Неточные совпадения
Вы собирали его, может быть, около года, с заботами, со старанием, хлопотами; ездили,
морили пчел, кормили их в погребе
целую зиму; а мертвые души дело не от мира сего.
Страсти не что иное, как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, и глупец тот, кто думает
целую жизнь ими волноваться: многие спокойные реки начинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самого
моря.
И на Выборгской стороне, в доме вдовы Пшеницыной, хотя дни и ночи текут мирно, не внося буйных и внезапных перемен в однообразную жизнь, хотя четыре времени года повторили свои отправления, как в прошедшем году, но жизнь все-таки не останавливалась, все менялась в своих явлениях, но менялась с такою медленною постепенностью, с какою происходят геологические видоизменения нашей планеты: там потихоньку осыпается гора, здесь
целые века
море наносит ил или отступает от берега и образует приращение почвы.
Он больше виноват: говядину мне подает такую твердую, как бревно; а суп — он черт знает чего плеснул туда, я должен был выбросить его за окно. Он меня
морил голодом по
целым дням… Чай такой странный: воняет рыбой, а не чаем. За что ж я… Вот новость!
Не весело также переправляться через животрепещущие мостики, спускаться в овраги, перебираться вброд через болотистые ручьи; не весело ехать,
целые сутки ехать по зеленоватому
морю больших дорог или, чего Боже сохрани, загрязнуть на несколько часов перед пестрым верстовым столбом с цифрами: 22 на одной стороне и 23 на другой; не весело по неделям питаться яйцами, молоком и хваленым ржаным хлебом…
— Да — нет, я — серьезно! Я ведь знаю твои… вкусы. Если б моя воля, я бы специально для тебя устроил
целую серию катастроф, войну, землетрясение, глад,
мор, потоп — помогай людям, Тося!
— И все считает, считает: три миллиона лет, семь миллионов километров, — всегда множество нулей. Мне, знаешь, хочется
целовать милые глаза его, а он — о Канте и Лапласе, о граните, об амебах. Ну, вижу, что я для него тоже нуль, да еще и несуществующий какой-то нуль. А я уж так влюбилась, что хоть в
море прыгать.
Возвратясь домой, он нашел записку Елены: «Еду в компании смотреть Мурманскую дорогу, может быть, оттуда
морем в Архангельск, Ярославль, Нижний — посмотреть хваленую Волгу. Татаринов, наконец, заплатил гонорар.
Целую. Ел.».
Я на родине ядовитых перцев, пряных кореньев, слонов, тигров, змей, в стране бритых и бородатых людей, из которых одни не ведают шапок, другие носят кучу ткани на голове: одни вечно гомозятся за работой, c молотом, с ломом, с иглой, с резцом; другие едва дают себе труд съесть горсть рису и переменить место в
целый день; третьи, объявив вражду всякому порядку и труду, на легких проа отважно рыщут по
морям и насильственно собирают дань с промышленных мореходцев.
Море колыхается
целой массой, как густой расплавленный металл; ни малейшей чешуи, даже никакого всплеска.
Тут
целые страны из гипса, с выпуклыми изображениями гор,
морей, и потом все пособия к изучению всеобщей географии: карты, книги, начиная с младенческих времен географии, с аравитян, римлян, греков, карты от Марко Паоло до наших времен.
Сколько прелести таится в этом неимоверно ярком блеске звезд и в этом
море, которое тихонько ползет
целой массой то вперед, то назад, движимое течением, — даже в темных глыбах скал и в бахроме венчающих их вершины лесов!
Капитан и так называемый «дед», хорошо знакомый читателям «Паллады», старший штурманский офицер (ныне генерал), — оба были наверху и о чем-то горячо и заботливо толковали. «Дед» беспрестанно бегал в каюту, к карте, и возвращался. Затем оба зорко смотрели на оба берега, на
море, в напрасном ожидании лоцмана. Я все любовался на картину, особенно на
целую стаю купеческих судов, которые, как утки, плыли кучей и все жались к шведскому берегу, а мы шли почти посредине, несколько ближе к датскому.
— Бог знает, где лучше! — отвечал он. — Последний раз во время урагана потонуло до восьмидесяти судов в
море, а на берегу опрокинуло
целый дом и задавило пять человек; в гонконгской гавани погибло без счета лодок и с ними до ста человек.
Мы шли, шли в темноте, а проклятые улицы не кончались: все заборы да сады. Ликейцы, как тени, неслышно скользили во мраке. Нас провожал тот же самый, который принес нам цветы. Где было грязно или острые кораллы мешали свободно ступать, он вел меня под руку, обводил мимо луж, которые, видно, знал наизусть. К несчастью, мы не туда попали, и, если б не провожатый, мы проблуждали бы
целую ночь. Наконец добрались до речки, до вельбота, и вздохнули свободно, когда выехали в открытое
море.
Новая точка, еще точка… сперва черная, потом ярко-оранжевая; образуется
целая связь светящихся точек и затем — настоящее
море, в котором утопают все отдельные подробности, которое крутится в берегах своею собственною силою, которое издает свой собственный треск, гул и свист.
Против роскошного дворца Шереметевской больницы вырастали сотни палаток, раскинутых за ночь на один только день. От рассвета до потемок колыхалось на площади
море голов, оставляя узкие дорожки для проезда по обеим сторонам широченной в этом месте Садовой улицы. Толклось множество народа, и у всякого была своя
цель.
Китаец говорил, что если мы будем идти
целый день, то к вечеру дойдем до земледельческих фанз. Действительно, в сумерки мы дошли до устья Эрлдагоу (вторая большая падь). Это чрезвычайно порожистая и быстрая река. Она течет с юго-запада к северо-востоку и на пути своем прорезает мощные порфировые пласты. Некоторые из порогов ее имеют вид настоящих водопадов. Окрестные горы слагаются из роговика и кварцита. Отсюда до
моря около 78 км.
Около полудня мы с Дерсу дошли до озера. Грозный вид имело теперь пресное
море. Вода в нем кипела, как в котле. После долгого пути по травяным болотам вид свободной водяной стихии доставлял большое удовольствие. Я сел на песок и стал глядеть в воду. Что-то особенно привлекательное есть в прибое. Можно
целыми часами смотреть, как бьется вода о берег.
Не чувствуется ли это влечение в напряженном томлении красы вселенной, в пламенении полдня, застывшего в своей истоме, в млении
моря, сверкающего под горячими
поцелуями солнца, в подъеме горных высей, простирающих к небу свои белоснежные пики?
С раннего утра сидел Фогт за микроскопом, наблюдал, рисовал, писал, читал и часов в пять бросался, иногда со мной, в
море (плавал он как рыба); потом он приходил к нам обедать и, вечно веселый, был готов на ученый спор и на всякие пустяки, пел за фортепьяно уморительные песни или рассказывал детям сказки с таким мастерством, что они, не вставая, слушали его
целые часы.
Удобовпечатлимые, искренно молодые, мы легко были подхвачены мощной волной его и рано переплыли тот рубеж, на котором останавливаются
целые ряды людей, складывают руки, идут назад или ищут по сторонам броду — через
море!
Правительство, ревниво отталкивающее от себя всякое подозрение во вмешательстве, дозволяющее ежедневно умирать людям с голоду — боясь ограничить самоуправление рабочих домов, позволяющее
морить на работе и кретинизировать
целые населения, — вдруг делается больничной сиделкой, дядькой.
Целые дни я проводил в палатке, вычерчивал маршруты, делал записи в дневниках и писал письма. В перерывах между этими занятиями я гулял на берегу
моря и наблюдал птиц.
Тех грозных эпидемий оспы, которые когда-то эпидемически проходили через все острова Японского и Охотского
морей до Камчатки включительно и уничтожали порой
целые племена, вроде айно, теперь уже не бывает здесь, или по крайней мере про них не слышно.
— А как вы полагаете, откуда деньги у Болеслава Брониславича? Сначала он был подрядчиком и
морил рабочих, как мух, потом он начал спаивать мужиков, а сейчас разоряет
целый край в обществе всех этих банковских воров. Честных денег нет, славяночка. Я не обвиняю Стабровского: он не лучше и не хуже других. Но не нужно закрывать себе глаза на окружающее нас зло. Хороша и литература, и наука, и музыка, — все это отлично, но мы этим никогда не закроем печальной действительности.
— Немало государств мною исхожено, немало
морей переехано, много всяких народов очами моими видано. Привел Господь во святой реке Иордане погружаться, Спасов живоносный гроб
целовать, всем святым местам поклониться… Много было странствий моих…
Любы Земле Ярилины речи, возлюбила она бога светлого и от жарких его
поцелуев разукрасилась злаками, цветами, темными лесами, синими
морями, голубыми реками, серебристыми озера́ми. Пила она жаркие
поцелуи Ярилины, и из недр ее вылетали поднебесные птицы, из вертепов выбегали лесные и полевые звери, в реках и
морях заплавали рыбы, в воздухе затолклись мелкие мушки да мошки… И все жило, все любило, и все пело хвалебные песни: отцу — Яриле, матери — Сырой Земле.
— Очень просто, — улыбаясь, но опять-таки полушепотом, ответил Смолокуров. — Сегодня сами видели, каков ревнитель Васька Пыжов, а послезавтра, только что минёт китежское богомолье, ихнего брата, ревнителей,
целая орава сюда привалит… Гульба пойдет у них, солдаток набредет, на гармониях пойдут, на балалайках, вина разливанное
море… И тот же Васька Пыжов, ходя пьяный, по роще станет невидимых святых нехорошими словами окликать… Много таких.
Теперь Главная улица была знаменита только тем, что по ней при малейшем дожде становилось
море и после
целый месяц не было ни прохода, ни проезда.
То по
целым суткам тяжело лежал над землею и
морем густой туман, и тогда огромная сирена на маяке ревела днем и ночью, точно бешеный бык.
Поэтому гуманизм может обоготворить лишь природного человека, лишь человека как эмпирический факт, как каплю в природном
море, себя субъективно поставившей
целью.
И боже мой, неужели не ее встретил он потом, далеко от берегов своей родины, под чужим небом, полуденным, жарким, в дивном вечном городе, в блеске бала, при громе музыки, в палаццо (непременно в палаццо), потонувшем в
море огней, на этом балконе, увитом миртом и розами, где она, узнав его, так поспешно сняла свою маску и, прошептав: «Я свободна», задрожав, бросилась в его объятия, и, вскрикнув от восторга, прижавшись друг к другу, они в один миг забыли и горе, и разлуку, и все мучения, и угрюмый дом, и старика, и мрачный сад в далекой родине, и скамейку, на которой, с последним, страстным
поцелуем, она вырвалась из занемевших в отчаянной муке объятий его…
Бессильная тревога
Проснулася в сердцах, как в пропасти змея.
Мы потеряли все — бессмертие и бога,
И
цель, и разум бытия.
Кумиры прошлого развенчаны без страха,
Грядущее темно, как
море пред грозой,
И род людей стоит меж гробом, полным праха,
И колыбелию пустой.
С этой
целью Николай Герасимович завел разговор с сидевшим рядом с ним за обедом капитаном парохода и стал его расспрашивать о курсе парохода, о заходах его в какие-либо порты, о близости берегов или каких-либо островов и так далее, и узнал от него, что «Корнилов» идет прямо до Одессы, не заходя ни в какие порты, и рейс его вдали от берегов. В одном только месте, близ устья Дуная, он проходит в недалеком расстоянии от румынского берега и единственного имеющегося в Черном
море острова.
…Ему приятно к нам ходить, я это вижу. Но отчего? что он нашел во мне? Правда, у нас вкусы похожи: и он, и я, мы оба стихов не любим; оба не знаем толка в художестве. Но насколько он лучше меня! Он спокоен, а я в вечной тревоге; у него есть дорога, есть
цель — а я, куда я иду? где мое гнездо? Он спокоен, но все его мысли далеко. Придет время, и он покинет нас навсегда, уйдет к себе, туда, за
море. Что ж? Дай Бог ему! А я все-таки буду рада, что я его узнала, пока он здесь был.
У
моря негритянки
целые дни стирали белье и немилосердно били его о камни под напев своих заунывных песен.
Целых два дня все время, свободное от вахт, наш молодой моряк писал письмо-монстр домой. В этом письме он описывал и бурю в Немецком
море, и спасение погибавших, и лондонские свои впечатления, и горячо благодарил дядю-адмирала за то, что дядя дал ему возможность посетить этот город.
Целые вереницы ходили от улиц к
морю с кувшинами на головах, вынося нечистоты.
Недели через две в Нагасаки собралась вся эскадра Тихого океана, и вслед за тем все гардемарины выпуска Ашанина держали практический экзамен на мичманов перед комиссией, членами которой были все капитаны, старшие штурмана и механики под председательством адмирала. Экзамен продолжался неделю на «Витязе», который для этой
цели вышел в
море в свежую погоду.
Гляжу, а это тот самый матрос, которого наказать хотели… Оказывается, все-таки Фофан простил его по болезни…
Поцеловал я его, вышел на палубу; ночь темная, волны гудят, свищут,
море злое, да все-таки лучше расстрела… Нырнул на счастье, да и очутился на необитаемом острове… Потом ушел в Японию с ихними рыбаками, а через два года на «Палладу» попал, потом в Китай и в Россию вернулся.
Обменявшись рассказами о наших злоключениях, мы завалились спать. Корсиков в уборной устроил постель из пачек ролей и закрылся кацавейкой, а я завернулся в облака и
море, сунул под голову крышку гроба из «Лукреции Борджиа» и уснул сном счастливого человека, достигшего своей
цели.
— Побойся ты бога! Ведь женщину нельзя заставлять ждать
целую неделю. Ведь она там изойдет слезами. — Матвею представлялось, что в Америке, на пристани, вот так же, как в селе у перевоза, сестра будет сидеть на берегу с узелочком, смотреть на
море и плакать…
За две недели на
море и за несколько дней у Борка он уже говорил
целые фразы, мог спросить дорогу, мог поторговаться в лавке и при помощи рук и разных движений разговаривал с Падди так, что тот его понимал и передавал другим его слова…
Совершенная праздность, эти
поцелуи среди белого дня, с оглядкой и страхом, как бы кто не увидел, жара, запах
моря и постоянное мелькание перед глазами праздных, нарядных, сытых людей точно переродили его; он говорил Анне Сергеевне о том, как она хороша, как соблазнительна, был нетерпеливо страстен, не отходил от нее ни на шаг, а она часто задумывалась и все просила его сознаться, что он ее не уважает, нисколько не любит, а только видит в ней пошлую женщину.
Сидя рядом с молодой женщиной, которая на рассвете казалась такой красивой, успокоенный и очарованный ввиду этой сказочной обстановки —
моря, гор, облаков, широкого неба, Гуров думал о том, как, в сущности, если вдуматься, все прекрасно на этом свете, все, кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда забываем о высших
целях бытия, о своем человеческом достоинстве.
Вообще недурно для первого раза, а главное,
целых сорок сажен над уровнем «синего
моря».
Это был апофеоз стихийной работы великого труженика, для которого тесно было в этих горах и который точил и рвал
целые скалы, неудержимо прокладывая широкий и вольный путь к теплому, южному
морю.
Они выбивались из сил и с такой страстностью стремились к
морю, словно это было
целью их жизни.
Кукишев видел это разливанное
море и сгорал от зависти. Ему захотелось во что бы ни стало иметь точно такой же въезжий дом и точь-в-точь такую же «кралю». Тогда можно было бы и время разнообразнее проводить: сегодня ночь — у Люлькинской «крали», завтра ночь — у его, Кукишева, «крали». Это была его заветная мечта, мечта глупого человека, который чем глупее, тем упорнее в достижении своих
целей. И самою подходящею личностью для осуществления этой мечты представлялась Аннинька.