Неточные совпадения
Графиня Лидия Ивановна пошла на половину Сережи и там, обливая слезами
щеки испуганного мальчика, сказала ему, что отец его святой и что
мать его умерла.
Мать сморщила лицо так, что кожа напудренных
щек стала шероховатой, точно замша.
В день похорон с утра подул сильный ветер и как раз на восток, в направлении кладбища. Он толкал людей в спины, мешал шагать женщинам, поддувая юбки, путал прически мужчин, забрасывая волосы с затылков на лбы и
щеки. Пение хора он относил вперед процессии, и Самгин, ведя Варвару под руку, шагая сзади Спивак и
матери, слышал только приглушенный крик...
Мать крепко обняла его, молча погладила
щеку, поцеловала в лоб горячими губами.
Мать, осторожно, чтоб не стереть пудру со
щек, прикладывала ко глазам своим миниатюрный платочек, но Клим видел, что в платке нет нужды, глаза совершенно сухи.
Затем наступили очень тяжелые дни.
Мать как будто решила договорить все не сказанное ею за пятьдесят лет жизни и часами говорила, оскорбленно надувая лиловые
щеки. Клим заметил, что она почти всегда садится так, чтоб видеть свое отражение в зеркале, и вообще ведет себя так, как будто потеряла уверенность в реальности своей.
Была их гувернантка, m-lle Ernestine, которая ходила пить кофе к
матери Андрюши и научила делать ему кудри. Она иногда брала его голову, клала на колени и завивала в бумажки до сильной боли, потом брала белыми руками за обе
щеки и целовала так ласково!
— Я бы не была с ним счастлива: я не забыла бы прежнего человека никогда и никогда не поверила бы новому человеку. Я слишком тяжело страдала, — шептала она, кладя
щеку свою на руку бабушки, — но ты видела меня, поняла и спасла… ты — моя
мать!.. Зачем же спрашиваешь и сомневаешься? Какая страсть устоит перед этими страданиями? Разве возможно повторять такую ошибку!.. Во мне ничего больше нет… Пустота — холод, и если б не ты — отчаяние…
Он роется в памяти и смутно дорывается, что держала его когда-то
мать, и он, прижавшись
щекой к ее груди, следил, как она перебирала пальцами клавиши, как носились плачущие или резвые звуки, слышал, как билось у ней в груди сердце.
Мать же была еще не очень старая женщина, лет под пятьдесят всего, такая же белокурая, но с ввалившимися глазами и
щеками и с желтыми, большими и неровными зубами.
Странен показался Верочке голос
матери: он в самом деле был мягок и добр, — этого никогда не бывало. Она с недоумением посмотрела на
мать.
Щеки Марьи Алексевны пылали, и глаза несколько блуждали.
— О! зачем ты меня вызвал? — тихо простонала она. — Мне было так радостно. Я была в том самом месте, где родилась и прожила пятнадцать лет. О, как хорошо там! Как зелен и душист тот луг, где я играла в детстве: и полевые цветочки те же, и хата наша, и огород! О, как обняла меня добрая
мать моя! Какая любовь у ней в очах! Она приголубливала меня, целовала в уста и
щеки, расчесывала частым гребнем мою русую косу… Отец! — тут она вперила в колдуна бледные очи, — зачем ты зарезал
мать мою?
— Господи, как ты ужасно растешь! — сказала мне
мать, сжав горячими ладонями
щеки мои. Одета она была некрасиво — в широкое рыжее платье, вздувшееся на животе.
— Папаша! — густо и громко крикнула
мать и опрокинулась на него, а он, хватая ее за голову, быстро гладя
щеки ее маленькими красными руками, кричал, взвизгивая...
Юная
мать смолкла, и только по временам какое-то тяжелое страдание, которое не могло прорваться наружу движениями или словами, выдавливало из ее глаз крупные слезы. Они просачивались сквозь густые ресницы и тихо катились по бледным, как мрамор,
щекам. Быть может, сердце
матери почуяло, что вместе с новорожденным ребенком явилось на свет темное, неисходное горе, которое нависло над колыбелью, чтобы сопровождать новую жизнь до самой могилы.
Он застал супругу и дочку в объятиях одну у другой и обливавших друг друга слезами. Это были слезы счастья, умиления и примирения. Аглая целовала у
матери руки,
щеки, губы; обе горячо прижимались друг к дружке.
Илюшка продолжал молчать; он стоял спиной к окну и равнодушно смотрел в сторону, точно
мать говорила стене. Это уже окончательно взбесило Рачителиху. Она выскочила за стойку и ударила Илюшку по
щеке. Мальчик весь побелел от бешенства и, глядя на
мать своими большими темными глазами, обругал ее нехорошим мужицким словом.
— Я знаю, Нелли, что твою
мать погубил злой человек, злой и безнравственный, но знаю тоже, что она отца своего любила и почитала, — с волнением произнес старик, продолжая гладить Нелли по головке и не стерпев, чтоб не бросить нам в эту минуту этот вызов. Легкая краска покрыла его бледные
щеки; он старался не взглядывать на нас.
Мать ходила взад и вперед и смотрела на сына, Андрей, слушая его рассказы, стоял у окна, заложив руки за спину. Павел расхаживал по комнате. У него отросла борода, мелкие кольца тонких, темных волос густо вились на
щеках, смягчая смуглый цвет лица.
К их беседе прислушивался Мазин, оживленный и подвижный более других, Самойлов что-то порою говорил Ивану Гусеву, и
мать видела, что каждый раз Иван, незаметно отталкивая товарища локтем, едва сдерживает смех, лицо у него краснеет,
щеки надуваются, он наклоняет голову.
— Да! — сказала Сашенька. Она теперь снова стала стройной и тонкой, как прежде.
Мать видела, что
щеки у нее ввалились, глаза стали огромными и под ними легли темные пятна.
Весь следующий день
мать провела в хлопотах, устраивая похороны, а вечером, когда она, Николай и Софья пили чай, явилась Сашенька, странно шумная и оживленная. На
щеках у нее горел румянец, глаза весело блестели, и вся она, казалось
матери, была наполнена какой-то радостной надеждой. Ее настроение резко и бурно вторглось в печальный тон воспоминаний об умершем и, не сливаясь с ним, смутило всех и ослепило, точно огонь, неожиданно вспыхнувший во тьме. Николай, задумчиво постукивая пальцем по столу, сказал...
Людмила взяла
мать под руку и молча прижалась к ее плечу. Доктор, низко наклонив голову, протирал платком пенсне. В тишине за окном устало вздыхал вечерний шум города, холод веял в лица, шевелил волосы на головах. Людмила вздрагивала, по
щеке ее текла слеза. В коридоре больницы метались измятые, напуганные звуки, торопливое шарканье ног, стоны, унылый шепот. Люди, неподвижно стоя у окна, смотрели во тьму и молчали.
Михаило отирал с лица и бороды грязь, кровь и молчал, оглядываясь. Взгляд его скользнул по лицу
матери, — она, вздрогнув, потянулась к нему, невольно взмахнула рукою, — он отвернулся. Но через несколько минут его глаза снова остановились на лице ее. Ей показалось — он выпрямился, поднял голову, окровавленные
щеки задрожали…
— На то и перепел, чтобы в сети попасть! — отозвался хохол. Он все больше нравился
матери. Когда он называл ее «ненько», это слово точно гладило ее
щеки мягкой, детской рукой. По воскресеньям, если Павлу было некогда, он колол дрова, однажды пришел с доской на плече и, взяв топор, быстро и ловко переменил сгнившую ступень на крыльце, другой раз так же незаметно починил завалившийся забор. Работая, он свистел, и свист у него был красиво печальный.
Джемма тотчас принялась ухаживать за нею, тихонько дула ей на лоб, намочив его сперва одеколоном, тихонько целовала ее
щеки, укладывала ей голову в подушки, запрещала ей говорить — и опять ее целовала. Потом, обратившись к Санину, она начала рассказывать ему полушутливым, полутронутым тоном — какая у ней отличная
мать и какая она была красавица! «Что я говорю: была! она и теперь — прелесть. Посмотрите, посмотрите, какие у ней глаза!»
Беленькая, тонкая и гибкая, она сбросила с головы платок, кудрявые волосы осыпались на лоб и
щёки ей, закрыли весёлые глаза; бросив книгу на стул, она оправляла их длинными пальцами, забрасывая за уши, маленькие и розовые, — она удивительно похожа была на свою
мать, такая же куколка, а старое, длинное платье, как будто знакомое Кожемякину, усиливало сходство.
Софья Алексеевна просила позволения ходить за больной и дни целые проводила у ее кровати, и что-то высоко поэтическое было в этой группе умирающей красоты с прекрасной старостью, в этой увядающей женщине со впавшими
щеками, с огромными блестящими глазами, с волосами, небрежно падающими на плечи, — когда она, опирая свою голову на исхудалую руку, с полуотверстым ртом и со слезою на глазах внимала бесконечным рассказам старушки
матери об ее сыне — об их Вольдемаре, который теперь так далеко от них…
Ему было очень тяжело; он бросил милую записку доброго профессора на стол, прошелся раза два по комнатке и, совершенно уничтоженный горестью, бросился на свою кровать; слезы потихоньку скатывались со
щек его; ему так живо представлялась убогая комната и в ней его
мать, страждущая, слабая, может быть, умирающая, — возле старик, печальный и убитый.
Наружность ребенка, его движения и голос так живо напомнили
мать, что Ване представилось, будто он снова видит перед собою Дуню, собирающую валежник в кустах ивняка; картина счастливого, беззаботного детства промелькнула перед ним, и сердце его забилось еще сильнее, краска еще ярче заиграла на загорелых
щеках.
Она разволновалась, так что даже на
щеках у нее выступил легкий румянец, и с увлечением говорила о том, будет ли прилично, если она благословит Алешу образом; ведь она старшая сестра и заменяет ему
мать; и она все старалась убедить своего печального брата, что надо сыграть свадьбу как следует, торжественно и весело, чтобы не осудили люди.
Все так же не глядя, Линочка подставила
матери щеку и устало поплыла к двери, поддерживаемая улыбающимся Сашей; но только что закрылась дверь — схватила Сашу за руку и гневно зашептала...
Второй сын Яков, кругленький и румяный, был похож лицом на
мать. Он много и даже как будто с удовольствием плакал, а перед тем, как пролить слёзы, пыхтел, надувая
щёки, и тыкал кулаками в глаза свои. Он был труслив, много и жадно ел и, отяжелев от еды, или спал или жаловался...
Нужно что-то сделать, чем-то утешить оскорблённую
мать. Она пошла в сад; мокрая, в росе, трава холодно щекотала ноги; только что поднялось солнце из-за леса, и косые лучи его слепили глаза. Лучи были чуть тёплые. Сорвав посеребрённый росою лист лопуха, Наталья приложила его к
щеке, потом к другой и, освежив лицо, стала собирать на лист гроздья красной смородины, беззлобно думая о свёкре. Тяжёлой рукою он хлопал её по спине и, ухмыляясь, спрашивал...
Ничтожество! (Пройдясь в волнении.) Не плачь. Не нужно плакать… (Плачет.) Не надо… (Целует его в лоб, в
щеки, в голову.) Милое мое дитя, прости… Прости свою грешную
мать. Прости меня, несчастную.
На другой или третий день отец повез нас на Миллионную в дом министра Новосильцова, где кроме его жены мы были представлены и старухе
матери с весьма серьезным лицом, украшенным огромною на
щеке бородавкою. В глаза бросалось уважение, с которым высокопоставленные гости относились к этой старухе, говорившей всем генералам! «Ты, батюшка»…
Проводивши гостей,
мать вернулась в гостиную и сказав: «Так ты, мерзкий мальчишка, не исполнил моего приказания и решился обмануть
мать!» — ударила меня по
щеке.
Мать стояла обычно или на верхней, или на второй ступеньке крыльца и старалась поймать руку дедушки, чтобы поцеловать ее; но каждый раз со словами: «Что это ты
мать моя!» он обнимал и целовал ее в
щеку.
Церковь была почти пуста, я видела одним глазом только его
мать, прямо стоявшую на коврике у клироса, Катю в чепце с лиловыми лентами и слезами на
щеках и двух-трех дворовых, любопытно глядевших на меня.
Из пяти женщин, живших с Голованом, три были его сестры, одна
мать, а пятая называлась Павла, или, иногда, Павлагеюшка. Но чаще ее называли «Голованов грех». Так я привык слышать с детства, когда еще даже и не понимал значения этого намека. Для меня эта Павла была просто очень ласковою женщиною, и я как сейчас помню ее высокий рост, бледное лицо с ярко-алыми пятнами на
щеках и удивительной черноты и правильности бровями.
1 Старуха. Эх!
мать моя! Что у меня за здоровье? всё рифматизмы да флюс. Только нынче развязала
щеку. (К другой старухе) Как мы съехались, Катерина Дмитревна! Я только что на двор, и вы за мной, как будто сговорились навестить Анну Николаевну.
Один козак, бывший постарее всех других, с седыми усами, подставивши руку под
щеку, начал рыдать от души о том, что у него нет ни отца, ни
матери и что он остался одним-один на свете. Другой был большой резонер и беспрестанно утешал его, говоря: «Не плачь, ей-богу не плачь! что ж тут… уж бог знает как и что такое». Один, по имени Дорош, сделался чрезвычайно любопытен и, оборотившись к философу Хоме, беспрестанно спрашивал его...
У нее четверо детей. Двое старших, Ромка и Алечка, еще не пришли из гимназии, а младшие — семилетний Адька и пятилетний Эдька, здоровые мальчуганы со
щеками, пестрыми от грязи, от лишаев, от размазанных слез и от раннего весеннего загара, — торчат около
матери. Они оба держатся руками за край стола и попрошайничают. Они всегда голодны, потому что их
мать насчет стола беспечна: едят кое-как, в разные часы, посылая в мелочную лавочку за всякой всячиной...
При одном из первых же уроков он заметил, что
мать детей, которых он учил, ударила по
щеке свою горничную.
Спокойно и холодно Искариот оглядывает умершего, останавливается на миг взором на
щеке, которую еще только вчера поцеловал он прощальным поцелуем, и медленно отходит. Теперь все время принадлежит ему, и идет он неторопливо, теперь вся земля принадлежит ему, и ступает он твердо, как повелитель, как царь, как тот, кто беспредельно и радостно в этом мире одинок. Замечает
мать Иисуса и говорит ей сурово...
«А вот и матка!» — Дед указал мне веничком, и я увидал длинную пчелу с короткими крылышками. Она проползла с другими и скрылась. Потом дед снял с меня сетку и пошел в избушку. Там он дал мне большой кусок меду, я съел его и обмазал себе
щеки и руки. Когда я пришел домой,
мать сказала...
Фленушка с Марьюшкой ушли в свои горницы, а другие белицы, что ходили гулять с Прасковьей Патаповной, на дворе стояли и тоже плакали. Пуще всех ревела, всех голосистей причитала Варвара, головница Бояркиных, ключница
матери Таисеи. Она одна из Бояркиных ходила гулять к перелеску, и когда
мать Таисея узнала, что случилось, не разобрав дела, кинулась на свою любимицу и так отхлестала ее по
щекам, что у той все лицо раздуло.
— То-то, дева, — вздохнув, сказала
мать Виринея и, сев на скамью, склонила
щеку на руку.
Тронутый, взволнованный и благодарный Володя часто входил в уютную маленькую спальную, где заливалась канарейка, и целовал то руку
матери, то ее
щеку, то плечо, улыбался и благодарил, обещал часто писать и уходил поговорить с сестрой и с братом, чтобы они берегли маму.
Через четверть часа наш «счастливец поневоле», переодевшись в парадную форму, уже летел во весь дух в подбитой ветром шинельке и с неуклюжим кивером на голове на Английский проспект, где в небольшой уютной квартирке третьего этажа жили самые дорогие для него на свете существа:
мать, старшая сестра Маруся, брат Костя, четырнадцатилетний гимназист, и ветхая старушка — няня Матрена с большим носом и крупной бородавкой на морщинистой и старчески румяной
щеке.