Неточные совпадения
Г-жа Простакова (бегая по театру в злобе и в мыслях). В
семь часов!.. Мы встанем поране… Что
захотела, поставлю на своем… Все ко мне.
Оказалось, что у Егора была
семья, три мальчика и дочь швея, которую он
хотел отдать замуж за приказчика в шорной лавке.
Дом был большой, старинный, и Левин,
хотя жил один, но топил и занимал весь дом. Он знал, что это было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом этот был целый мир для Левина. Это был мир, в котором жили и умерли его отец и мать. Они жили тою жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею
семьей.
Жена?.. Нынче только он говорил с князем Чеченским. У князя Чеченского была жена и
семья — взрослые пажи дети, и была другая, незаконная
семья, от которой тоже были дети.
Хотя первая
семья тоже была хороша, князь Чеченский чувствовал себя счастливее во второй
семье. И он возил своего старшего сына во вторую
семью и рассказывал Степану Аркадьичу, что он находит это полезным и развивающим для сына. Что бы на это сказали в Москве?
Ей всегда казалось, что он лучше всех в
семье понимает ее,
хотя он мало говорил о ней.
Место это давало от
семи до десяти тысяч в год, и Облонский мог занимать его, не оставляя своего казенного места. Оно зависело от двух министерств, от одной дамы и от двух Евреев, и всех этих людей,
хотя они были уже подготовлены, Степану Аркадьичу нужно было видеть в Петербурге. Кроме того, Степан Аркадьич обещал сестре Анне добиться от Каренина решительного ответа о разводе. И, выпросив у Долли пятьдесят рублей, он уехал в Петербург.
— Нет, постойте! Вы не должны погубить ее. Постойте, я вам скажу про себя. Я вышла замуж, и муж обманывал меня; в злобе, ревности я
хотела всё бросить, я
хотела сама… Но я опомнилась, и кто же? Анна спасла меня. И вот я живу. Дети растут, муж возвращается в
семью и чувствует свою неправоту, делается чище, лучше, и я живу… Я простила, и вы должны простить!
Итак, она звалась Татьяной.
Ни красотой сестры своей,
Ни свежестью ее румяной
Не привлекла б она очей.
Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная, боязлива,
Она в
семье своей родной
Казалась девочкой чужой.
Она ласкаться не умела
К отцу, ни к матери своей;
Дитя сама, в толпе детей
Играть и прыгать не
хотелаИ часто целый день одна
Сидела молча у окна.
И вот ввели в
семью чужую…
Да ты не слушаешь меня…» —
«Ах, няня, няня, я тоскую,
Мне тошно, милая моя:
Я плакать, я рыдать готова!..» —
«Дитя мое, ты нездорова;
Господь помилуй и спаси!
Чего ты
хочешь, попроси…
Дай окроплю святой водою,
Ты вся горишь…» — «Я не больна:
Я… знаешь, няня… влюблена».
«Дитя мое, Господь с тобою!» —
И няня девушку с мольбой
Крестила дряхлою рукой.
Не явилась тоже и одна тонная дама с своею «перезрелою девой», дочерью, которые
хотя и проживали всего только недели с две в нумерах у Амалии Ивановны, но несколько уже раз жаловались на шум и крик, подымавшийся из комнаты Мармеладовых, особенно когда покойник возвращался пьяный домой, о чем, конечно, стало уже известно Катерине Ивановне, через Амалию же Ивановну, когда та, бранясь с Катериной Ивановной и грозясь прогнать всю
семью, кричала во все горло, что они беспокоят «благородных жильцов, которых ноги не стоят».
Мармеладов остановился,
хотел было улыбнуться, но вдруг подбородок его запрыгал. Он, впрочем, удержался. Этот кабак, развращенный вид, пять ночей на сенных барках и штоф, а вместе с тем эта болезненная любовь к жене и
семье сбивали его слушателя с толку. Раскольников слушал напряженно, но с ощущением болезненным. Он досадовал, что зашел сюда.
Вот у нас обвиняли было Теребьеву (вот что теперь в коммуне), что когда она вышла из
семьи и… отдалась, то написала матери и отцу, что не
хочет жить среди предрассудков и вступает в гражданский брак, и что будто бы это было слишком грубо, с отцами-то, что можно было бы их пощадить, написать мягче.
Родные ваши не
хотят меня в свою
семью.
— Я
хочу понять: что же такое современная женщина, женщина Ибсена, которая уходит от любви, от
семьи? Чувствует ли она необходимость и силу снова завоевать себе былое значение матери человечества, возбудителя культуры? Новой культуры?
Даром купил, за
семь копеек,
хотел бумажную фабрику строить, лесопилку, спирт гнать
хотел.
— Объясните мне, серьезный человек, как это: вот я девушка из буржуазной
семьи, живу я сытно и вообще — не плохо, а все-таки
хочу, чтоб эта неплохая жизнь полетела к черту. Почему?
— Ну пусть для
семьи, что же? В чем тут помеха нам? Надо кормить и воспитать детей? Это уже не любовь, а особая забота, дело нянек, старых баб! Вы
хотите драпировки: все эти чувства, симпатии и прочее — только драпировка, те листья, которыми, говорят, прикрывались люди еще в раю…
— Ну, и проснулась, — и с полчаса все тряслась,
хотела кликнуть Федосью, да боялась пошевелиться — так до утра и не спала. Уж пробило
семь, как я заснула.
И те и другие подозрительны, недоверчивы: спасаются от опасностей за системой замкнутости, как за каменной стеной; у обоих одна и та же цивилизация, под влиянием которой оба народа, как два брата в
семье, росли, развивались, созревали и состарелись. Если бы эта цивилизация была заимствована японцами от китайцев только по соседству, как от чужого племени, то отчего же манчжуры и другие народы кругом остаются до сих пор чуждыми этой цивилизации,
хотя они еще ближе к Китаю, чем Япония?
Вскоре она заговорила со мной о фрегате, о нашем путешествии. Узнав, что мы были в Портсмуте, она живо спросила меня, не знаю ли я там в Southsea церкви Св. Евстафия. «Как же, знаю, — отвечал я,
хотя и не знал, про которую церковь она говорит: их там не одна. — Прекрасная церковь», — прибавил я. «Yes… oui, oui», — потом прибавила она. «
Семь, — считал отец Аввакум, довольный, что разговор переменился, — я уж кстати и «oui» сочту», — шептал он мне.
Мне, по случаю трудной дороги, подпрягают пять и шесть лошадей,
хотя повозка у меня довольно легка, но у нее есть подрези, а здесь ездят без них: они много прибавляют тяжести по рыхлому снегу. Еще верст двести-триста, и потом уже будут запрягать лошадей гусем, по
семи, восьми и даже десяти лошадей, смотря по экипажу. Там глубоки снега и дорога узенькая, так что тройка не уместится в ряд.
Здесь предпочитают ехать верхом все сто восемьдесят верст до Амгинской слободы, заселенной русскими;
хотя можно ехать только семьдесят
семь верст, а дальше на телеге, как я и сделал.
Он нахмурился и, желая переменить разговор, начал говорить о Шустовой, содержавшейся в крепости и выпущенной по ее ходатайству. Он поблагодарил за ходатайство перед мужем и
хотел сказать о том, как ужасно думать, что женщина эта и вся
семья ее страдали только потому, что никто не напомнил о них, но она не дала ему договорить и сама выразила свое негодование.
Марья Степановна свято блюла все свычаи и обычаи, правила и обряды, которые вынесла из гуляевского дома; ей казалось святотатством переступить
хотя одну йоту из заветов этой угасшей
семьи, служившей в течение века самым крепким оплотом древнего благочестия.
Зося, конечно, относилась к ней хорошо, но она не
хотела ронять своего достоинства в глазах этой девушки благодаря неприличному поведению остальных членов
семьи.
— Буду, понимаю, что нескоро, что нельзя этак прийти и прямо бух! Он теперь пьян. Буду ждать и три часа, и четыре, и пять, и шесть, и
семь, но только знай, что сегодня,
хотя бы даже в полночь, ты явишься к Катерине Ивановне, с деньгами или без денег, и скажешь: «Велел вам кланяться». Я именно
хочу, чтобы ты этот стих сказал: «Велел, дескать, кланяться».
— Эх! — сказал он, — давайте-ка о чем-нибудь другом говорить или не
хотите ли в преферансик по маленькой? Нашему брату, знаете ли, не след таким возвышенным чувствованиям предаваться. Наш брат думай об одном: как бы дети не пищали да жена не бранилась. Ведь я с тех пор в законный, как говорится, брак вступить успел… Как же… Купеческую дочь взял:
семь тысяч приданого. Зовут ее Акулиной; Трифону-то под стать. Баба, должен я вам сказать, злая, да благо спит целый день… А что ж преферанс?
— Я ничего не
хочу, — продолжала она, всхлипывая и закрыв лицо обеими руками, — но каково же мне теперь в
семье, каково же мне? и что же со мной будет, что станется со мной, горемычной? За немилого выдадут сиротиночку… Бедная моя головушка!
— Да притом, — продолжал он, — и мужики-то плохие, опальные. Особенно там две
семьи; еще батюшка покойный, дай Бог ему царство небесное, их не жаловал, больно не жаловал. А у меня, скажу вам, такая примета: коли отец вор, то и сын вор; уж там как
хотите… О, кровь, кровь — великое дело! Я, признаться вам откровенно, из тех-то двух
семей и без очереди в солдаты отдавал и так рассовывал — кой-куды; да не переводятся, что будешь делать? Плодущи, проклятые.
— Миленький, я не
хотела тебе сказать; в
семь часов, миленький, а то все думала; нет, раньше, в шесть.
Около
семи часов вечера некоторые гости
хотели ехать, но хозяин, развеселенный пуншем, приказал запереть ворота и объявил, что до следующего утра никого со двора не выпустит.
— Ну, не
хочет этот господин пяти мест, так бросай пожитки долой, пусть ждет, когда будут
семь пустых мест.
Два раза (об этом дальше) матушке удалось убедить его съездить к нам на лето в деревню; но, проживши в Малиновце не больше двух месяцев, он уже начинал скучать и отпрашиваться в Москву,
хотя в это время года одиночество его усугублялось тем, что все родные разъезжались по деревням, и его посещал только отставной генерал Любягин, родственник по жене (единственный генерал в нашей
семье), да чиновник опекунского совета Клюквин, который занимался его немногосложными делами и один из всех окружающих знал в точности, сколько хранится у него капитала в ломбарде.
Наша
семья,
хотя и московского происхождения, принадлежала к аристократии Юго-Западного края, с очень западными влияниями, которые всегда были сильны в Киеве.
С безотчетным эгоизмом он, по — видимому, проводил таким образом план ограждения своего будущего очага: в
семье, в которой мог предполагать традиции общепризнанной местности, он выбирал себе в жены девочку — полуребенка, которую
хотел воспитать, избегая периода девичьего кокетства…
Насколько сам Стабровский всем интересовался и всем увлекался, настолько Дидя оставалась безучастной и равнодушной ко всему. Отец утешал себя тем, что все это результат ее болезненного состояния, и не
хотел и не мог видеть действительности. Дидя была представителем вырождавшейся
семьи и не понимала отца. Она могла по целым месяцам ничего не делать, и ее интересы не выходили за черту собственного дома.
Стабровский давно
хотел взять подругу для дочери, но только не из польской
семьи, а именно из русской.
Устенька Луковникова жила сейчас у отца. Она простилась с гостеприимным домом Стабровских еще в прошлом году. Ей очень тяжело было расставаться с этою
семьей, но отец быстро старился и скучал без нее. Сцена прощания вышла самая трогательная, а мисс Дудль убежала к себе в комнату, заперлась на ключ и ни за что не
хотела выйти.
Из Суслона скитники поехали вниз по Ключевой. Михей Зотыч
хотел посмотреть, что делается в богатых селах. Везде было то же уныние, как и в Суслоне. Народ потерял голову. Из-под Заполья вверх по Ключевой быстро шел голодный тиф. По дороге попадались бесцельно бродившие по уезду мужики, — все равно работы нигде не было, а дома сидеть не у чего. Более малодушные уходили из дому, куда глаза глядят, чтобы только не видеть голодавшие
семьи.
То, что мать не
хочет жить в своей
семье, всё выше поднимает ее в моих мечтах; мне кажется, что она живет на постоялом дворе при большой дороге, у разбойников, которые грабят проезжих богачей и делят награбленное с нищими.
Семья — еще языческая, как и государство,
хотя ее права на существование этим не отрицаются.
Дело в том, что
хотя с лишением всех прав состояния поражаются супружеские права осужденного и он уже не существует для
семьи, как бы умер, но тем не менее все-таки его брачные права в ссылке определяются не обстоятельствами, вытекающими из его дальнейшей жизни, а волею супруга не осужденного, оставшегося на родине.
Члены подобных
семей чужды друг другу до такой степени, что как бы долго они ни жили под одною крышей,
хотя бы 5 — 10 лет, не знают, сколько друг другу лет, какой губернии, как по отчеству…
— Пигалица составляет нечто среднее между куликом и полевым курахтаном; с последним она сходна величиною тела и станом; ноги и шея у ней довольно длинны, но далеко не так, как у настоящих куличьих пород; нос
хотя не куриного устройства, но все вдвое короче, чем у кулика, равного с ней величиною: он не больше четверти вершка, темного цвета; длина пигалицы от носа до хвоста
семь вершков.
Все это знают, благодетельница, что вы, если
захотите, так можете из грязи человекам сделать; а не
захотите, так будь хоть
семи пядей во лбу, — так в ничтожестве и пропадет.
Да неужто ты меня в свою
семью ввести
хотел?
— В
семь часов; зашел ко мне мимоходом: я дежурю! Сказал, что идет доночевывать к Вилкину, — пьяница такой есть один, Вилкин. Ну, иду! А вот и Лукьян Тимофеич… Князь
хочет спать, Лукьян Тимофеич; оглобли назад!
— Я не могу так пожертвовать собой, хоть я и
хотел один раз и… может быть, и теперь
хочу. Но я знаю наверно, что она со мной погибнет, и потому оставляю ее. Я должен был ее видеть сегодня в
семь часов; я, может быть, не пойду теперь. В своей гордости она никогда не простит мне любви моей, — и мы оба погибнем! Это неестественно, но тут всё неестественно. Вы говорите, она любит меня, но разве это любовь? Неужели может быть такая любовь, после того, что я уже вытерпел! Нет, тут другое, а не любовь!
Вскоре Ганя узнал положительно, чрез услужливый случай, что недоброжелательство всей его
семьи к этому браку и к Настасье Филипповне лично, обнаруживавшееся домашними сценами, уже известно Настасье Филипповне в большой подробности; сама она с ним об этом не заговаривала,
хотя он и ждал ежедневно.
Я и впрямь понять не могу, как на меня эта дурь нашла, что я в честную
семью хотела войти.