Неточные совпадения
Городничий. Я бы дерзнул… У меня в доме есть прекрасная для вас комната, светлая, покойная… Но нет,
чувствую сам, это уж слишком большая честь… Не рассердитесь — ей-богу, от простоты души предложил.
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не
чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и все помутилось.
Крестьяне, как заметили,
Что не обидны барину
Якимовы слова,
И сами согласилися
С Якимом: — Слово верное:
Нам подобает пить!
Пьем — значит, силу
чувствуем!
Придет печаль великая,
Как перестанем пить!..
Работа не свалила бы,
Беда не одолела бы,
Нас хмель не одолит!
Не так ли?
«Да,
бог милостив!»
— Ну, выпей с нами чарочку!
Стародум(целуя сам ее руки). Она в твоей душе. Благодарю
Бога, что в самой тебе нахожу твердое основание твоего счастия. Оно не будет зависеть ни от знатности, ни от богатства. Все это прийти к тебе может; однако для тебя есть счастье всего этого больше. Это то, чтоб
чувствовать себя достойною всех благ, которыми ты можешь наслаждаться…
«Господи, прости и помоги», не переставая твердил он себе, несмотря на столь долгое и казавшееся полным отчуждение,
чувствуя, что он обращается к
Богу точно так же доверчиво и просто, как и во времена детства и первой молодости.
У всех было то же отношение к его предположениям, и потому он теперь уже не сердился, но огорчался и
чувствовал себя еще более возбужденным для борьбы с этою какою-то стихийною силой, которую он иначе не умел назвать, как «что
Бог даст», и которая постоянно противопоставлялась ему.
— Господи, помилуй! прости, помоги! — твердил он как-то вдруг неожиданно пришедшие на уста ему слова. И он, неверующий человек, повторял эти слова не одними устами. Теперь, в эту минуту, он знал, что все не только сомнения его, но та невозможность по разуму верить, которую он знал в себе, нисколько не мешают ему обращаться к
Богу. Всё это теперь, как прах, слетело с его души. К кому же ему было обращаться, как не к Тому, в Чьих руках он
чувствовал себя, свою душу и свою любовь?
Одно — вне ее присутствия, с доктором, курившим одну толстую папироску за другою и тушившим их о край полной пепельницы, с Долли и с князем, где шла речь об обеде, о политике, о болезни Марьи Петровны и где Левин вдруг на минуту совершенно забывал, что происходило, и
чувствовал себя точно проснувшимся, и другое настроение — в ее присутствии, у ее изголовья, где сердце хотело разорваться и всё не разрывалось от сострадания, и он не переставая молился
Богу.
— Ну, будет, будет! И тебе тяжело, я знаю. Что делать? Беды большой нет.
Бог милостив… благодарствуй… — говорил он, уже сам не зная, что говорит, и отвечая на мокрый поцелуй княгини, который он
почувствовал на своей руке, и вышел из комнаты.
«Я, воспитанный в понятии
Бога, христианином, наполнив всю свою жизнь теми духовными благами, которые дало мне христианство, преисполненный весь и живущий этими благами, я, как дети, не понимая их, разрушаю, то есть хочу разрушить то, чем я живу. А как только наступает важная минута жизни, как дети, когда им холодно и голодно, я иду к Нему, и еще менее, чем дети, которых мать бранит за их детские шалости, я
чувствую, что мои детские попытки с жиру беситься не зачитываются мне».
— Вы возродитесь, предсказываю вам, — сказал Сергей Иванович,
чувствуя себя тронутым. — Избавление своих братьев от ига есть цель, достойная и смерти и жизни. Дай вам
Бог успеха внешнего, — и внутреннего мира, — прибавил он и протянул руку.
— Мне вас ужасно жалко! И как бы я счастлив был, если б устроил это! — сказал Степан Аркадьич, уже смелее улыбаясь. — Не говори, не говори ничего! Если бы
Бог дал мне только сказать так, как я
чувствую. Я пойду к нему.
— Вас может только наградить один
Бог за такую службу, Афанасий Васильевич. А я вам не скажу ни одного слова, потому что, — вы сами можете
чувствовать, — всякое слово тут бессильно. Но позвольте мне одно сказать насчет той просьбы. Скажите сами: имею ли я право оставить это дело без внимания и справедливо ли, честно ли с моей стороны будет простить мерзавцев.
Наконец
почувствовал он себя лучше и обрадовался
бог знает как, когда увидел возможность выйти на свежий воздух.
О великий христианин Гриша! Твоя вера была так сильна, что ты
чувствовал близость
бога, твоя любовь так велика, что слова сами собою лились из уст твоих — ты их не поверял рассудком… И какую высокую хвалу ты принес его величию, когда, не находя слов, в слезах повалился на землю!..
Коли найдешь себе суженую, коли полюбишь другую —
бог с тобою, Петр Андреич; а я за вас обоих…» Тут она заплакала и ушла от меня; я хотел было войти за нею в комнату, но
чувствовал, что был не в состоянии владеть самим собою, и воротился домой.
Не знаю. А меня так разбирает дрожь,
И при одной я мысли трушу,
Что Павел Афанасьич раз
Когда-нибудь поймает нас,
Разгонит, проклянёт!.. Да что? открыть ли душу?
Я в Софье Павловне не вижу ничего
Завидного. Дай
бог ей век прожить богато,
Любила Чацкого когда-то,
Меня разлюбит, как его.
Мой ангельчик, желал бы вполовину
К ней то же
чувствовать, что
чувствую к тебе;
Да нет, как ни твержу себе,
Готовлюсь нежным быть, а свижусь — и простыну.
Он
чувствовал, что это так же не для него, как роль пропагандиста среди рабочих или роль одного из приятелей жены, крикунов о космосе и эросе, о
боге и смерти.
— Знаешь, — слышал Клим, — я уже давно не верю в
бога, но каждый раз, когда
чувствую что-нибудь оскорбительное, вижу злое, — вспоминаю о нем. Странно? Право, не знаю: что со мной будет?
«Кончу университет и должен буду служить интересам этих быков. Женюсь на дочери одного из них, нарожу гимназистов, гимназисток, а они, через пятнадцать лет, не будут понимать меня. Потом — растолстею и, может быть, тоже буду высмеивать любознательных людей. Старость. Болезни. И — умру,
чувствуя себя Исааком, принесенным в жертву — какому
богу?»
Клим Самгин никогда не думал серьезно о бытии
бога, у него не было этой потребности. А сейчас он
чувствовал себя приятно охмелевшим, хотел музыки, пляски, веселья.
— Ну, что же я сделаю, если ты не понимаешь? — отозвалась она, тоже как будто немножко сердясь. — А мне думается, что все очень просто: господа интеллигенты
почувствовали, что некоторые излюбленные традиции уже неудобны, тягостны и что нельзя жить, отрицая государство, а государство нестойко без церкви, а церковь невозможна без
бога, а разум и вера несоединимы. Ну, и получается иной раз, в поспешных хлопотах реставрации, маленькая, противоречивая чепуха.
— Все — программы, спор о программах, а надобно искать пути к последней свободе. Надо спасать себя от разрушающих влияний бытия, погружаться в глубину космического разума, устроителя вселенной.
Бог или дьявол — этот разум, я — не решаю; но я
чувствую, что он — не число, не вес и мера, нет, нет! Я знаю, что только в макрокосме человек обретет действительную ценность своего «я», а не в микрокосме, не среди вещей, явлений, условий, которые он сам создал и создает…
— А Любаша еще не пришла, — рассказывала она. — Там ведь после того, как вы себя
почувствовали плохо, ад кромешный был. Этот баритон — о, какой удивительный голос! — он оказался веселым человеком, и втроем с Гогиным, с Алиной они
бог знает что делали! Еще? — спросила она, когда Клим, выпив, протянул ей чашку, — но чашка соскользнула с блюдца и, упав на пол, раскололась на мелкие куски.
«Что это с ней? Что она теперь думает,
чувствует? — терзался он вопросами. — Ей-богу, ничего не понимаю!»
Если ошибусь, если правда, что я буду плакать над своей ошибкой, по крайней мере, я
чувствую здесь (она приложила ладонь к сердцу), что я не виновата в ней; значит, судьба не хотела этого,
Бог не дал.
— Знаю,
чувствую… Ах, Андрей, все я
чувствую, все понимаю: мне давно совестно жить на свете! Но не могу идти с тобой твоей дорогой, если б даже захотел… Может быть, в последний раз было еще возможно. Теперь… (он опустил глаза и промолчал с минуту) теперь поздно… Иди и не останавливайся надо мной. Я стою твоей дружбы — это
Бог видит, но не стою твоих хлопот.
— Ах, нет,
Бог с тобой! — оправдывался Обломов, приходя в себя. — Я не испугался, но удивился; не знаю, почему это поразило меня. Давно ли? Счастлива ли? скажи, ради
Бога. Я
чувствую, что ты снял с меня большую тяжесть! Хотя ты уверял меня, что она простила, но знаешь… я не был покоен! Все грызло меня что-то… Милый Андрей, как я благодарен тебе!
Он не спал всю ночь: грустный, задумчивый проходил он взад и вперед по комнате; на заре ушел из дома, ходил по Неве, по улицам,
Бог знает, что
чувствуя, о чем думая…
— Полноте притворяться, полноте!
Бог с вами, кузина: что мне за дело? Я закрываю глаза и уши, я слеп, глух и нем, — говорил он, закрывая глаза и уши. — Но если, — вдруг прибавил он, глядя прямо на нее, — вы
почувствуете все, что я говорил, предсказывал, что, может быть, вызвал в вас… на свою шею — скажете ли вы мне!.. я стою этого.
— Не лгите! — перебила она. — Если вам удается замечать каждый мой шаг и движение, то и мне позвольте
чувствовать неловкость такого наблюдения: скажу вам откровенно — это тяготит меня. Это какая-то неволя, тюрьма. Я, слава
Богу, не в плену у турецкого паши…
Вот как бы я перевел тогдашние мысли и радость мою, и многое из того, что я
чувствовал. Прибавлю только, что здесь, в сейчас написанном, вышло легкомысленнее: на деле я был глубже и стыдливее. Может, я и теперь про себя стыдливее, чем в словах и делах моих; дай-то
Бог!
Но тут же он
почувствовал, что теперь, сейчас, совершается нечто самое важное в его душе, что его внутренняя жизнь стоит в эту минуту как бы на колеблющихся весах, которые малейшим усилием могут быть перетянуты в ту или другую сторону. И он сделал это усилие, призывая того
Бога, которого он вчера почуял в своей душе, и
Бог тут же отозвался в нем. Он решил сейчас сказать ей всё.
Он не только вспомнил, но
почувствовал себя таким, каким он был тогда, когда он четырнадцатилетним мальчиком молился
Богу, чтоб
Бог открыл ему истину, когда плакал ребенком на коленях матери, расставаясь с ней и обещаясь ей быть всегда добрым и никогда не огорчать ее, —
почувствовал себя таким, каким он был, когда они с Николенькой Иртеневым решали, что будут всегда поддерживать друг друга в доброй жизни и будут стараться сделать всех людей счастливыми.
Он молился, просил
Бога помочь ему, вселиться в него и очистить его, а между тем то, о чем он просил, уже совершилось.
Бог, живший в нем, проснулся в его сознании. Он
почувствовал себя Им и потому
почувствовал не только свободу, бодрость и радость жизни, но
почувствовал всё могущество добра. Всё, всё самое лучшее, что только мог сделать человек, он
чувствовал себя теперь способным сделать.
— Я
чувствую, что я перед
Богом должен сделать это.
— Да, вы можете надеяться… — сухо ответил Ляховский. — Может быть, вы надеялись на кое-что другое, но
богу было угодно поднять меня на ноги… Да! Может быть, кто-нибудь ждал моей смерти, чтобы завладеть моими деньгами, моими имениями… Ну, сознайтесь, Альфонс Богданыч, у вас ведь не дрогнула бы рука обобрать меня? О, по лицу вижу, что не дрогнула бы… Вы бы стащили с меня саван… Я это
чувствую!.. Вы бы пустили по миру и пани Марину и Зосю… О-о!.. Прошу вас, не отпирайтесь: совершенно напрасно… Да!
—
Бог сжалился надо мной и зовет к себе. Знаю, что умираю, но радость
чувствую и мир после стольких лет впервые. Разом ощутил в душе моей рай, только лишь исполнил, что надо было. Теперь уже смею любить детей моих и лобызать их. Мне не верят, и никто не поверил, ни жена, ни судьи мои; не поверят никогда и дети. Милость Божию вижу в сем к детям моим. Умру, и имя мое будет для них незапятнано. А теперь предчувствую
Бога, сердце как в раю веселится… долг исполнил…
— Семьсот, семьсот, а не пятьсот, сейчас, сию минуту в руки! — надбавил Митя,
почувствовав нечто нехорошее. — Чего ты, пан? Не веришь? Не все же три тысячи дать тебе сразу. Я дам, а ты и воротишься к ней завтра же… Да теперь и нет у меня всех трех тысяч, у меня в городе дома лежат, — лепетал Митя, труся и падая духом с каждым своим словом, — ей-богу, лежат, спрятаны…
Последний дворовый человек
чувствовал свое превосходство над этим бродягой и, может быть, потому именно и обращался с ним дружелюбно; а мужики сначала с удовольствием загоняли и ловили его, как зайца в поле, но потом отпускали с
Богом и, раз узнавши чудака, уже не трогали его, даже давали ему хлеба и вступали с ним в разговоры…
Как это я до сих пор вас не знала!» — «Александра Андреевна, успокойтесь, говорю… я, поверьте,
чувствую, я не знаю, чем заслужил… только вы успокойтесь, ради
Бога, успокойтесь… все хорошо будет, вы будете здоровы».
К Вере Павловне они питают беспредельное благоговение, она даже дает им целовать свою руку, не
чувствуя себе унижения, и держит себя с ними, как будто пятнадцатью годами старше их, то есть держит себя так, когда не дурачится, но, по правде сказать, большею частью дурачится, бегает, шалит с ними, и они в восторге, и тут бывает довольно много галопированья и вальсированья, довольно много простой беготни, много игры на фортепьяно, много болтовни и хохотни, и чуть ли не больше всего пения; но беготня, хохотня и все нисколько не мешает этой молодежи совершенно, безусловно и безгранично благоговеть перед Верою Павловною, уважать ее так, как дай
бог уважать старшую сестру, как не всегда уважается мать, даже хорошая.
— Друг мой, милое мое дитя! о, не дай тебе
бог никогда узнать, что
чувствую я теперь, когда после многих лет в первый раз прикасаются к моим губам чистые губы. Умри, но не давай поцелуя без любви!
— Шалишь! знаю я вашу братью!
Почувствуешь, что документ в руках — «покорно благодарю!» не скажешь, стречка дашь! Нет уж, пускай так! береженого и
Бог бережет. Чего бояться! Чай, не вдруг умру!
—
Бог труды любит, — говорит он и,
чувствуя, как всем его телом овладела истома, прибавляет: — Однако как меня сегодня разломало!
Я всегда сильнее
чувствовал Бога-Сына, Христа-Богочеловека,
Бога человечного, чем Бога-Силу, Бога-Творца.
Он
почувствовал, что если
Бога нет, то и ничего нет, есть лишь совершенное ничто и тьма.
Он говорил с печальным раздумием. Он много и горячо молился, а жизнь его была испорчена. Но обе эти сентенции внезапно слились в моем уме, как пламя спички с пламенем зажигаемого фитиля. Я понял молитвенное настроение отца: он, значит, хочет
чувствовать перед собой
бога и
чувствовать, что говорит именно ему и что
бог его слышит. И если так просить у
бога, то
бог не может отказать, хотя бы человек требовал сдвинуть гору…
«Кто
почувствует свою зависимость от
Бога, тот станет выше всякого страха, выше деспотизма».
Вопрос о
Боге — вопрос почти физиологический, гораздо более материально-физиологический, чем формально-гносеологический, и все
чувствуют это в иные минуты жизни, неизъяснимые, озаренные блеснувшей молнией, почти неизреченные.