Неточные совпадения
Он
уж прочел несколько
книг. Ольга просила его рассказывать содержание и с неимоверным терпением слушала его рассказ. Он
написал несколько писем
в деревню, сменил старосту и вошел
в сношения с одним из соседей через посредство Штольца. Он бы даже поехал
в деревню, если б считал возможным уехать от Ольги.
«Что она делает? — вертелось у бабушки
в голове, — читать не читает — у ней там нет
книг (бабушка это
уже знала), разве
пишет: бумага и чернильница есть».
Очень важные для меня
книги написаны
уже за границей,
в эмиграции, т. е. выходят за пределы ренессансной эпохи, о которой я
пишу.
Мало кто
уже дерзает
писать так, как
писали прежде,
писать что-то,
писать свое, свое не
в смысле особенной оригинальности, а
в смысле непосредственного обнаружения жизни, как то было
в творениях бл. Августина,
в писаниях мистиков,
в книгах прежних философов.
Или сами (или кто-нибудь четко пишущий) перепишите мне с пробелами один экземпляр для могущих быть дополнений, только, пожалуйста, без ошибок. Мне
уже наскучила корректура над собственноручным своим изданием. Когда буду
в Москве, на первом листе
напишу несколько строк; велите переплетчику
в начале вашей
книги прибавить лист… [Лист — для посвящения Е. И. Якушкину Записок о Пушкине (вопроизведен здесь автотипически, стр. 40).]
…Читал «Пахарь» Григоровича. Пожалуйста, прочти его
в мартовской
книге «Современника» и скажи мне, какое на тебя сделает впечатление эта душевная повесть. По-моему, она — быль; я
уже просил благодарить Григоровича — особенно за начало.
В конце немного мелодрама. Григорович — племянник Камиллы Петровны Ивашевой.
В эту же ночь
написал к М. П. Ледантю, его бабушке…
Им ответ держал премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич: «Я вам, братцы, про то скажу, про эту
книгу Голубиную: эта
книга не малая; сорока сажен долина ее, поперечина двадцати сажен; приподнять
книгу, не поднять будет; на руцех держать, не сдержать будет; по строкам глядеть, все не выглядеть; по листам ходить, все не выходить, а читать
книгу — ее некому, а
писал книгу Богослов Иван, а читал
книгу Исай-пророк, читал ее по три годы, прочел
в книге только три листа;
уж мне честь
книгу — не прочесть, божию!
Церковные учители признают нагорную проповедь с заповедью о непротивлении злу насилием божественным откровением и потому, если они
уже раз нашли нужным
писать о моей
книге, то, казалось бы, им необходимо было прежде всего ответить на этот главный пункт обвинения и прямо высказать, признают или не признают они обязательным для христианина учение нагорной проповеди и заповедь о непротивлении злу насилием, и отвечать не так, как это обыкновенно делается, т. е. сказать, что хотя, с одной стороны, нельзя собственно отрицать, но, с другой стороны, опять-таки нельзя утверждать, тем более, что и т. д., а ответить так же, как поставлен вопрос
в моей
книге: действительно ли Христос требовал от своих учеников исполнения того, чему он учил
в нагорной проповеди, и потому может или не может христианин, оставаясь христианином, идти
в суд, участвуя
в нем, осуждая людей или ища
в нем защиты силой, может или не может христианин, оставаясь христианином, участвовать
в управлении, употребляя насилие против своих ближних и самый главный, всем предстоящий теперь с общей воинской повинностью, вопрос — может или не может христианин, оставаясь христианином, противно прямому указанию Христа обещаться
в будущих поступках, прямо противных учению, и, участвуя
в военной службе, готовиться к убийству людей или совершать их?
На другое утро Оленин проснулся поздно. Хозяев
уже не было. Он не пошел на охоту и то брался за
книгу, то выходил на крыльцо и опять входил
в хату и ложился на постель. Ванюша думал, что он болен. Перед вечером Оленин решительно встал, принялся
писать и
писал до поздней ночи. Он
написал письмо, но не послал его, потому что никто всё-таки бы не понял того, чтò он хотел сказать, да и не зачем кому бы то ни было понимать это, кроме самого Оленина. Вот чтò он
писал...
Проповеди о посте или о молитве говорить они
уже не могут, а всё выйдут к аналою, да экспромту о лягушке: «как, говорят, ныне некие глаголемые анатомы
в светских
книгах о душе лжесвидетельствуют по рассечению лягушки», или «сколь дерзновенно, говорят, ныне некие лжеанатомы по усеченному и электрическою искрою припаленному кошачьему хвосту полагают о жизни»… а прихожане этим смущались, что
в церкви, говорят, сказывает он негожие речи про припаленный кошкин хвост и лягушку; и дошло это вскоре до благочинного; и отцу Ивану экспромту теперь говорить запрещено иначе как по тетрадке, с пропуском благочинного; а они что ни начнут сочинять, — всё опять мимоволыю или от лягушки, или — что
уже совсем не идуще — от кошкина хвоста
пишут и, главное, всё понапрасну, потому что говорить им этого ничего никогда не позволят.
— Я даже боюсь читать… Видел я — тут одна… хуже запоя у нее это! И какой толк
в книге? Один человек придумает что-нибудь, а другие читают… Коли так ладно… Но чтобы учиться из
книги, как жить, — это
уж что-то несуразное! Ведь человек
написал, не бог, а какие законы и примеры человек установить может сам для себя?
Он, как видно, очень понравился публике:
в «Живописце» он перепечатывался несколько раз, и даже
в последние годы царствования Екатерины (пятое издание — 1793 год), когда она
уже не позволяла
писать так резко, когда Радищев за подобную
книгу поплатился ссылкою
в Сибирь, когда даже Державина подозревали
в якобинстве.
Конечно, мы не думаем предостерегать «европейских читателей», для которых
писал г. Жеребцов; но мы полагаем, что его
книга (
уже появившаяся
в продаже
в Петербурге) легко может попасть
в руки и русским читателям.
— Будет с тебя, милый человек, ей-Богу, будет, — продолжал Архип, переминаясь и вертя
в руках оборванную шляпенку. — Мы бы сейчас же разверстали, по скольку на брата придется, и велели бы Софронке
в книге расписаться: получили, мол,
в Казани по стольку-то, аль там
в Симбирске, что ли, что
уж, тебе виднее, как надо
писать.
Об этом я
уже не раз
писал в других
книгах.
Итоги моих западноевропейских наблюдений и пережитков вошли
уже,
в значительной доле,
в целую
книгу, которою я озаглавил"Столицы мира",
написал еще
в 1897 году и продал петербургской издательской фирме (Маркса).
То, над чем я за границей работал столько лет, принимало форму целой
книги. Только отчасти она состояла
уже из напечатанных этюдов, но две трети ее я
написал — больше продиктовал — заново. Те лекции по мимике, которые я читал
в Клубе художников, появились
в каком-то журнальце, где печатание их не было доведено до конца, за прекращением его.
И все, что он впоследствии и
в Риге, и
в Петербурге, и
в Москве (когда переехал туда доживать)
писал о театре, о
книгах, об искусстве — во всем этом он
уже пробовал себя
в"Библиотеке".
С нами особенно сошелся один журналист, родом из Севильи, Д.Франсиско Тубино, редактор местной газеты"Andalusie", который провожал нас потом и
в Андалузию. Он был добродушнейший малый, с горячим темпераментом, очень передовых идей и сторонник федеративного принципа, которым тогда были проникнуты
уже многие радикальные испанцы. Тубино
писал много о Мурильо, издал о нем целую
книгу и среди знатоков живописи выдвинулся тем, что он нашел
в севильском соборе картину, которую до него никто не приписывал Мурильо.
В чем же дело? До сих пор не могу понять, как это случилось, — но всю первую часть
книги я принял за… предисловие. А это я
уже и тогда знал, что предисловия авторы
пишут для собственного удовольствия, и читатель вовсе их не обязан читать. И начал я, значит, прямо со второй части…
Во второй год музыка
уже смолкла во флигеле и юрист требовал
в своих записках только классиков.
В пятый год снова послышалась музыка и узник попросил вина. Те, которые наблюдали за ним
в окошко, говорили, что весь этот год он только ел, пил и лежал на постели, часто зевал, сердито разговаривал сам с собою.
Книг он не читал. Иногда по ночам он садился
писать,
писал долго и под утро разрывал на клочки всё написанное. Слышали не раз, как он плакал.