Неточные совпадения
Онегин был готов со мною
Увидеть чуждые страны;
Но скоро были мы судьбою
На долгий срок разведены.
Отец его тогда скончался.
Перед Онегиным собрался
Заимодавцев жадный полк.
У каждого свой ум и толк:
Евгений, тяжбы ненавидя,
Довольный жребием своим,
Наследство предоставил им,
Большой потери в том не
видяИль предузнав издалека
Кончину
дяди старика.
Впрочем, дело кончилось между ними самой тесной дружбой:
дядя лысый Пимен держал в конце деревни знаменитый кабак, которому имя было «Акулька»; в этом заведенье
видели их все часы дня.
Но,
увидевши, что дело не шло и не помогло никакое накаливанье,
дядя Митяй и
дядя Миняй сели оба на коренного, а на пристяжного посадили Андрюшку.
«А сам небось молчишь!
Мы не в тебя, старинушка!
Изволь, мы скажем:
видишь ли,
Мы ищем,
дядя Влас,
Непоротой губернии,
Непотрошеной волости,
Избыткова села...
— Ну, полно, Евгений. Историю моего
дяди. Ты
увидишь, что он не такой человек, каким ты его воображаешь. Он скорее сожаления достоин, чем насмешки.
— Вот
видишь ли, Евгений, — промолвил Аркадий, оканчивая свой рассказ, — как несправедливо ты судишь о
дяде! Я уже не говорю о том, что он не раз выручал отца из беды, отдавал ему все свои деньги, — имение, ты, может быть, не знаешь, у них не разделено, — но он всякому рад помочь и, между прочим, всегда вступается за крестьян; правда, говоря с ними, он морщится и нюхает одеколон…
Только что выехали за рощу,
дядя велел кучеру остановиться, поднялся и говорит: «
Видишь, вон в той меже сереется?
Варвара молчала, но по глазам ее Самгин
видел, что она была бы счастлива, если б он сделал это. И, заставив ее раза два повторить предложение Анфимьевны, Клим поселился в комнате Лидии и Любаши, оклеенной для него новыми обоями, уютно обставленной старинной мебелью
дяди Хрисанфа.
—
Видишь? — поучал
дядя Хрисанф. — Французы. И они тоже разорили, сожгли Москву, а — вот… Мы зла не помним…
Прейс молчал, бесшумно барабаня пальцами по столу. Он был вообще малоречив дома, высказывался неопределенно и не напоминал того умелого и уверенного оратора, каким Самгин привык
видеть его у
дяди Хрисанфа и в университете, спорящим с Маракуевым.
— Приехала сегодня из Петербурга и едва не попала на бомбу; говорит, что
видела террориста, ехал на серой лошади, в шубе, в папахе. Ну, это, наверное, воображение, а не террорист. Да и по времени не выходит, чтоб она могла наскочить на взрыв. Губернатор-то —
дядя мужа ее. Заезжала я к ней, — лежит, нездорова, устала.
—
Видишь ли, мы все — Исааки. Да. Например:
дядя Яков, который сослан, Мария Романовна и вообще — наши знакомые. Ну, не совсем все, но большинство интеллигентов обязано приносить силы свои в жертву народу…
Впереди, на черных холмах, сверкали зубастые огни трактиров; сзади, над массой города, развалившейся по невидимой земле, колыхалось розовато-желтое зарево. Клим вдруг вспомнил, что он не рассказал Пояркову о
дяде Хрисанфе и Диомидове. Это очень смутило его: как он мог забыть? Но он тотчас же сообразил, что вот и Маракуев не спрашивает о Хрисанфе, хотя сам же сказал, что
видел его в толпе. Поискав каких-то внушительных слов и не найдя их, Самгин сказал...
Любаша бесцеремонно прервала эту речь, предложив
дяде Мише покушать. Он молча согласился, сел к столу, взял кусок ржаного хлеба, налил стакан молока, но затем встал и пошел по комнате, отыскивая, куда сунуть окурок папиросы. Эти поиски тотчас упростили его в глазах Самгина, он уже не мало
видел людей, жизнь которых стесняют окурки и разные иные мелочи, стесняют, разоблачая в них обыкновенное человечье и будничное.
— Он говорит, что
видел там
дядю Хрисанфа и этого… Диомидова, понимаешь?..
Тут Самгин
увидел, что старик одет празднично или как именинник в новый, темно-синий костюм, а его тощее тело воинственно выпрямлено. Он даже приобрел нечто напомнившее
дядю Якова, полусгоревшего, полумертвого человека, который явился воскрешать мертвецов. Ласково простясь, Суслов ушел, поскрипывая новыми ботинками и оставив у Самгина смутное желание найти в старике что-нибудь комическое. Комического — не находилось, но Клим все-таки с некоторой натугой подумал...
Это было странно
видеть, казалось, что все лицо
дяди Хрисанфа, скользя вверх, может очутиться на затылке, а на месте лица останется слепой, круглый кусок красной кожи.
— Что же тут странного? — равнодушно пробормотал Иноков и сморщил губы в кривую улыбку. — Каменщики, которых не побило, отнеслись к несчастью довольно спокойно, — начал он рассказывать. — Я подбежал,
вижу — человеку ноги защемило между двумя тесинами, лежит в обмороке. Кричу какому-то
дяде: «Помоги вытащить», а он мне: «Не тронь, мертвых трогать не дозволяется». Так и не помог, отошел. Да и все они… Солдаты — работают, а они смотрят…
Борис. Я один раз только и был у них с
дядей. А то в церкви
вижу, на бульваре встречаемся. Ах, Кудряш, как она молится, кабы ты посмотрел! Какая у ней на лице улыбка ангельская, а от лица-то как будто светится.
— Я не очень стар и
видел свет, — возразил
дядя, — ты слыхал, что звонят, да не знаешь, на какой колокольне.
Года через полтора он приехал в Москву, мне хотелось его
видеть, я его любил за крестьян и за несправедливое недоброжелательство к нему его
дядей.
Нужно бежать вниз, сказать, что он пришел, но я не могу оторваться от окна и
вижу, как
дядя осторожно, точно боясь запачкать пылью серые свои сапоги, переходит улицу, слышу, как он отворяет дверь кабака, — дверь визжит, дребезжат стекла.
Притаившись, я соображал: пороть — значит расшивать платья, отданные в краску, а сечь и бить — одно и то же, видимо. Бьют лошадей, собак, кошек; в Астрахани будочники бьют персиян, — это я
видел. Но я никогда не видал, чтоб так били маленьких, и хотя здесь
дядья щелкали своих то по лбу, то по затылку, — дети относились к этому равнодушно, только почесывая ушибленное место. Я не однажды спрашивал их...
— А
видишь ты, обоим хочется Ванюшку себе взять, когда у них свои-то мастерские будут, вот они друг перед другом и хают его: дескать, плохой работник! Это они врут, хитрят. А еще боятся, что не пойдет к ним Ванюшка, останется с дедом, а дед — своенравный, он и третью мастерскую с Иванкой завести может, — дядьям-то это невыгодно будет, понял?
На пол валилась одежда, мешая мне
видеть Ивана; я вылез, попал под ноги деда. Он отшвырнул меня прочь, грозя
дядьям маленьким красным кулаком...
Вспоминая эти сказки, я живу, как во сне; меня будит топот, возня, рев внизу, в сенях, на дворе; высунувшись в окно, я
вижу, как дед,
дядя Яков и работник кабатчика, смешной черемисин Мельян, выталкивают из калитки на улицу
дядю Михаила; он упирается, его бьют по рукам, в спину, шею, пинают ногами, и наконец он стремглав летит в пыль улицы. Калитка захлопнулась, гремит щеколда и запор; через ворота перекинули измятый картуз; стало тихо.
Это меня смущало: трудно было признать, что в доме всё хорошо; мне казалось, в нем живется хуже и хуже. Однажды, проходя мимо двери в комнату
дяди Михаила, я
видел, как тетка Наталья, вся в белом, прижав руки ко груди, металась по комнате, вскрикивая негромко, но страшно...
Я сказал этим бедным людям, чтоб они постарались не иметь никаких на меня надежд, что я сам бедный гимназист (я нарочно преувеличил унижение; я давно кончил курс и не гимназист), и что имени моего нечего им знать, но что я пойду сейчас же на Васильевский остров к моему товарищу Бахмутову, и так как я знаю наверно, что его
дядя, действительный статский советник, холостяк и не имеющий детей, решительно благоговеет пред своим племянником и любит его до страсти,
видя в нем последнюю отрасль своей фамилии, то, «может быть, мой товарищ и сможет сделать что-нибудь для вас и для меня, конечно, у своего
дяди…»
— Нет, матушка. В Казани я с весны не бывал, с весны не
видел дома родительского… Да и что смотреть-то на него после дедушки?.. Сами изволите знать, каковы у нас с
дядей дела пошли, — отвечал Петр Степаныч. — В Петербург да в Москву ездил, а после того без малого месяц у Макарья жить довелось.
Дедушка приказал с утра наловить в пруде карасей для завтрака, а
дядя,
увидев рабочих, идущих с неводом, отменил приказание и послал людей на сенокос.
По крайней мере, матушка,
видя, как он дружит с
дядей Григорием Павлычем, не без основания подозревала, что последнему известно многое, что не только для нее, но и для дедушкиной «крали» оставалось скрытым.
— То-то и есть, что деялось, — сказал
дядя Онуфрий. — Мы
видели, что на небе перед полночью было… Тут-то вот и премудрая, тайная сила Творца Небесного… И про ту силу великую не то что мы, люди старые, подростки у нас знают… Петряйко! Что вечор на небе деялось? — спросил он племянника.
— И никто из вас не
видел, что на небе в ту пору деялось? — спросил
дядя Онуфрий.
Потянулся
дядя Онуфрий, протер глаза и,
увидев, что в тепленке огонь совсем догорел, торопливо вскочил, на скорую руку перекрестился раза три-четыре и, подбросив в тепленку поленьев и смолья, стал наматывать на ноги просохшие за ночь онучи и обувать лапти.
—
Видим, что справская, настоящая государева, — отвечал
дядя Онуфрий. — А глядеть все-таки надо — без того нельзя, потому артель, надо, чтоб все
видели… Ноне же этих проклятых красноярок [В Поволжском крае так зовут фальшивые ассигнации.] больно много развелось… Не поскорби, ваше степенство, не погневайся… Без того, чтоб бумажку не оглядеть, в артели нельзя.
И
видели они, что возле Настиной могилки, понурив голову и роняя слезы, сидит
дядя Никифор. То был уж не вечно пьяный, буйный, оборванный Микешка Волк, но тихий, молчаливый горюн, каждый Божий день молившийся и плакавший над племянницыной могилой. Исхудал он, пожелтел, голову седина пробивать стала, но глаза у него были не прежние мутные — умом, тоской, благодушьем светились. Когда вокруг могилы стали набираться званые и незваные поминальщики, тихо отошел он в сторонку.
— На постоялый тебе? — сказал
дядя Елистрат, ухватясь рукою за край Алексеевой тележки. — А ты вот бери отселева прямо… Все прямо, вдоль по набережной… Переулок там
увидишь налево, налево и ступай. Там улица будет, на улице базар; ты ее мимо… Слышь?.. Мимо базара под самую, значит, гору, тут тебе всякий мальчишка постоялый двор укажет. А не то поедем заодно, я те и путь укажу и все, что тебе надобно, мигом устрою.
— Ничем не попорчена, — сказал он, рассматривая их. — Да и портиться тут нечему, потому что в стрелке не пружина какая, а одна только Божия сила…
Видишь, в одну сторону обе стрелки тянут… Вот сивер, тут будет полдень, тут закат, а тут восток, — говорил
дядя Онуфрий, показывая рукой страны света по направлению магнитной стрелки.
— Так их надо долой скосить… Лишнего нам не надо, — молвил
дядя Онуфрий. — Ребята,
видели волочки-то?
Он заставил меня прочесть мою вещь на вечере у хозяев дома, где я впервые
видел П.Л.Лаврова в форме артиллерийского полковника, Шевченко, Бенедиктова, М.Семевского — офицером, а потом, уже летом, Полонский познакомил меня с М.Л.Михайловым, которого я видал издали еще в Нижнем, где он когда-то служил у своего
дяди — заведующего соляным правлением.
Там можно было
видеть веселого старика с наружностью отставного унтера, в черном сюртуке —
дядю императора, окруженного всегда разноцветными домино. Тут же прохаживался с маской под руку и тогдашний первый министр Бейст, взятый на австрийскую службу из Саксонии — для водворения равновесия в потрясенной монархии Габсбургов.
О М.Л.Михайлове я должен забежать вперед, еще к годам моего отрочества в Нижнем. Он жил там одно время у своего
дяди, начальника соляного правления, и уже печатался; но я, гимназистом,
видел его только издали, привлеченный его необычайно некрасивой наружностью. Кажется, я еще и не смотрел на него тогда как на настоящего писателя, и его беллетристические вещи (начиная с рассказа"Кружевница"и продолжая романом"Перелетные птицы") читал уже в студенческие годы.
Но газеты занимались тогда театром совсем не так, как теперь. У нас в доме, правда, получали «Московские ведомости»; но читал их дед; а нам в руки газеты почти что не попадали. Только один
дядя, Павел Петрович, много сообщал о столичных актерах, говаривал мне и о Садовском еще до нашей поездки в Москву. Он его
видел раньше в роли офицера Анучкина в «Женитьбе». Тогда этот офицер назывался еще «Ходилкин».
Сквозь слезы, застилавшие глаза, Егорушка не
видел, как вышли
дядя и о. Христофор.
Подходившего ко мне
дядю, в светлом костюме и соломенной шляпе, я
видел точно чужого, незнакомого человека во сне…
Хотя печальное и тягостное впечатление житья в Багрове было ослаблено последнею неделею нашего там пребывания, хотя длинная дорога также приготовила меня к той жизни, которая ждала нас в Уфе, но, несмотря на то, я почувствовал необъяснимую радость и потом спокойную уверенность, когда
увидел себя перенесенным совсем к другим людям,
увидел другие лица, услышал другие речи и голоса, когда
увидел любовь к себе от
дядей и от близких друзей моего отца и матери,
увидел ласку и привет от всех наших знакомых.
На дворе радостным лаем встретили нас Сурка и Трезор (легавая собака, которую я тоже очень любил); я не успел им обрадоваться, как
увидел, что на крыльце уже стояли двое
дядей, Ерлыкин и Каратаев, и все четыре тетушки: они приветствовали нас громким вытьем, какое уже слышал я на дедушкиных похоронах.
Нашу карету
увидели издали, когда она начала спускаться с горы, а потому не только тетушки и
дяди, но вся дворня и множество крестьян и крестьянок толпою собрались у крыльца.
Я уже
видел свое торжество: вот растворяются двери, входят отец и мать,
дяди, гости; начинают хвалить меня за мою твердость, признают себя виноватыми, говорят, что хотели испытать меня, одевают в новое платье и ведут обедать…
Дядя, как скоро садился сам за свою картину, усаживал и меня рисовать на другом столе; но учение сначала не имело никакого успеха, потому что я беспрестанно вскакивал, чтоб посмотреть, как рисует
дядя; а когда он запретил мне сходить с места, то я таращил свои глаза на него или влезал на стул, надеясь хоть что-нибудь
увидеть.