложнее — остальному миру.
Право - это узкое одеяло на двуспальной кровати, когда ночь холодная, а на кровати - трое. Одеяла не хватит, сколько его ни тащи и ни натягивай, и кому-то с краю не миновать воспаления лёгких.
Сидя в камере, я увидел, как луч света падает из окна на цементный пол. И тогда я сообразил, что пассионарность — это энергия, такая же, как та, которую впитывают растения.
Память подобна населённому нечистой силой дому, в стенах которого постоянно раздаётся эхо от невидимых шагов. В разбитых окнах мелькают тени умерших, а рядом с ними — печальные призраки нашего былого «я».
Есть такая слабогузая интеллигенция, которая ни о чем не может помолчать, ничего не может донести до места, а через газеты валит наружу все, чем засорится ее неразборчивый желудок.
Чувство юмора — это то понимание жизни, которое появляется у человека, подошедшего к краю бездонной пропасти, осторожно заглянувшего туда и тихонечко идущего обратно.
Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!».
Горы только издали имеют форму, а когда на нее взойдешь, то как дом — вошел в дом: разные комнаты, чуланы, кладовые, уборные, коридоры, а крыши не видно.
я был как корабль без якоря, уносимый куда-то штормом во тьму. Постоянно искал тихую гавань, а вместо этого снова и снова нёсся навстречу новым неожиданностям.
Только одно было странно: продолжать думать, как раньше, знать. Понять — это означало в первый момент почувствовать леденящий ужас человека, который просыпается, и видит, что похоронен заживо.