Неточные совпадения
—
Я тут еще беды не вижу.
«
Да скука, вот беда, мой друг».
—
Я модный свет ваш ненавижу;
Милее
мне домашний круг,
Где
я могу… — «Опять эклога!
Да полно, милый, ради Бога.
Ну что ж?
ты едешь: очень жаль.
Ах, слушай, Ленский;
да нельзя ль
Увидеть
мне Филлиду эту,
Предмет и мыслей, и пера,
И слез, и рифм et cetera?..
Представь
меня». — «
Ты шутишь». — «Нету».
—
Я рад. — «Когда же?» — Хоть сейчас
Они
с охотой примут
нас.
«И полно, Таня! В эти лета
Мы не слыхали про любовь;
А то бы согнала со света
Меня покойница свекровь». —
«
Да как же
ты венчалась, няня?» —
«Так, видно, Бог велел. Мой Ваня
Моложе был
меня, мой свет,
А было
мне тринадцать лет.
Недели две ходила сваха
К моей родне, и наконец
Благословил
меня отец.
Я горько плакала со страха,
Мне с плачем косу расплели
Да с пеньем в церковь повели.
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый у
меня был; только что его похоронили,
я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где стоят у
меня трубки.
Я сижу, думаю: «Это он
мне отомстить», потому что перед самою смертью
мы крепко поссорились. «Как
ты смеешь, говорю,
с продранным локтем ко
мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил.
Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить,
да посовестился.
—
Да чего
ты так… Что встревожился? Познакомиться
с тобой пожелал; сам пожелал, потому что много
мы с ним о
тебе переговорили… Иначе от кого ж бы
я про
тебя столько узнал? Славный, брат, он малый, чудеснейший… в своем роде, разумеется. Теперь приятели; чуть не ежедневно видимся. Ведь
я в эту часть переехал.
Ты не знаешь еще? Только что переехал. У Лавизы
с ним раза два побывали. Лавизу-то помнишь, Лавизу Ивановну?
—
Да, мошенник какой-то! Он и векселя тоже скупает. Промышленник.
Да черт
с ним!
Я ведь на что злюсь-то, понимаешь
ты это? На рутину их дряхлую, пошлейшую, закорузлую злюсь… А тут, в одном этом деле, целый новый путь открыть можно. По одним психологическим только данным можно показать, как на истинный след попадать должно. «У
нас есть, дескать, факты!»
Да ведь факты не всё; по крайней мере половина дела в том, как
с фактами обращаться умеешь!
Хотел было
я ему, как узнал это все, так, для очистки совести, тоже струю пустить,
да на ту пору у
нас с Пашенькой гармония вышла, и
я повелел это дело все прекратить, в самом то есть источнике, поручившись, что
ты заплатишь.
— Так
я и думала!
Да ведь и
я с тобой поехать могу, если
тебе надо будет. И Дуня; она
тебя любит, она очень любит
тебя, и Софья Семеновна, пожалуй, пусть
с нами едет, если надо; видишь,
я охотно ее вместо дочери даже возьму.
Нам Дмитрий Прокофьич поможет вместе собраться… но… куда же
ты… едешь?
— А чего такого? На здоровье! Куда спешить? На свидание, что ли? Все время теперь наше.
Я уж часа три
тебя жду; раза два заходил,
ты спал. К Зосимову два раза наведывался: нет дома,
да и только!
Да ничего, придет!.. По своим делишкам тоже отлучался.
Я ведь сегодня переехал, совсем переехал,
с дядей. У
меня ведь теперь дядя… Ну
да к черту, за дело!.. Давай сюда узел, Настенька. Вот
мы сейчас… А как, брат, себя чувствуешь?
—
Да; ma tante уехала в Царское Село; звала
меня с собой.
Мы будем обедать почти одни: Марья Семеновна только придет; иначе бы
я не могла принять
тебя. Сегодня
ты не можешь объясниться. Как это все скучно! Зато завтра… — прибавила она и улыбнулась. — А что, если б
я сегодня уехала в Царское Село? — спросила она шутливо.
— Нет, каков шельма! «Дай, говорит,
мне на аренду», — опять
с яростью начал Тарантьев, — ведь
нам с тобой, русским людям, этого в голову бы не пришло! Это заведение-то немецкой стороной пахнет. Там все какие-то фермы
да аренды. Вот постой, он его еще акциями допечет.
—
Ты засыпал бы
с каждым днем все глубже — не правда ли? А
я?
Ты видишь, какая
я?
Я не состареюсь, не устану жить никогда. А
с тобой мы стали бы жить изо дня в день, ждать Рождества, потом Масленицы, ездить в гости, танцевать и не думать ни о чем; ложились бы спать и благодарили Бога, что день скоро прошел, а утром просыпались бы
с желанием, чтоб сегодня походило на вчера… вот наше будущее —
да? Разве это жизнь?
Я зачахну, умру… за что, Илья? Будешь ли
ты счастлив…
—
Да,
да, милая Ольга, — говорил он, пожимая ей обе руки, — и тем строже
нам надо быть, тем осмотрительнее на каждом шагу.
Я хочу
с гордостью вести
тебя под руку по этой самой аллее, всенародно, а не тайком, чтоб взгляды склонялись перед
тобой с уважением, а не устремлялись на
тебя смело и лукаво, чтоб ни в чьей голове не смело родиться подозрение, что
ты, гордая девушка, могла, очертя голову, забыв стыд и воспитание, увлечься и нарушить долг…
— Ах
ты, баба, солдатка этакая, хочешь
ты умничать!
Да разве у
нас в Обломовке такой дом был? На
мне все держалось одном: одних лакеев,
с мальчишками, пятнадцать человек! А вашей братьи, бабья, так и поименно-то не знаешь… А
ты тут… Ах,
ты!..
«Скажи, служивый, рано ли
Начальник просыпается?»
— Не знаю.
Ты иди!
Нам говорить не велено! —
(Дала ему двугривенный).
На то у губернатора
Особый есть швейцар. —
«А где он? как назвать его?»
— Макаром Федосеичем…
На лестницу поди! —
Пошла,
да двери заперты.
Присела
я, задумалась,
Уж начало светать.
Пришел фонарщик
с лестницей,
Два тусклые фонарика
На площади задул.
Городничий (
с неудовольствием).А, не до слов теперь! Знаете ли, что тот самый чиновник, которому вы жаловались, теперь женится на моей дочери? Что? а? что теперь скажете? Теперь
я вас… у!.. обманываете народ… Сделаешь подряд
с казною, на сто тысяч надуешь ее, поставивши гнилого сукна,
да потом пожертвуешь двадцать аршин,
да и давай
тебе еще награду за это?
Да если б знали, так бы
тебе… И брюхо сует вперед: он купец; его не тронь. «
Мы, говорит, и дворянам не уступим».
Да дворянин… ах
ты, рожа!
— Нет, ничего не будет, и не думай.
Я поеду
с папа гулять на бульвар.
Мы заедем к Долли. Пред обедом
тебя жду. Ах,
да!
Ты знаешь, что положение Долли становится решительно невозможным? Она кругом должна, денег у нее нет.
Мы вчера говорили
с мама и
с Арсением (так она звала мужа сестры Львовой) и решили
тебя с ним напустить на Стиву. Это решительно невозможно.
С папа нельзя говорить об этом… Но если бы
ты и он…
—
Да я не хочу знать! — почти вскрикнула она. — Не хочу. Раскаиваюсь
я в том, что сделала? Нет, нет и нет. И если б опять то же, сначала, то было бы то же. Для
нас, для
меня и для вас, важно только одно: любим ли
мы друг друга. А других нет соображений. Для чего
мы живем здесь врозь и не видимся? Почему
я не могу ехать?
Я тебя люблю, и
мне всё равно, — сказала она по-русски,
с особенным, непонятным ему блеском глаз взглянув на него, — если
ты не изменился. Отчего
ты не смотришь на
меня?
— Только
я домой поеду, — продолжал Аркадий. —
Мы вместе отправимся до Хохловских выселков, а там
ты возьмешь у Федота лошадей.
Я бы
с удовольствием познакомился
с твоими,
да я боюсь и их стеснить и
тебя. Ведь
ты потом опять приедешь к
нам?
— А вот на что, — отвечал ему Базаров, который владел особенным уменьем возбуждать к себе доверие в людях низших, хотя он никогда не потакал им и обходился
с ними небрежно, —
я лягушку распластаю
да посмотрю, что у нее там внутри делается; а так как
мы с тобой те же лягушки, только что на ногах ходим,
я и буду знать, что и у
нас внутри делается.
— Есть, Аркадий, есть у
меня другие слова, только
я их не выскажу, потому что это романтизм, — это значит: рассыропиться. А
ты поскорее женись;
да своим гнездом обзаведись,
да наделай детей побольше. Умницы они будут уже потому, что вовремя они родятся, не то что
мы с тобой. Эге!
я вижу, лошади готовы. Пора! Со всеми
я простился… Ну что ж? обняться, что ли?
—
Да чего их жалеть-то? Ведь ворам в руки они бы не попались. А в уме
я их все время держал, и теперь держу… во как. — Филофей помолчал. — Может… из-за них Господь Бог
нас с тобой помиловал.
— Покойников во всяк час видеть можно, —
с уверенностью подхватил Ильюшка, который, сколько
я мог заметить, лучше других знал все сельские поверья… — Но а в родительскую субботу
ты можешь и живого увидеть, за кем, то есть, в том году очередь помирать. Стоит только ночью сесть на паперть на церковную
да все на дорогу глядеть. Те и пойдут мимо
тебя по дороге, кому, то есть, умирать в том году. Вот у
нас в прошлом году баба Ульяна на паперть ходила.
— Лучше… лучше. Там места привольные, речные, гнездо наше; а здесь теснота, сухмень… Здесь
мы осиротели. Там у
нас, на Красивой-то на Мечи, взойдешь
ты на холм, взойдешь — и, Господи Боже мой, что это? а?.. И река-то, и луга, и лес; а там церковь, а там опять пошли луга. Далече видно, далече. Вот как далеко видно… Смотришь, смотришь, ах
ты, право! Ну, здесь точно земля лучше: суглинок, хороший суглинок, говорят крестьяне;
да с меня хлебушка-то всюду вдоволь народится.
— Вот эдакие, как
ты,
да Кутузов,
да Алеша Гогин, разрушать государство стараетесь, а
я — замазываю трещины в нем, — выходит, что
мы с тобой антагонисты и на разных путях.
— До чего несчастны
мы, люди, милейший мой Иван Кириллович… простите! Клим Иванович,
да,
да… Это понимаешь только вот накануне конца, когда подкрадывается тихонько какая-то болезнь и нашептывает по ночам, как сводня: «Ах, Захар,
с какой
я тебя дамочкой хочу познакомить!» Это она — про смерть…
— Вообразить не могла, что среди вашего брата есть такие… милые уроды. Он перелистывает людей, точно книги. «Когда же
мы венчаемся?» — спросила
я. Он так удивился, что
я почувствовала себя калуцкой дурой. «Помилуй, говорит, какой же
я муж, семьянин?» И
я сразу поняла: верно, какой он муж? А он — еще: «
Да и
ты, говорит, разве
ты для семейной жизни
с твоими данными?» И это верно, думаю. Ну, конечно, поплакала. Выпьем. Какая это прелесть, рябиновая!
— Нечего их ни жалеть, ни жаловать! — сказал старичок в голубой ленте. — Швабрина сказнить не беда; а не худо и господина офицера допросить порядком: зачем изволил пожаловать. Если он
тебя государем не признает, так нечего у
тебя и управы искать, а коли признает, что же он до сегодняшнего дня сидел в Оренбурге
с твоими супостатами? Не прикажешь ли свести его в приказную
да запалить там огоньку:
мне сдается, что его милость подослан к
нам от оренбургских командиров.
— Слушай, — продолжал
я, видя его доброе расположение. — Как
тебя назвать не знаю,
да и знать не хочу… Но бог видит, что жизнию моей рад бы
я заплатить
тебе за то, что
ты для
меня сделал. Только не требуй того, что противно чести моей и христианской совести.
Ты мой благодетель. Доверши как начал: отпусти
меня с бедною сиротою, куда
нам бог путь укажет. А
мы, где бы
ты ни был и что бы
с тобою ни случилось, каждый день будем бога молить о спасении грешной твоей души…
Я надел тулуп и сел верхом, посадив за собою Савельича. «Вот видишь ли, сударь, — сказал старик, — что
я недаром подал мошеннику челобитье: вору-то стало совестно, хоть башкирская долговязая кляча
да овчинный тулуп не стоят и половины того, что они, мошенники, у
нас украли, и того, что
ты ему сам изволил пожаловать;
да все же пригодится, а
с лихой собаки хоть шерсти клок».
Владимир потупил голову, люди его окружили несчастного своего господина. «Отец
ты наш, — кричали они, целуя ему руки, — не хотим другого барина, кроме
тебя, прикажи, осударь,
с судом
мы управимся. Умрем, а не выдадим». Владимир смотрел на них, и странные чувства волновали его. «Стойте смирно, — сказал он им, — а
я с приказным переговорю». — «Переговори, батюшка, — закричали ему из толпы, —
да усовести окаянных».
Варвара. Ну, а ведь без этого нельзя;
ты вспомни, где
ты живешь! У
нас весь дом на том держится. И
я не обманщица была,
да выучилась, когда нужно стало.
Я вчера гуляла, так его видела, говорила
с ним.
Кудряш.
Да что: Ваня!
Я знаю, что
я Ваня. А вы идите своей дорогой, вот и все. Заведи себе сам,
да и гуляй себе
с ней, и никому до
тебя дела нет. А чужих не трогай! У
нас так не водится, а то парни ноги переломают.
Я за свою…
да я и не знаю, что сделаю! Горло перерву!
—
Ты это про что? — как-то неопределенно глянул на него Митя, — ах,
ты про суд! Ну, черт!
Мы до сих пор все
с тобой о пустяках говорили, вот все про этот суд, а
я об самом главном
с тобою молчал.
Да, завтра суд, только
я не про суд сказал, что пропала моя голова. Голова не пропала, а то, что в голове сидело, то пропало. Что
ты на
меня с такою критикой в лице смотришь?
— На
тебя глянуть пришла.
Я ведь у
тебя бывала, аль забыл? Не велика же в
тебе память, коли уж
меня забыл. Сказали у
нас, что
ты хворый, думаю, что ж,
я пойду его сама повидаю: вот и вижу
тебя,
да какой же
ты хворый? Еще двадцать лет проживешь, право, Бог
с тобою!
Да и мало ли за
тебя молебщиков,
тебе ль хворать?
— Злы
мы, мать,
с тобой! Обе злы! Где уж
нам простить,
тебе да мне? Вот спаси его, и всю жизнь молиться на
тебя буду.
— А
меня, папа,
меня не забывай никогда, — продолжал Илюша, — ходи ко
мне на могилку…
да вот что, папа, похорони
ты меня у нашего большого камня, к которому
мы с тобой гулять ходили, и ходи ко
мне туда
с Красоткиным, вечером… И Перезвон… А
я буду вас ждать… Папа, папа!
—
Да, соловей, он пел, а
мы росли: он
нам все рассказал, и пока
мы с Марфой Васильевной будем живы —
мы забудем многое, все, но этого соловья, этого вечера, шепота в саду и ее слез никогда не забудем. Это-то счастье и есть, первый и лучший шаг его — и
я благодарю Бога за него и благодарю вас обеих,
тебя, мать, и вас, бабушка, что вы обе благословили
нас… Вы это сами думаете,
да только так, из упрямства, не хотите сознаться: это нечестно…
— Старый вор Тычков отмстил
нам с тобой! Даже и обо
мне где-то у помешанной женщины откопал историю…
Да ничего не вышло из того… Люди к прошлому равнодушны, — а
я сама одной ногой в гробу и о себе не забочусь. Но Вера…
— Полно
тебе, болтунья! — полусердито сказала бабушка. — Поди к Верочке и узнай, что она? Чтобы к обедне не опоздала
с нами!
Я бы сама зашла к ней,
да боюсь подниматься на лестницу.
—
Ты знаешь, нет ничего тайного, что не вышло бы наружу! — заговорила Татьяна Марковна, оправившись. — Сорок пять лет два человека только знали: он
да Василиса, и
я думала, что
мы умрем все
с тайной. А вот — она вышла наружу! Боже мой! — говорила как будто в помешательстве Татьяна Марковна, вставая, складывая руки и протягивая их к образу Спасителя, — если б
я знала, что этот гром ударит когда-нибудь в другую… в мое дитя, —
я бы тогда же на площади, перед собором, в толпе народа, исповедала свой грех!
—
Я — о Боже, Боже! —
с пылающими глазами начал он, —
да я всю жизнь отдал бы —
мы поехали бы в Италию —
ты была бы моей женой…
—
Да, теперь
мы оба можем это чувствовать, — заговорила, наконец, она: —
я теперь могу, так же, как и
ты, наверное знать, что ни
с тобою, ни со
мною не может случиться ничего подобного.
— Знаю: коли не о свадьбе, так известно о чем.
Да не на таковских напал.
Мы его в бараний рог согнем. В мешке в церковь привезу, за виски вокруг налоя обведу,
да еще рад будет. Ну,
да нечего
с тобой много говорить, и так лишнее наговорила: девушкам не следует этого знать, это материно дело. А девушка должна слушаться, она еще ничего не понимает. Так будешь
с ним говорить, как
я тебе велю?
— Саша, какой милый этот NN (Вера Павловна назвала фамилию того офицера, через которого хотела познакомиться
с Тамберликом, в своем страшном сне), — он
мне привез одну новую поэму, которая еще не скоро будет напечатана, — говорила Вера Павловна за обедом. —
Мы сейчас же после обеда примемся читать, —
да?
Я ждала
тебя, — все
с тобою вместе, Саша. А очень хотелось прочесть.
— «
Да,
ты видишь невдалеке реку, — это Ока; эти люди
мы, ведь
с тобою я, русская!» — «И
ты все это сделала?» — «Это все сделано для
меня, и
я одушевляла делать это,
я одушевляю совершенствовать это, но делает это вот она, моя старшая сестра, она работница, а
я только наслаждаюсь».
—
Да, — сказал статский, лениво потягиваясь: —
ты прихвастнул, Сторешников; у вас дело еще не кончено, а
ты уж наговорил, что живешь
с нею, даже разошелся
с Аделью для лучшего заверения
нас.
Да,
ты описывал
нам очень хорошо, но описывал то, чего еще не видал; впрочем, это ничего; не за неделю до нынешнего дня, так через неделю после нынешнего дня, — это все равно. И
ты не разочаруешься в описаниях, которые делал по воображению; найдешь даже лучше, чем думаешь.
Я рассматривал: останешься доволен.
«Ах, что ж это
я вспоминаю, — продолжает думать Вера Павловна и смеется, — что ж это
я делаю? будто это соединено
с этими воспоминаниями! О, нет, это первое свидание, состоявшее из обеданья, целованья рук, моего и его смеха, слез о моих бледных руках, оно было совершенно оригинальное.
Я сажусь разливать чай: «Степан, у вас нет сливок? можно где-нибудь достать хороших?
Да нет, некогда, и наверное нельзя достать. Так и быть; но завтра
мы устроим это. Кури же, мой милый:
ты все забываешь курить».
Да,
ты прав, Боткин, — и гораздо больше Платона, —
ты, поучавший некогда
нас не в садах и портиках (у
нас слишком холодно без крыши), а за дружеской трапезой, что человек равно может найти «пантеистическое» наслаждение, созерцая пляску волн морских и дев испанских, слушая песни Шуберта и запах индейки
с трюфлями. Внимая твоим мудрым словам,
я в первый раз оценил демократическую глубину нашего языка, приравнивающего запах к звуку.
— Все идет чудесно, они при
мне ускакали! — кричал он
нам со двора. — Ступай сейчас за Рогожскую заставу, там у мостика увидишь лошадей недалеко Перова трактира.
С богом.
Да перемени на полдороге извозчика, чтоб последний не знал, откуда
ты.
— А
мы тебя еще вчера ждали! Хорошо доехал? Благополучно? Господи боже мой,
да дайте же ему
с отцом поздороваться! Что
я, не отец, что ли?