Поколебав с детской резвостью авторитет самодержавия, какой же другой социальный авторитет могут выставить гг. либералы? Уж не себя ли? «Хвали траву в стогу, а барина в гробу», — ответят им мужики.
Вся политическая борьба носит какое-то печальное, но тяжелое недоразумение, не замечаемое борющимися сторонами. Люди отчасти не могут, а отчасти не хотят понять друг друга и в силу этого тузят один другого без милосердия.
Обычно у нас признают писателя после смерти. Мертвого почитать легко. Он уже не соперник. Можно даже назваться его другом, рассказывать каким он был тружеником и делать прибыль на его так и не изданных произведениях.
Смотрите на солдатство, как на низшую степень великого воинского товарищества; не забывайте святых слов, что "солдат есть имя общее, знаменитое, что солдатом называется первейший генерал и последний рядовой".
А потом начал его ругать. Стоит ординарец, смотрит прямо в глаза командира, но молчит. Знает характер Будённого: пусть он погорячится, покричит, а потом ему все можно объяснить.
Ребенок не может жить без смеха. Если вы не научили его смеяться, радостно удивляясь, сочувствуя, желая добра, если вы не сумели вызвать у него мудрую и добрую улыбку, он будет смеяться злобно, смех его будет насмешкой.
Каждый прочитавший эту колонку подумает, что растущие тяготы моей роли главного хакера превратили меня в сволочь. Но это неверно. Я всегда был сволочью.
Один приём буржуазной печати всегда и во всех странах оказывается наиболее ходким и «безошибочно» действительным. Лги, шуми, кричи, повторяй ложь — «что-нибудь останется».
Я никогда не голосовал. Раньше на выборы насильно гоняли, но я бросал пустой листок. Я и комсомольцем был, но в моё время даже хулиганы были комсомольцами.
Есть три вида деспотов. Первый терроризирует тело. Второй терроризирует душу. Третий — в равной степени тело и душу. Первого зовут Князь, второго зовут Папа, третьего — Народ («Душа человека при социализме»)
Когда доктор прогнал из палаты шестиголовых змей, я сел и поболтал с сестричками. Одна рыжая кошечка, совершив отчаянную попытку перейти к самообороне, принялась читать мне газеты.
Счастливец, бредущий по краю планеты в погоне за счастьем, которого солнечная система не может предложить. Безумец, беспрерывно лопочущий и размахивающий руками.
Если уж на сцене изображаем из себя немножко пьяных, то надо, чтобы на контрасте было видно, что в жизни-то мы — как стеклышко. Мы поняли, что надо разделять сцену и жизнь. Обычно, наоборот, все пьяные, а притворяются трезвыми.
Французы не очень-то тратятся на то, чтобы быть довольными и весёлыми, но готовы разоряться, чтобы казаться довольными и заставлять других думать, что веселятся; при этом они поглядывают по сторонам, чтобы видеть, смотрят ли на них.
Он был беспомощен в отношении устройства судьбы своих сочинений. Стеснялся относить их в редакцию. А если и относил, то стеснялся приходить за ответом. Боялся грубости и бестактности.
А накануне Марина Влади проповедовала у нас на кухне превосходство женского онанизма над всеми остальными видами наслаждения. В разгар её разглагольствования пришёл Высоцкий, дал по роже и увёл.
Наша жизнь — одна бродячая тень, жалкий актер, который кичится какой-нибудь час на сцене, а там пропадает без вести; сказка, рассказанная безумцем, полная звуков и ярости и не имеющая никакого смысла.
Напишите о карманнике, судившемся тридцать раз, что он известный карманник-рецидивист — и он подаст на вас в суд за оскорбление личности, причем вы проиграете это дело.
У народа, лишенного общественной свободы, литература — единственная трибуна, с высоты которой он заставляет услышать крик своего возмущения и своей совести.
Я не был хулиганом — но лучше бы был. У такого парня, как я, проблем было даже больше, чем у хулиганов. Я мог надолго задуматься о чем-то своем. Все записывают слова учителя, а я рисую свои картинки.
В то время как я к войне совершенно не был готов, те, кто окружали меня, старались стравить меня с соседями, особенно с султаном Селимом; направляли ему от моего имени оскорбительные письма и «подарки».