Неточные совпадения
Он едва успел выпростать
ногу, как она
упала на один бок, тяжело хрипя, и, делая, чтобы подняться, тщетные усилия своей тонкою, потною шеей, она затрепыхалась на земле
у его
ног, как подстреленная птица.
С рукой мертвеца в своей руке он сидел полчаса, час, еще час. Он теперь уже вовсе не думал о смерти. Он думал о том, что делает Кити, кто живет в соседнем нумере, свой ли дом
у доктора. Ему захотелось есть и
спать. Он осторожно выпростал руку и ощупал
ноги.
Ноги были холодны, но больной дышал. Левин опять на цыпочках хотел выйти, но больной опять зашевелился и сказал...
— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, [Вставать, дети, вставать!.. пора. Мать уже в зале (нем.).] — крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел
у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто
сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! [Ну, ну, лентяй! (нем.).] — говорил он.
Василий Иванович отправился от Аркадия в свой кабинет и, прикорнув на диване в
ногах у сына, собирался было поболтать с ним, но Базаров тотчас его отослал, говоря, что ему
спать хочется, а сам не заснул до утра.
Самгин видел, как он подскочил к солдату
у ворот, что-то закричал ему, солдат схватил его за
ногу, дернул, — Лаврушка
упал на него, но солдат тотчас очутился сверху; Лаврушка отчаянно взвизгнул...
Диомидов вертел шеей, выцветшие голубые глаза его смотрели на людей холодно, строго и притягивали внимание слушателей, все они как бы незаметно ползли к ступенькам крыльца, на которых,
у ног проповедника, сидели Варвара и Кумов, Варвара — глядя в толпу, Кумов — в небо, откуда
падал неприятно рассеянный свет, утомлявший зрение.
Солдат
упал вниз лицом, повернулся на бок и стал судорожно щупать свой живот. Напротив, наискось, стоял
у ворот такой же маленький зеленоватый солдатик, размешивал штыком воздух, щелкая затвором, но ружье его не стреляло. Николай, замахнувшись ружьем, как палкой, побежал на него; солдат, выставив вперед левую
ногу, вытянул ружье, стал еще меньше и крикнул...
Стремительные глаза Лютова бегали вокруг Самгина, не в силах остановиться на нем, вокруг дьякона, который разгибался медленно, как будто боясь, что длинное тело его не уставится в комнате. Лютов обожженно вертелся
у стола, теряя туфли с босых
ног; садясь на стул, он склонялся головою до колен, качаясь, надевал туфлю, и нельзя было понять, почему он не
падает вперед, головою о пол. Взбивая пальцами сивые волосы дьякона, он взвизгивал...
Вскочил Захарий и, вместе с высоким, седым человеком, странно легко поднял ее, погрузил в чан, — вода выплеснулась через края и точно обожгла
ноги людей, — они взвыли, закружились еще бешенее, снова
падали, взвизгивая, тащились по полу, — Марина стояла в воде неподвижно, лицо
у нее было тоже неподвижное, каменное.
— Что ты —
спал? — хрипло спросил Дронов, задыхаясь, кашляя; уродливо толстый, с выпученным животом, он, расстегивая пальто, опустив к
ногам своим тяжелый пакет, начал вытаскивать из карманов какие-то свертки, совать их в руки Самгина. — Пища, — объяснил он, вешая пальто. — Мне эта твоя толстая дурында сказала, что
у тебя ни зерна нет.
Смерть
у них приключалась от вынесенного перед тем из дома покойника головой, а не
ногами из ворот; пожар — от того, что собака выла три ночи под окном; и они хлопотали, чтоб покойника выносили
ногами из ворот, а ели все то же, по стольку же и
спали по-прежнему на голой траве; воющую собаку били или сгоняли со двора, а искры от лучины все-таки сбрасывали в трещину гнилого пола.
— Пока она смотрела только на меня, — прибавил он, — я ничего; но когда этот же взгляд
упал на тебя,
у меня руки и
ноги похолодели…
Когда нянька мрачно повторяла слова медведя: «Скрипи, скрипи,
нога липовая; я по селам шел, по деревне шел, все бабы
спят, одна баба не
спит, на моей шкуре сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя своей
ноги, ребенок не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался на руки к няне;
у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не в когтях
у зверя, а на лежанке, подле няни.
Илья Ильич лежал небрежно на диване, играя туфлей, ронял ее на пол, поднимал на воздух, повертит там, она
упадет, он подхватывает с пола
ногой… Вошел Захар и стал
у дверей.
Она сидит, опершись локтями на стол, положив лицо в ладони, и мечтает, дремлет или… плачет. Она в неглиже, не затянута в латы негнущегося платья, без кружев, без браслет, даже не причесана; волосы небрежно, кучей лежат в сетке; блуза стелется по плечам и
падает широкими складками
у ног. На ковре лежат две атласные туфли:
ноги просто в чулках покоятся на бархатной скамеечке.
Но следующие две, три минуты вдруг привели его в память — о вчерашнем. Он сел на постели, как будто не сам, а подняла его посторонняя сила; посидел минуты две неподвижно, открыл широко глаза, будто не веря чему-то, но когда уверился, то всплеснул руками над головой,
упал опять на подушку и вдруг вскочил на
ноги, уже с другим лицом, какого не было
у него даже вчера, в самую страшную минуту.
Она вздрогнула, потом вдруг вынула из кармана ключ, которым заперла дверь, и бросила ему в
ноги. После этого руки
у ней
упали неподвижно, она взглянула на Райского мутно, сильно оттолкнула его, повела глазами вокруг себя, схватила себя обеими руками за голову — и испустила крик, так что Райский испугался и не рад был, что вздумал будить женское заснувшее чувство.
И он хотел
упасть и зарыдать от страсти
у ее
ног.
Дома
у себя он натаскал глины, накупил моделей голов, рук,
ног, торсов, надел фартук и начал лепить с жаром, не
спал, никуда не ходил, видясь только с профессором скульптуры, с учениками, ходил с ними в Исакиевский собор, замирая от удивления перед работами Витали, вглядываясь в приемы, в детали, в эту новую сферу нового искусства.
— Болен, друг,
ногами пуще; до порога еще донесли ноженьки, а как вот тут сел, и распухли. Это
у меня с прошлого самого четверга, как стали градусы (NB то есть стал мороз). Мазал я их доселе мазью, видишь; третьего года мне Лихтен, доктор, Едмунд Карлыч, в Москве прописал, и помогала мазь, ух помогала; ну, а вот теперь помогать перестала. Да и грудь тоже заложило. А вот со вчерашнего и спина, ажно собаки едят… По ночам-то и не
сплю.
— О, вернулся еще вчера, я сейчас
у него была… Я именно и пришла к вам в такой тревоге,
у меня руки-ноги дрожат, я хотела вас попросить, ангел мой Татьяна Павловна, так как вы всех знаете, нельзя ли узнать хоть в бумагах его, потому что непременно теперь от него остались бумаги, так к кому ж они теперь от него пойдут? Пожалуй, опять в чьи-нибудь опасные руки
попадут? Я вашего совета прибежала спросить.
В Китае мятеж; в России готовятся к войне с Турцией. Частных писем привезли всего два. Меня зовут в Шанхай: опять раздумье берет, опять нерешительность — да как, да что? Холод и лень одолели совсем, особенно холод, и лень тоже особенно. Вчера я
спал у капитана в каюте;
у меня невозможно раздеться; я пишу, а другую руку спрятал за жилет;
ноги зябнут.
Сторож японец начал браниться и кидать в нас каменья, но они едва
падали у ног его.
Пробираться сквозь заросли горелого леса всегда трудно. Оголенные от коры стволы деревьев с заостренными сучками в беспорядке лежат на земле. В густой траве их не видно, и потому часто спотыкаешься и
падаешь. Обыкновенно после однодневного пути по такому горелому колоднику
ноги у лошадей изранены,
у людей одежда изорвана, а лица и руки исцарапаны в кровь. Зная по опыту, что гарь выгоднее обойти стороной, хотя бы и с затратой времени, мы спустились к ручью и пошли по гальке.
Оказалось, что в бреду я провалялся более 12 часов. Дерсу за это время не ложился
спать и ухаживал за мною. Он клал мне на голову мокрую тряпку, а
ноги грел
у костра. Я попросил пить. Дерсу подал мне отвар какой-то травы противного сладковатого вкуса. Дерсу настаивал, чтобы я выпил его как можно больше. Затем мы легли
спать вместе и, покрывшись одной палаткой, оба уснули.
Я узнал только, что он некогда был кучером
у старой бездетной барыни, бежал со вверенной ему тройкой лошадей, пропадал целый год и, должно быть, убедившись на деле в невыгодах и бедствиях бродячей жизни, вернулся сам, но уже хромой, бросился в
ноги своей госпоже и, в течение нескольких лет примерным поведеньем загладив свое преступленье, понемногу вошел к ней в милость, заслужил, наконец, ее полную доверенность,
попал в приказчики, а по смерти барыни, неизвестно каким образом, оказался отпущенным на волю, приписался в мещане, начал снимать
у соседей бакши, разбогател и живет теперь припеваючи.
В телеге перед нами не то сидело, не то лежало человек шесть в рубахах, в армяках нараспашку;
у двоих на головах не было шапок; большие
ноги в сапогах болтались, свесившись через грядку, руки поднимались,
падали зря… тела тряслись…
Прошло несколько мгновений… Она притихла, подняла голову, вскочила, оглянулась и всплеснула руками; хотела было бежать за ним, но
ноги у ней подкосились — она
упала на колени… Я не выдержал и бросился к ней; но едва успела она вглядеться в меня, как откуда взялись силы — она с слабым криком поднялась и исчезла за деревьями, оставив разбросанные цветы на земле.
Лошади карабкались на кручу изо всех сил; от напряжения
у них дрожали
ноги, они
падали и, широко раскрыв ноздри, тяжело и порывисто дышали.
Их звали «фалаторы», они скакали в гору, кричали на лошадей, хлестали их концом повода и хлопали с боков
ногами в сапожищах, едва влезавших в стремя. И бывали случаи, что «фалатор»
падал с лошади. А то лошадь поскользнется и
упадет, а
у «фалатора»
ноги в огромном сапоге или, зимнее дело, валенке — из стремени не вытащишь. Никто их не учил ездить, а прямо из деревни сажали на коня — езжай! А
у лошадей были нередко разбиты
ноги от скачки в гору по булыгам мостовой, и всегда измученные и недокормленные.
Если курица какого-нибудь пана Кунцевича
попадала в огород Антония, она, во — первых, исчезала, а во — вторых, начинался иск о потраве. Если, наоборот, свинья Банькевича забиралась в соседний огород, — это было еще хуже. Как бы почтительно ни выпроводил ее бедный Кунцевич, — все-таки оказывалось, что
у нее перебита
нога, проколот бок или каким иным способом она потерпела урон в своем здоровье, что влекло опять уголовные и гражданские иски. Соседи дрожали и откупались.
На следующий вечер старший брат, проходя через темную гостиную, вдруг закричал и со всех
ног кинулся в кабинет отца. В гостиной он увидел высокую белую фигуру, как та «душа», о которой рассказывал капитан. Отец велел нам идти за ним… Мы подошли к порогу и заглянули в гостиную. Слабый отблеск света
падал на пол и терялся в темноте.
У левой стены стояло что-то высокое, белое, действительно похожее на фигуру.
Я слышал, как он ударил ее, бросился в комнату и увидал, что мать,
упав на колени, оперлась спиною и локтями о стул, выгнув грудь, закинув голову, хрипя и страшно блестя глазами, а он, чисто одетый, в новом мундире, бьет ее в грудь длинной своей
ногою. Я схватил со стола нож с костяной ручкой в серебре, — им резали хлеб, это была единственная вещь, оставшаяся
у матери после моего отца, — схватил и со всею силою ударил вотчима в бок.
Изумительно также тут стечение обстоятельств: надобно же было сделаться этому перелому в самую ту минуту, когда утки, пролетев несколько верст взад и вперед, в третий раз летели надо мной, так что шилохвость
упал почти
у моих
ног.
Мы сняли с себя ружья и прислонили их к дереву, затем принялись ломать сухие сучья. Один сучок
упал на землю. Я наклонился и стал искать его
у себя под
ногами. Случайно рукой я нащупал большой кусок древесного корья.
В это мгновение
у ног моих шевельнулся сухой листик, другой, третий… Я наклонился и увидел двух муравьев — черного и рыжего, сцепившихся челюстями и тоже из-за добычи, которая в виде маленького червячка, оброненная лежала в стороне. Муравьи
нападали друг на друга с такой яростью, которая ясно говорила, что они оба во что бы то ни стало хотят друг друга уничтожить.
Бывало, Агафья, вся в черном, с темным платком на голове, с похудевшим, как воск прозрачным, но все еще прекрасным и выразительным лицом, сидит прямо и вяжет чулок;
у ног ее, на маленьком креслице, сидит Лиза и тоже трудится над какой-нибудь работой или, важно поднявши светлые глазки, слушает, что рассказывает ей Агафья; а Агафья рассказывает ей не сказки: мерным и ровным голосом рассказывает она житие пречистой девы, житие отшельников, угодников божиих, святых мучениц; говорит она Лизе, как жили святые в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, — и царей не боялись, Христа исповедовали; как им птицы небесные корм носили и звери их слушались; как на тех местах, где кровь их
падала, цветы вырастали.
— Что это! бунт! — крикнул sous-lieutenant и, толкнув замершую
у его
ног женщину, громко крикнул то самое «
пали», которое заставило пастора указать сыну в последний раз на Рютли.
Замолчала Тамара, замолчала Манька Скандалистка, и вдруг Женька, самая неукротимая из всех девушек, подбежала к артистке,
упала на колени и зарыдала
у нее в
ногах.
Он убил ее, и когда посмотрел на ужасное дело своих рук, то вдруг почувствовал омерзительный, гнусный, подлый страх. Полуобнаженное тело Верки еще трепетало на постели.
Ноги у Дилекторского подогнулись от ужаса, но рассудок притворщика, труса и мерзавца бодрствовал:
у него хватило все-таки настолько мужества, чтобы оттянуть
у себя на боку кожу над ребрами и прострелить ее. И когда он
падал, неистово закричав от боли, от испуга и от грома выстрела, то по телу Верки пробежала последняя судорога.
— Всегда к вашим услугам, — отвечал ей Павел и поспешил уйти. В голове
у него все еще шумело и трещало; в глазах мелькали зеленые пятна;
ноги едва двигались. Придя к себе на квартиру, которая была по-прежнему в доме Александры Григорьевны, он лег и так пролежал до самого утра, с открытыми глазами, не
спав и в то же время как бы ничего не понимая, ничего не соображая и даже ничего не чувствуя.
Героем моим, между тем, овладел страх, что вдруг, когда он станет причащаться, его
опалит небесный огонь, о котором столько говорилось в послеисповедных и передпричастных правилах; и когда, наконец, он подошел к чаше и повторил за священником: «Да будет мне сие не в суд и не в осуждение», —
у него задрожали руки,
ноги, задрожали даже голова и губы, которыми он принимал причастие; он едва имел силы проглотить данную ему каплю — и то тогда только, когда запил ее водой, затем поклонился в землю и стал горячо-горячо молиться, что бог допустил его принять крови и плоти господней!
Симонов сейчас же все это и устроил ему, и мало того: сам даже стал лазить с ним, но
ноги у него были старческие, и потому он обрывался и
падал.
У Анниньки
упали руки при звуках этого знакомого голоса — это была не Наташа Шестеркина, а m-lle Эмма, которая смешно барахталась своими круглыми руками и
ногами, напрасно стараясь оттолкнуть нападавшую Анниньку.
Она пошла, опираясь на древко,
ноги у нее гнулись. Чтобы не
упасть, она цеплялась другой рукой за стены и заборы. Перед нею пятились люди, рядом с нею и сзади нее шли солдаты, покрикивая...
Проститься с ней? Я двинул свои — чужие —
ноги, задел стул — он
упал ничком, мертвый, как там —
у нее в комнате. Губы
у нее были холодные — когда-то такой же холодный был пол вот здесь, в моей комнате возле кровати.
Я слышал свое пунктирное, трясущееся дыхание (мне стыдно сознаться в этом — так все было неожиданно и непонятно). Минута, две, три — все вниз. Наконец мягкий толчок: то, что
падало у меня под
ногами, — теперь неподвижно. В темноте я нашарил какую-то ручку, толкнул — открылась дверь — тусклый свет. Увидел: сзади меня быстро уносилась вверх небольшая квадратная платформа. Кинулся — но уже было поздно: я был отрезан здесь… где это «здесь» — не знаю.
Тыбурций быстрым движением повернул меня и поставил на
ноги; при этом я чуть не
упал, так как
у меня закружилась голова, но он поддержал меня рукой и затем, сев на деревянный обрубок, поставил меня между колен.
Этот вялый, опустившийся на вид человек был страшно суров с солдатами и не только позволял драться унтер-офицерам, но и сам бил жестоко, до крови, до того, что провинившийся
падал с
ног под его ударами. Зато к солдатским нуждам он был внимателен до тонкости: денег, приходивших из деревни, не задерживал и каждый день следил лично за ротным котлом, хотя суммами от вольных работ распоряжался по своему усмотрению. Только в одной пятой роте люди выглядели сытнее и веселее, чем
у него.
Ромашов, бледнея, посмотрел с ненавистью в глаза Николаеву.
Ноги и руки
у него вдруг страшно отяжелели, голова сделалась легкой и точно пустой, а сердце
пало куда-то глубоко вниз и билось там огромными, болезненными толчками, сотрясая все тело.