Неточные совпадения
На
площадь на торговую
Пришел Ермило (в городе
Тот день базарный был),
Стал на воз,
видим: крестится...
— Я обернулся к
площади и
увидел Максима Максимыча, бегущего что было мочи…
Чего нет и что не грезится в голове его? он в небесах и к Шиллеру заехал в гости — и вдруг раздаются над ним, как гром, роковые слова, и
видит он, что вновь очутился на земле, и даже на Сенной
площади, и даже близ кабака, и вновь пошла по-будничному щеголять перед ним жизнь.
Площадь обступали кругом небольшие каменные и глиняные, в один этаж, домы с видными в стенах деревянными сваями и столбами во всю их высоту, косвенно перекрещенные деревянными же брусьями, как вообще строили домы тогдашние обыватели, что можно
видеть и поныне еще в некоторых местах Литвы и Польши.
Но и на острова ему не суждено было попасть, а случилось другое: выходя с В—го проспекта на
площадь, он вдруг
увидел налево вход во двор, обставленный совершенно глухими стенами.
Проходя мимо
площади, я
увидел несколько башкирцев, которые теснились около виселицы и стаскивали сапоги с повешенных; с трудом удержал я порыв негодования, чувствуя бесполезность заступления.
«Разумеется, он должен быть здесь», — вяло подумал Самгин о Кутузове, чувствуя необходимость разгрузить себя, рассказать о том, что
видел на
площади. Он расстегнул пальто, зачем-то снял очки и, сунув их в карман, начал громко выкрикивать...
Он
видел, что Лидия смотрит не на колокол, а на
площадь, на людей, она прикусила губу и сердито хмурится. В глазах Алины — детское любопытство. Туробоеву — скучно, он стоит, наклонив голову, тихонько сдувая пепел папиросы с рукава, а у Макарова лицо глупое, каким оно всегда бывает, когда Макаров задумывается. Лютов вытягивает шею вбок, шея у него длинная, жилистая, кожа ее шероховата, как шагрень. Он склонил голову к плечу, чтоб направить непослушные глаза на одну точку.
Но когда перед ним развернулась
площадь, он
увидел, что немногочисленные прохожие разбегаются во все стороны, прячутся во двор трактира извозчиков, только какой-то высокий старик с палкой в руке, держась за плечо мальчика, медленно и важно шагает посреди
площади, направляясь на Арбат.
Выбежав на
площадь, люди разноголосо ухнули, попятились, и на секунды вокруг Самгина все замолчали, боязливо или удивленно. Самгина приподняло на ступень какого-то крыльца, на углу, и он снова
видел толпу, она двигалась, точно чудовищный таран, отступая и наступая, — выход вниз по Тверской ей преграждала рота гренадер со штыками на руку.
Он
видел, что «общественное движение» возрастает; люди как будто готовились к парадному смотру, ждали, что скоро чей-то зычный голос позовет их на Красную
площадь к монументу бронзовых героев Минина, Пожарского, позовет и с Лобного места грозно спросит всех о символе веры. Все горячее спорили, все чаще ставился вопрос...
Видя эту
площадь, Клим вспоминал шумный университет и студентов своего факультета — людей, которые учились обвинять и защищать преступников. Они уже и сейчас обвиняли профессоров, министров, царя. Самодержавие царя защищали люди неяркие, бесталанно и робко; их было немного, и они тонули среди обвинителей.
Лицо у нее было большое, кирпичного цвета и жутко неподвижно, она вращала шеей и, как многие в толпе, осматривала
площадь широко открытыми глазами, которые первый раз
видят эти древние стены, тяжелые торговые ряды, пеструю церковь и бронзовые фигуры Минина, Пожарского.
На Театральной
площади, сказав извозчику адрес и не останавливая его, Митрофанов выпрыгнул из саней. Самгин поехал дальше, чувствуя себя физически больным и как бы внутренне ослепшим, не способным
видеть свои мысли. Голова тупо болела.
— Обедать? Спасибо. А я хотел пригласить вас в ресторан, тут, на
площади у вас, не плохой ресторанос, — быстро и звонко говорил Тагильский, проходя в столовую впереди Самгина, усаживаясь к столу. Он удивительно не похож был на человека, каким Самгин
видел его в строгом кабинете Прейса, — тогда он казался сдержанным, гордым своими знаниями, относился к людям учительно, как профессор к студентам, а теперь вот сорит словами, точно ветер.
Наконец, отдыхая от животного страха, весь в поту, он стоял в группе таких же онемевших, задыхающихся людей, прижимаясь к запертым воротам, стоял, мигая, чтобы не
видеть все то, что как бы извне приклеилось к глазам. Вспомнил, что вход на Гороховую улицу с
площади был заткнут матросами гвардейского экипажа, он с разбега наткнулся на них, ему грозно крикнули...
Идя по Дворцовой
площади или мимо нее, он
видел, что лишь редкие прохожие спешно шагают по лысинам булыжника, а хотелось, чтоб
площадь была заполнена пестрой, радостно шумной толпой людей.
— По Арбатской
площади шел прилично одетый человек и, подходя к стае голубей, споткнулся, упал; голуби разлетелись, подбежали люди, положили упавшего в пролетку извозчика; полицейский увез его, все разошлись, и снова прилетели голуби. Я
видела это и подумала, что он вывихнул ногу, а на другой день читаю в газете: скоропостижно скончался.
Лежали на Театральной
площади трубы, он
видит, что лежат они бесполезно, ну и продал кому-то, кто нуждался в трубах.
Самгин
видел, как под напором зрителей пошатывается стена городовых, он уже хотел выбраться из толпы, идти назад, но в этот момент его потащило вперед, и он очутился на
площади, лицом к лицу с полицейским офицером, офицер был толстый, скреплен ремнями, как чемодан, а лицом очень похож на редактора газеты «Наш край».
Мы
видели много улиц и
площадей, осмотрели английскую и католическую церкви, миновав мечеть, помещающуюся в доме, который ничем не отличается от других.
Мы пришли на торговую
площадь; тут кругом теснее толпились дома, было больше товаров вывешено на окнах, а на
площади сидело много женщин, торгующих виноградом, арбузами и гранатами. Есть множество книжных лавок, где на окнах, как в Англии, разложены сотни томов, брошюр, газет; я
видел типографии, конторы издающихся здесь двух газет, альманахи, магазин редкостей, то есть редкостей для европейцев: львиных и тигровых шкур, слоновых клыков, буйволовых рогов, змей, ящериц.
Как только он прошел
площадь и свернул в переулок, чтобы выйти в Михайловскую улицу, параллельную Большой, но отделявшуюся от нее лишь канавкой (весь город наш пронизан канавками), он
увидел внизу пред мостиком маленькую кучку школьников, всё малолетних деток, от девяти до двенадцати лет, не больше.
— Да велите завтра
площадь выместь, может, найдете, — усмехнулся Митя. — Довольно, господа, довольно, — измученным голосом порешил он. —
Вижу ясно: вы мне не поверили! Ни в чем и ни на грош! Вина моя, а не ваша, не надо было соваться. Зачем, зачем я омерзил себя признанием в тайне моей! А вам это смех, я по глазам вашим
вижу. Это вы меня, прокурор, довели! Пойте себе гимн, если можете… Будьте вы прокляты, истязатели!
Другой достопримечательностью поста была маленькая чугунная пушка на неподвижном деревянном лафете. Я
видел ее в полном пренебрежении на
площади около дома лесничего. По рассказам старожилов, она привезена была в пост Ольги для того, чтобы во время тумана подавать сигналы кораблям, находящимся в открытом море.
В день приезда Гарибальди в Лондон я его не видал, а
видел море народа, реки народа, запруженные им улицы в несколько верст, наводненные
площади, везде, где был карниз, балкон, окно, выступили люди, и все это ждало в иных местах шесть часов… Гарибальди приехал в половине третьего на станцию Нейн-Эльмс и только в половине девятого подъехал к Стаффорд Гаузу, у подъезда которого ждал его дюк Сутерланд с женой.
Из этого вышла сцена, кончившаяся тем, что неверный любовник снял со стены арапник; советница,
видя его намерение, пустилась бежать; он — за ней, небрежно одетый в один халат; нагнав ее на небольшой
площади, где учили обыкновенно батальон, он вытянул раза три ревнивую советницу арапником и спокойно отправился домой, как будто сделал дело.
В будни и небазарные дни село словно замирало; люди скрывались по домам, — только изредка проходил кто-нибудь мимо палисадника в контору по делу, да на противоположном крае
площади, в какой-нибудь из редких открытых лавок, можно было
видеть сидельцев, играющих в шашки.
Я как сейчас его перед собой
вижу. Высокий, прямой, с опрокинутой назад головой, в старой поярковой шляпе грешневиком, с клюкою в руках, выступает он, бывало, твердой и сановитой походкой из ворот, выходивших на
площадь, по направлению к конторе, и вся его фигура сияет честностью и сразу внушает доверие. Встретившись со мной, он возьмет меня за руку и спросит ласково...
Я обернулся и
вижу, что в конце
площади возвышается крутая скала без всякой растительности.
— Пойдем! Пойдем отсюда… Лучшего нигде не
увидим. Спасибо тебе! — обернулся Глеб Иванович к оборванцу, поклонился ему и быстро потащил меня с
площади. От дальнейшего осмотра ночлежек он отказался.
В сентябре 1861 года город был поражен неожиданным событием. Утром на главной городской
площади, у костела бернардинов, в пространстве, огражденном небольшим палисадником, публика, собравшаяся на базар, с удивлением
увидела огромный черный крест с траурно — белой каймой по углам, с гирляндой живых цветов и надписью: «В память поляков, замученных в Варшаве». Крест был высотою около пяти аршин и стоял у самой полицейской будки.
Когда я
увидел его впервые, мне вдруг вспомнилось, как однажды, давно, еще во время жизни на Новой улице, за воротами гулко и тревожно били барабаны, по улице, от острога на
площадь, ехала, окруженная солдатами и народом, черная высокая телега, и на ней — на скамье — сидел небольшой человек в суконной круглой шапке, в цепях; на грудь ему повешена черная доска с крупной надписью белыми словами, — человек свесил голову, словно читая надпись, и качался весь, позванивая цепями.
Часто, отправляясь на Сенную
площадь за водой, бабушка брала меня с собою, и однажды мы
увидели, как пятеро мещан бьют мужика, — свалили его на землю и рвут, точно собаки собаку. Бабушка сбросила ведра с коромысла и, размахивая им, пошла на мещан, крикнув мне...
Оба северные округа, как может
видеть читатель из только что конченного обзора селений, занимают
площадь, равную небольшому русскому уезду.
Увидела я возвышенье:
Какая-то
площадь… и тени на ней…
Проезжая мимо базарной
площади в присутствие или мчась на почтовых мимо сел и деревень к месту производства следствия, мы столь же мало
видели народ, как мало
видит его и любой петербуржец, проезжающий мимо Сенной или Конной
площади.
— Случай подвернулся! Гулял я, а уголовники начали надзирателя бить. Там один есть такой, из жандармов, за воровство выгнан, — шпионит, доносит, жить не дает никому! Бьют они его, суматоха, надзиратели испугались, бегают, свистят. Я
вижу — ворота открыты,
площадь, город. И пошел не торопясь… Как во сне. Отошел немного, опомнился — куда идти? Смотрю — а ворота тюрьмы уже заперты…
Крики толпы звучали умиротворяюще, просительно, они сливались в неясную суету, и все было в ней безнадежно, жалобно. Сотские повели Рыбина под руки на крыльцо волости, скрылись в двери. Мужики медленно расходились по
площади, мать
видела, что голубоглазый направляется к ней и исподлобья смотрит на нее. У нее задрожали ноги под коленками, унылое чувство засосало сердце, вызывая тошноту.
В конце улицы, —
видела мать, — закрывая выход на
площадь, стояла серая стена однообразных людей без лиц. Над плечом у каждого из них холодно и тонко блестели острые полоски штыков. И от этой стены, молчаливой, неподвижной, на рабочих веяло холодом, он упирался в грудь матери и проникал ей в сердце.
Потом — пустынная
площадь, доверху набитая тугим ветром. Посредине — тусклая, грузная, грозная громада: Машина Благодетеля. И от нее — во мне такое, как будто неожиданное, эхо: ярко-белая подушка; на подушке закинутая назад с полузакрытыми глазами голова: острая, сладкая полоска зубов… И все это как-то нелепо, ужасно связано с Машиной — я знаю как, но я еще не хочу
увидеть, назвать вслух — не хочу, не надо.
В одно прекрасное утро проснувшиеся крутогорские чиновники с изумлением
увидели, что по улицам мирного Крутогорска журчат ручьи слез, а
площади покрыты дрожащими от холода голыми малютками.
Впоследствии времени я
увидел эту самую женщину на
площади, и, признаюсь вам, сердце дрогнуло-таки во мне, потому что в частной жизни я все-таки остаюсь человеком и с охотою соболезную всем возможным несчастиям…
— Эти два чугунные-то воина, надо полагать, из пистолетов палят! — объяснял было ему извозчик насчет Барклай де Толли и Кутузова, но Калинович уже не слыхал этого. От скопившихся пешеходов и экипажей около Морской у него начинала кружиться голова, а когда выехали на
площадь и он
увидел Зимний дворец, то решительно замер: его поразило это огромное и великолепное здание.
Он остановился посереди
площади, оглянулся, не
видит ли его кто-нибудь, схватился за голову и с ужасом проговорил и подумал: «Господи! неужели я трус, подлый, гадкий, ничтожный трус.
Свежий и выспавшийся, я надел фрак со всеми регалиями, как надо было по обязанностям официального корреспондента, и в 10 часов утра пошел в редакцию. Подхожу к Тверской части и
вижу брандмейстера, отдающего приказание пожарным, выехавшим на
площадь на трех фурах, запряженных парами прекрасных желтопегих лошадей. Брандмейстер обращается ко мне...
— И в продолжение двадцати лет составляли рассадник всего, что теперь накопилось… все плоды… Кажется, я вас сейчас
видел на
площади. Бойтесь, однако, милостивый государь, бойтесь; ваше направление мыслей известно. Будьте уверены, что я имею в виду. Я, милостивый государь, лекций ваших не могу допустить, не могу-с. С такими просьбами обращайтесь не ко мне.
Многие говорили у нас о какой-то кладбищенской богаделенке, Авдотье Петровне Тарапыгиной, что будто бы она, возвращаясь из гостей назад в свою богадельню и проходя по
площади, протеснилась между зрителями, из естественного любопытства, и,
видя происходящее, воскликнула: «Экой страм!» — и плюнула.
— Еще недавно здесь, на масленице и на святой, устраивались балаганы, и в определенные дни вывозили институток в придворных каретах. Теперь все это происходит уже на Царицыном лугу. Здесь же, на
площади, иждивением и заботливостью городской думы, устроен сквер. Глумов!
видишь этот сквер?
Распорядился мерзавцевы речи на досках написать и ко всеобщему сведению на
площадях вывесить, а сам встал у окошка и ждет, что будет. Ждет месяц, ждет другой;
видит: рыскают мерзавцы, сквернословят, грабят, друг дружку за горло рвут, а вверенный край никак-таки процвести не может! Мало того: обыватели до того в норы уползли, что и достать их оттуда нет средств. Живы ли, нет ли — голосу не подают…