Птица была симпатичная. Она смотрела на меня, а я смотрел на неё. Потом она издала слабенький птичий звук «чик!» — и мне почему-то стало приятно. Мне легко угодить. Сложнее — остальному миру.
Мне кажется, у людей очень узкое понимание того, что возможно в реальном мире, им кажется, что нас окружает разверстая бездна непознаваемого, и никто не знает, что там в ней.
Я это чувствую при удачной стрельбе в каждого крупного зверя: пока не убит — ничего, я даже могу быть очень храбрым и находчивым, но когда зверь лежит, я чувствую вот это самое, среднее между страхом, жалостью, раскаяньем.
Теперь я один. Не совсем один. Есть еще эта мысль, она рядом, она ждет. Она свернулась клубком, как громадная кошка; она ничего не объясняет, не шевелится, она только говорит: «нет». Нет, не было у меня никаких приключений.
Наших монстров нельзя продемонстрировать. Вы не можете сказать - вот монстры моего сознания, потому что тогда они сразу превращаются в домашних животных.
Никто в мире не чувствует новых вещей сильнее, чем дети. Дети содрогаются от этого запаха, как собака от заячьего следа, и испытывают безумие, которое потом, когда мы становимся взрослыми, называется вдохновением.
Наша жизнь — одна бродячая тень, жалкий актер, который кичится какой-нибудь час на сцене, а там пропадает без вести; сказка, рассказанная безумцем, полная звуков и ярости и не имеющая никакого смысла.
Память подобна населённому нечистой силой дому, в стенах которого постоянно раздаётся эхо от невидимых шагов. В разбитых окнах мелькают тени умерших, а рядом с ними — печальные призраки нашего былого «я».
«Смерть — она реальнее всех наших мыслей о ней. Все ее ждут, все знают, что ее не миновать, но когда она приходит, почему-то все оказываются не готовы к ее приходу» — роман «Дождь»
«Смерть — она реальнее всех наших мыслей о ней. Все ее ждут, все знают, что ее не миновать, но когда она приходит, почему-то все оказываются не готовы к ее приходу», — роман «Дождь»
Умереть легко, когда ты совершенно здоров. Прекрасным весенним утром, в саду, в приятном и бодром расположении духа, — как просто было бы лечь на траву и отойти в мир иной!
Мы водили вместе, вдвоем — страстные бесстрашные колонны пацанвы по улицам самых разных городов нашей замороченной державы, до тех пор пока власть не окрестила всех нас разом мразью и падалью, которой нет и не может быть места здесь.
Тишина была настолько хороша, что девушка чуть прослезилась. Удивительно, думала она, что разговоры могут так надоесть, без тишины человечество, скорее всего, давно бы исчезло... («Четырежды Ева»)
Линус говорит, что его социальная жизнь в то время была «ничтожной». Потом, понимая, что это звучит чересчур жалобно, поправляется: «Ну, скажем, почти ничтожной».
В последние несколько лет я вступил в такие близкие отношения с этим лучшим другом человечества, что теперь смерть не только не является для меня чем-то страшным, а наоборот, очень утешительным.
С годами человек движется не только вперед, но и вспять. То, что двадцатилетнему кажется давно изжитым прошлым, в пятьдесят представляется удивительно близким, рукой подать.
Пока ты говоришь совсем не то, что думаешь, слушаешь совсем не то, во что веришь, и делаешь совсем не то, к чему расположен — то всё это время и живёшь совсем не ты.
Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!».
Ведь не зря говорят, что страх, рассказанный другу при свете дня, совсем нестрашным становится.
Щупленькая, маленькая, она кажется нестрашной, и я расслабляюсь.
Шкур у мамы, соответственно, тоже было две, и она побоялась поручить их расколку дочери – отложила обучение до изобильных дней, когда парочка дырок, проделанных неопытной рукой, окажутся нестрашными.