Неточные совпадения
Мы отобрали всё, чем он мог
убить себя; мы жили
в нижнем этаже, но нельзя было ничего предвидеть.
В первом письме Марья Николаевна писала, что брат прогнал ее от
себя без вины, и с трогательною наивностью прибавляла, что хотя она опять
в нищете, но ничего не просит, не желает, а что только
убивает ее мысль о том, что Николай Дмитриевич пропадет без нее по слабости своего здоровья, и просила брата следить за ним.
Я до сих пор стараюсь объяснить
себе, какого рода чувство кипело тогда
в груди моей: то было и досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся при мысли, что этот человек, теперь с такою уверенностью, с такой спокойной дерзостью на меня глядящий, две минуты тому назад, не подвергая
себя никакой опасности, хотел меня
убить как собаку, ибо раненный
в ногу немного сильнее, я бы непременно свалился с утеса.
— Точно так, ваше превосходительство, участвовавших
в двенадцатом году! — проговоривши это, он подумал
в себе: «Хоть
убей, не понимаю».
— Да ведь как убил-то? Разве так
убивают? Разве так идут
убивать, как я тогда шел! Я тебе когда-нибудь расскажу, как я шел… Разве я старушонку
убил? Я
себя убил, а не старушонку! Тут так-таки разом и ухлопал
себя, навеки!.. А старушонку эту черт
убил, а не я… Довольно, довольно, Соня, довольно! Оставь меня, — вскричал он вдруг
в судорожной тоске, — оставь меня!
Кроме того, у него было
в виду и страшно тревожило его, особенно минутами, предстоящее свидание с Соней: он должен был объявить ей, кто
убил Лизавету, и предчувствовал
себе страшное мучение, и точно отмахивался от него руками.
— Сильно подействовало! — бормотал про
себя Свидригайлов, нахмурясь. — Авдотья Романовна, успокойтесь! Знайте, что у него есть друзья. Мы его спасем, выручим. Хотите, я увезу его за границу? У меня есть деньги; я
в три дня достану билет. А насчет того, что он
убил, то он еще наделает много добрых дел, так что все это загладится; успокойтесь. Великим человеком еще может быть. Ну, что с вами? Как вы
себя чувствуете?
— Фу, какие вы страшные вещи говорите! — сказал, смеясь, Заметов. — Только все это один разговор, а на деле, наверно, споткнулись бы. Тут, я вам скажу, по-моему, не только нам с вами, даже натертому, отчаянному человеку за
себя поручиться нельзя. Да чего ходить — вот пример:
в нашей-то части старуху-то
убили. Ведь уж, кажется, отчаянная башка, среди бела дня на все риски рискнул, одним чудом спасся, — а руки-то все-таки дрогнули: обокрасть не сумел, не выдержал; по делу видно…
Я просто
убил; для
себя убил, для
себя одного; а там стал ли бы я чьим-нибудь благодетелем или всю жизнь, как паук, ловил бы всех
в паутину и из всех живые соки высасывал, мне,
в ту минуту, все равно должно было быть!..
Ну, да это, положим,
в болезни, а то вот еще:
убил, да за честного человека
себя почитает, людей презирает, бледным ангелом ходит, — нет, уж какой тут Миколка, голубчик Родион Романыч, тут не Миколка!
Он страдал тоже от мысли: зачем он тогда
себя не
убил? Зачем он стоял тогда над рекой и предпочел явку с повинною? Неужели такая сила
в этом желании жить и так трудно одолеть его? Одолел же Свидригайлов, боявшийся смерти?
— Штука
в том: я задал
себе один раз такой вопрос: что, если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо
убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не было?
— Да кто его презирает? — возразил Базаров. — А я все-таки скажу, что человек, который всю свою жизнь поставил на карту женской любви и, когда ему эту карту
убили, раскис и опустился до того, что ни на что не стал способен, этакой человек — не мужчина, не самец. Ты говоришь, что он несчастлив: тебе лучше знать; но дурь из него не вся вышла. Я уверен, что он не шутя воображает
себя дельным человеком, потому что читает Галиньяшку и раз
в месяц избавит мужика от экзекуции.
Она, играя бровями, с улыбочкой
в глазах, рассказала, что царь капризничает: принимая председателя Думы — вел
себя неприлично, узнав, что матросы
убили какого-то адмирала, — топал ногами и кричал, что либералы не смеют требовать амнистии для политических, если они не могут прекратить убийства; что келецкий губернатор застрелил свою любовницу и это сошло ему с рук безнаказанно.
Безбедов не отвечал на его вопросы, заставив Клима пережить
в несколько минут смену разнообразных чувствований: сначала приятно было видеть Безбедова испуганным и жалким, потом показалось, что этот человек сокрушен не тем, что стрелял, а тем, что не
убил, и тут Самгин подумал, что
в этом состоянии Безбедов способен и еще на какую-нибудь безумную выходку. Чувствуя
себя в опасности, он строго, деловито начал успокаивать его.
«Нет, конечно, Тагильский — не герой, — решил Клим Иванович Самгин. — Его поступок — жест отчаяния. Покушался сам
убить себя — не удалось, устроил так, чтоб его
убили… Интеллигент
в первом поколении — называл он
себя. Интеллигент ли? Но — сколько людей убито было на моих глазах!» — вспомнил он и некоторое время сидел, бездумно взвешивая: с гордостью или только с удивлением вспомнил он об этом?
Он слышал: террористы
убили в Петербурге полковника Мина, укротителя Московского восстания,
в Интерлакене стреляли
в какого-то немца, приняв его за министра Дурново, военно-полевой суд не сокращает количества революционных выступлений анархистов, — женщина
в желтом неутомимо и назойливо кричала, — но все, о чем кричала она, произошло
в прошлом, при другом Самгине. Тот, вероятно, отнесся бы ко всем этим фактам иначе, а вот этот окончательно не мог думать ни о чем, кроме
себя и Марины.
Он видел, что толпа, стискиваясь, выдавливает под ноги
себе мужчин, женщин; они приседали, падали, ползли, какой-то подросток быстро, с воем катился к фронту, упираясь
в землю одной ногой и руками; видел, как люди умирали, не веря, не понимая, что их
убивают.
«
Убил. Теперь меня
убьет», — подумал Самгин, точно не о
себе;
в нем застыл другой страх, как будто не за
себя, а — тяжелее, смертельней.
— Какой вы проницательный, черт возьми, — тихонько проворчал Иноков, взял со стола пресс-папье — кусок мрамора с бронзовой, тонконогой женщиной на нем — и улыбнулся своей второй, мягкой улыбкой. — Замечательно проницательный, — повторил он, ощупывая пальцами бронзовую фигурку. —
Убить, наверное, всякий способен, ну, и я тоже. Я — не злой вообще, а иногда у меня
в душе вспыхивает эдакий зеленый огонь, и тут уж я
себе — не хозяин.
— Можно удержаться от бешенства, — оправдывал он
себя, — но от апатии не удержишься, скуку не утаишь, хоть подвинь всю свою волю на это! А это
убило бы ее: с летами она догадалась бы… Да, с летами, а потом примирилась бы, привыкла, утешилась — и жила! А теперь умирает, и
в жизни его вдруг ложится неожиданная и быстрая драма, целая трагедия, глубокий, психологический роман.
«Что ж? — пронеслось
в уме моем, — оправдаться уж никак нельзя, начать новую жизнь тоже невозможно, а потому — покориться, стать лакеем, собакой, козявкой, доносчиком, настоящим уже доносчиком, а самому потихоньку приготовляться и когда-нибудь — все вдруг взорвать на воздух, все уничтожить, всех, и виноватых и невиноватых, и тут вдруг все узнают, что это — тот самый, которого назвали вором… а там уж и
убить себя».
Так, захватив сотни таких, очевидно не только не виноватых, но и не могущих быть вредными правительству людей, их держали иногда годами
в тюрьмах, где они заражались чахоткой, сходили с ума или сами
убивали себя; и держали их только потому, что не было причины выпускать их, между тем как, будучи под рукой
в тюрьме, они могли понадобиться для разъяснения какого-нибудь вопроса при следствии.
Виноградари вообразили
себе, что сад,
в который они были посланы для работы на хозяина, был их собственностью; что всё, что было
в саду, сделано для них, и что их дело только
в том, чтобы наслаждаться
в этом саду своею жизнью, забыв о хозяине и
убивая тех, которые напоминали им о хозяине и об их обязанностях к нему.
В числе деливших Нехлюдов заметил знакомого каторжного Федорова, всегда державшего при
себе жалкого, с поднятыми бровями, белого, будто распухшего молодого малого и еще отвратительного, рябого, безносого бродягу, известного тем, что он во время побега
в тайге будто бы
убил товарища и питался его мясом.
Обязанность его состояла
в том, чтобы содержать
в казематах,
в одиночных заключениях политических преступников и преступниц и содержать этих людей так, что половина их
в продолжение 10 лет гибла, частью сойдя с ума, частью умирая от чахотки и частью
убивая себя: кто голодом, кто стеклом разрезая жилы, кто вешая
себя, кто сжигаясь.
Дорòгой Нехлюдов узнал, как бродяги, убегая
в тайгу, подговаривают с
собой товарищей и потом,
убивая их, питаются их мясом.
Привалов поставил карту — ее
убили, вторую — тоже, третью — тоже. Отсчитав шестьсот рублей, он отошел
в сторону. Иван Яковлич только теперь его заметил и поклонился с какой-то больной улыбкой; у него на лбу выступали капли крупного пота, но руки продолжали двигаться так же бесстрастно, точно карты сами
собой падали на стол.
Через духовное
в себе начало человек не подчинен природе и независим от нее, хотя природные силы могут его
убить.
— А хотя бы даже и смерти? К чему же лгать пред
собою, когда все люди так живут, а пожалуй, так и не могут иначе жить. Ты это насчет давешних моих слов о том, что «два гада поедят друг друга»? Позволь и тебя спросить
в таком случае: считаешь ты и меня, как Дмитрия, способным пролить кровь Езопа, ну,
убить его, а?
Воротился к
себе на кровать, лег да и думаю
в страхе: «Вот коли убит Григорий Васильевич совсем, так тем самым очень худо может произойти, а коли не убит и очнется, то оченно хорошо это произойдет, потому они будут тогда свидетелем, что Дмитрий Федорович приходили, а стало быть, они и
убили, и деньги унесли-с».
— И вот что еще хотел тебе сказать, — продолжал каким-то зазвеневшим вдруг голосом Митя, — если бить станут дорогой аль там, то я не дамся, я
убью, и меня расстреляют. И это двадцать ведь лет! Здесь уж ты начинают говорить. Сторожа мне ты говорят. Я лежал и сегодня всю ночь судил
себя: не готов! Не
в силах принять! Хотел «гимн» запеть, а сторожевского тыканья не могу осилить! За Грушу бы все перенес, все… кроме, впрочем, побой… Но ее туда не пустят.
Давеча я был даже несколько удивлен: высокоталантливый обвинитель, заговорив об этом пакете, вдруг сам — слышите, господа, сам — заявил про него
в своей речи, именно
в том месте, где он указывает на нелепость предположения, что
убил Смердяков: „Не было бы этого пакета, не останься он на полу как улика, унеси его грабитель с
собою, то никто бы и не узнал
в целом мире, что был пакет, а
в нем деньги, и что, стало быть, деньги были ограблены подсудимым“.
«Слава Богу, кричу, не
убили человека!» — да свой-то пистолет схватил, оборотился назад, да швырком, вверх,
в лес и пустил: «Туда, кричу, тебе и дорога!» Оборотился к противнику: «Милостивый государь, говорю, простите меня, глупого молодого человека, что по вине моей вас разобидел, а теперь стрелять
в себя заставил.
— Камень
в огород! И камень низкий, скверный! Не боюсь! О господа, может быть, вам слишком подло мне же
в глаза говорить это! Потому подло, что я это сам говорил вам. Не только хотел, но и мог
убить, да еще на
себя добровольно натащил, что чуть не
убил! Но ведь не
убил же его, ведь спас же меня ангел-хранитель мой — вот этого-то вы и не взяли
в соображение… А потому вам и подло, подло! Потому что я не
убил, не
убил, не
убил! Слышите, прокурор: не
убил!
Но, не имея ни тени мотивов к убийству из таких, какие имел подсудимый, то есть ненависти, ревности и проч., и проч., Смердяков, без сомнения, мог
убить только лишь из-за денег, чтобы присвоить
себе именно эти три тысячи, которые сам же видел, как барин его укладывал
в пакет.
«А может быть, падучая была настоящая. Больной вдруг очнулся, услыхал крик, вышел» — ну и что же? Посмотрел да и сказал
себе: дай пойду
убью барина? А почему он узнал, что тут было, что тут происходило, ведь он до сих пор лежал
в беспамятстве? А впрочем, господа, есть предел и фантазиям.
Да, действительно, подозрение важное, и во-первых — тотчас же колоссальные улики, его подтверждающие: один
убивает и берет все труды на
себя, а другой сообщник лежит на боку, притворившись
в падучей, — именно для того, чтобы предварительно возбудить во всех подозрение, тревогу
в барине, тревогу
в Григории.
Именно потому, может быть, и соскочил через минуту с забора к поверженному им
в азарте Григорию, что
в состоянии был ощущать чувство чистое, чувство сострадания и жалости, потому что убежал от искушения
убить отца, потому что ощущал
в себе сердце чистое и радость, что не
убил отца.
— Ты говорил это
себе много раз, когда оставался один
в эти страшные два месяца, — по-прежнему тихо и раздельно продолжал Алеша. Но говорил он уже как бы вне
себя, как бы не своею волей, повинуясь какому-то непреодолимому велению. — Ты обвинял
себя и признавался
себе, что убийца никто как ты. Но
убил не ты, ты ошибаешься, не ты убийца, слышишь меня, не ты! Меня Бог послал тебе это сказать.
Она пожертвовала
собою в испуге за него, вдруг вообразив, что он погубил
себя своим показанием, что это он
убил, а не брат, пожертвовала, чтобы спасти его, его славу, его репутацию!
Вдобавок ко всему последовало полное и чистосердечное признание убийцы
в том, что он
убил и унес с
собою эти самые деньги.
Но, может быть, это было вовсе не активное сообщество со стороны Смердякова, а, так сказать, пассивное и страдальческое: может быть, запуганный Смердяков согласился лишь не сопротивляться убийству и, предчувствуя, что его же ведь обвинят, что он дал
убить барина, не кричал, не сопротивлялся, — заранее выговорил
себе у Дмитрия Карамазова позволение пролежать это время как бы
в падучей, «а ты там
убивай себе как угодно, моя изба с краю».
Он бы
убил себя, это наверно; он не
убил себя именно потому, что «мать замолила о нем», и сердце его было неповинно
в крови отца.
Не
в сообщничестве с
собой обвиняет, а его одного: один, дескать, он это сделал, он
убил и ограбил, его рук дело!
— А клейкие листочки, а дорогие могилы, а голубое небо, а любимая женщина! Как же жить-то будешь, чем ты любить-то их будешь? — горестно восклицал Алеша. — С таким адом
в груди и
в голове разве это возможно? Нет, именно ты едешь, чтобы к ним примкнуть… а если нет, то
убьешь себя сам, а не выдержишь!
— Ну и решился
убить себя. Зачем было оставаться жить: это само
собой в вопрос вскакивало. Явился ее прежний, бесспорный, ее обидчик, но прискакавший с любовью после пяти лет завершить законным браком обиду. Ну и понял, что все для меня пропало… А сзади позор, и вот эта кровь, кровь Григория… Зачем же жить? Ну и пошел выкупать заложенные пистолеты, чтобы зарядить и к рассвету
себе пулю
в башку всадить…
«Это ясно, это ясно! — повторял прокурор
в чрезвычайном возбуждении, — это точь-в-точь у подобных сорванцов так и делается: завтра
убью себя, а пред смертью кутеж».
Р. S. Проклятие пишу, а тебя обожаю! Слышу
в груди моей. Осталась струна и звенит. Лучше сердце пополам!
Убью себя, а сначала все-таки пса. Вырву у него три и брошу тебе. Хоть подлец пред тобой, а не вор! Жди трех тысяч. У пса под тюфяком, розовая ленточка. Не я вор, а вора моего
убью. Катя, не гляди презрительно: Димитрий не вор, а убийца! Отца
убил и
себя погубил, чтобы стоять и гордости твоей не выносить. И тебя не любить.
Видите ли, господа присяжные заседатели,
в доме Федора Павловича
в ночь преступления было и перебывало пять человек: во-первых, сам Федор Павлович, но ведь не он же
убил себя, это ясно; во-вторых, слуга его Григорий, но ведь того самого чуть не
убили, в-третьих, жена Григория, служанка Марфа Игнатьевна, но представить ее убийцей своего барина просто стыдно.