Неточные совпадения
— Не
то еще услышите,
Как до утра пробудете:
Отсюда версты три
Есть дьякон… тоже с голосом…
Так вот они затеяли
По-своему здороваться
На утренней заре.
На башню как подымется
Да рявкнет наш: «Здо-ро-во
лиЖи-вешь, о-тец И-пат?»
Так стекла затрещат!
А
тот ему, оттуда-то:
— Здо-ро-во, наш со-ло-ву-шко!
Жду вод-ку
пить! — «И-ду!..»
«Иду»-то это в воздухе
Час целый откликается…
Такие жеребцы!..
Казалось, ему надо бы понимать, что свет закрыт для него с Анной; но теперь в голове его родились какие-то неясные соображения, что так
было только в старину, а что теперь, при быстром прогрессе (он незаметно для себя теперь
был сторонником всякого прогресса), что теперь взгляд общества изменился и что вопрос о
том,
будут ли они приняты в общество,
еще не решен.
Кити с гордостью смотрела на своего друга. Она восхищалась и ее искусством, и ее голосом, и ее лицом, но более всего восхищалась ее манерой,
тем, что Варенька, очевидно, ничего не думала о своем пении и
была совершенно равнодушна к похвалам; она как будто спрашивала только: нужно
ли еще петь или довольно?
Мысли о
том, куда она поедет теперь, — к тетке
ли, у которой она воспитывалась, к Долли или просто одна за границу, и о
том, что он делает теперь один в кабинете, окончательная
ли это ссора, или возможно
еще примирение, и о
том, что теперь
будут говорить про нее все ее петербургские бывшие знакомые, как посмотрит на это Алексей Александрович, и много других мыслей о
том, что
будет теперь, после разрыва, приходили ей в голову, но она не всею душой отдавалась этим мыслям.
И, сказав это, Левин покраснел
еще больше, и сомнения его о
том, хорошо
ли или дурно он сделал, поехав к Анне,
были окончательно разрешены. Он знал теперь, что этого не надо
было делать.
Весь день этот, за исключением поездки к Вильсон, которая заняла у нее два часа, Анна провела в сомнениях о
том, всё
ли кончено или
есть надежда примирения и надо
ли ей сейчас уехать или
еще раз увидать его. Она ждала его целый день и вечером, уходя в свою комнату, приказав передать ему, что у нее голова болит, загадала себе: «если он придет, несмотря на слова горничной,
то, значит, он
еще любит. Если же нет,
то, значит, всё конечно, и тогда я решу, что мне делать!..»
— Он? — нет. Но надо иметь
ту простоту, ясность, доброту, как твой отец, а у меня
есть ли это? Я не делаю и мучаюсь. Всё это ты наделала. Когда тебя не
было и не
было еще этого, — сказал он со взглядом на ее живот, который она поняла, — я все свои силы клал на дело; а теперь не могу, и мне совестно; я делаю именно как заданный урок, я притворяюсь…
С рукой мертвеца в своей руке он сидел полчаса, час,
еще час. Он теперь уже вовсе не думал о смерти. Он думал о
том, что делает Кити, кто живет в соседнем нумере, свой
ли дом у доктора. Ему захотелось
есть и спать. Он осторожно выпростал руку и ощупал ноги. Ноги
были холодны, но больной дышал. Левин опять на цыпочках хотел выйти, но больной опять зашевелился и сказал...
Он
был до такой степени переполнен чувством к Анне, что и не подумал о
том, который час и
есть ли ему
еще время ехать к Брянскому.
— Да что же интересного? Все они довольны, как медные гроши; всех победили. Ну, а мне-то чем же довольным
быть? Я никого не победил, а только сапоги снимай сам, да
еще за дверь их сам выставляй. Утром вставай, сейчас же одевайся, иди в салон чай скверный
пить.
То ли дело дома! Проснешься не торопясь, посердишься на что-нибудь, поворчишь, опомнишься хорошенько, всё обдумаешь, не торопишься.
Оставшись один и вспоминая разговоры этих холостяков, Левин
еще раз спросил себя:
есть ли у него в душе это чувство сожаления о своей свободе, о котором они говорили? Он улыбнулся при этом вопросе. «Свобода? Зачем свобода? Счастие только в
том, чтобы любить и желать, думать ее желаниями, ее мыслями,
то есть никакой свободы, — вот это счастье!»
— Не правда
ли, очень мила? — сказала графиня про Каренину. — Ее муж со мною посадил, и я очень рада
была. Всю дорогу мы с ней проговорили. Ну, а ты, говорят… vous filez le parfait amour. Tant mieux, mon cher, tant mieux. [у тебя всё
еще тянется идеальная любовь.
Тем лучше, мой милый,
тем лучше.]
Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горячую голову и мысли пришли в обычный порядок,
то я понял, что гнаться за погибшим счастием бесполезно и безрассудно. Чего мне
еще надобно? — ее видеть? — зачем? не все
ли кончено между нами? Один горький прощальный поцелуй не обогатит моих воспоминаний, а после него нам только труднее
будет расставаться.
— Позвольте! — сказал я, —
еще одно условие; так как мы
будем драться насмерть,
то мы обязаны сделать все возможное, чтоб это осталось тайною и чтоб секунданты наши не
были в ответственности. Согласны
ли вы?..
И точно, такую панораму вряд
ли где
еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали
те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем
была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Он отвечал на все пункты даже не заикнувшись, объявил, что Чичиков накупил мертвых душ на несколько тысяч и что он сам продал ему, потому что не видит причины, почему не продать; на вопрос, не шпион
ли он и не старается
ли что-нибудь разведать, Ноздрев отвечал, что шпион, что
еще в школе, где он с ним вместе учился, его называли фискалом, и что за это товарищи, а в
том числе и он, несколько его поизмяли, так что нужно
было потом приставить к одним вискам двести сорок пьявок, —
то есть он хотел
было сказать сорок, но двести сказалось как-то само собою.
Решено
было еще сделать несколько расспросов
тем, у которых
были куплены души, чтобы, по крайней мере, узнать, что за покупки, и что именно нужно разуметь под этими мертвыми душами, и не объяснил
ли он кому, хоть, может
быть, невзначай, хоть вскользь как-нибудь настоящих своих намерений, и не сказал
ли он кому-нибудь о
том, кто он такой.
Уездный чиновник пройди мимо — я уже и задумывался: куда он идет, на вечер
ли к какому-нибудь своему брату или прямо к себе домой, чтобы, посидевши с полчаса на крыльце, пока не совсем
еще сгустились сумерки, сесть за ранний ужин с матушкой, с женой, с сестрой жены и всей семьей, и о чем
будет веден разговор у них в
то время, когда дворовая девка в монистах или мальчик в толстой куртке принесет уже после супа сальную свечу в долговечном домашнем подсвечнике.
— О! помилуйте, ничуть. Я не насчет
того говорю, чтобы имел какое-нибудь,
то есть, критическое предосуждение о вас. Но позвольте доложить, не
будет ли это предприятие или, чтоб
еще более, так сказать, выразиться, негоция, [Негоция — коммерческая сделка.] — так не
будет ли эта негоция несоответствующею гражданским постановлениям и дальнейшим видам России?
Господа чиновники прибегнули
еще к одному средству, не весьма благородному, но которое, однако же, иногда употребляется,
то есть стороною, посредством разных лакейских знакомств, расспросить людей Чичикова, не знают
ли они каких подробностей насчет прежней жизни и обстоятельств барина, но услышали тоже не много.
Губернаторша, сказав два-три слова, наконец отошла с дочерью в другой конец залы к другим гостям, а Чичиков все
еще стоял неподвижно на одном и
том же месте, как человек, который весело вышел на улицу, с
тем чтобы прогуляться, с глазами, расположенными глядеть на все, и вдруг неподвижно остановился, вспомнив, что он позабыл что-то и уж тогда глупее ничего не может
быть такого человека: вмиг беззаботное выражение слетает с лица его; он силится припомнить, что позабыл он, — не платок
ли? но платок в кармане; не деньги
ли? но деньги тоже в кармане, все, кажется, при нем, а между
тем какой-то неведомый дух шепчет ему в уши, что он позабыл что-то.
Чичиков заглянул из-под низа ему в рожу, желая знать, что там делается, и сказал: «Хорош! а
еще воображает, что красавец!» Надобно сказать, что Павел Иванович
был сурьезно уверен в
том, что Петрушка влюблен в красоту свою, тогда как последний временами позабывал,
есть ли у него даже вовсе рожа.
Впрочем, приезжий делал не всё пустые вопросы; он с чрезвычайною точностию расспросил, кто в городе губернатор, кто председатель палаты, кто прокурор, — словом, не пропустил ни одного значительного чиновника; но
еще с большею точностию, если даже не с участием, расспросил обо всех значительных помещиках: сколько кто имеет душ крестьян, как далеко живет от города, какого даже характера и как часто приезжает в город; расспросил внимательно о состоянии края: не
было ли каких болезней в их губернии — повальных горячек, убийственных каких-либо лихорадок, оспы и
тому подобного, и все так обстоятельно и с такою точностию, которая показывала более, чем одно простое любопытство.
Вставши, он послал
тот же час узнать, заложена
ли бричка и все
ли готово; но донесли, что бричка
еще была не заложена и ничего не
было готово.
Попробовали
было заикнуться о Наполеоне, но и сами
были не рады, что попробовали, потому что Ноздрев понес такую околесину, которая не только не имела никакого подобия правды, но даже просто ни на что не имела подобия, так что чиновники, вздохнувши, все отошли прочь; один только полицеймейстер долго
еще слушал, думая, не
будет ли, по крайней мере, чего-нибудь далее, но наконец и рукой махнул, сказавши: «Черт знает что такое!» И все согласились в
том, что как с быком ни биться, а все молока от него не добиться.
— Ясные паны! — произнес жид. — Таких панов
еще никогда не видывано. Ей-богу, никогда. Таких добрых, хороших и храбрых не
было еще на свете!.. — Голос его замирал и дрожал от страха. — Как можно, чтобы мы думали про запорожцев что-нибудь нехорошее!
Те совсем не наши,
те, что арендаторствуют на Украине! Ей-богу, не наши!
То совсем не жиды:
то черт знает что.
То такое, что только поплевать на него, да и бросить! Вот и они скажут
то же. Не правда
ли, Шлема, или ты, Шмуль?
— Понимаю (вы, впрочем, не утруждайте себя: если хотите,
то много и не говорите); понимаю, какие у вас вопросы в ходу: нравственные, что
ли? вопросы гражданина и человека? А вы их побоку; зачем они вам теперь-то? Хе, хе! Затем, что все
еще и гражданин и человек? А коли так, так и соваться не надо
было; нечего не за свое дело браться. Ну, застрелитесь; что, аль не хочется?
Мне надо
быть на похоронах
того самого раздавленного лошадьми чиновника, про которого вы… тоже знаете… — прибавил он, тотчас же рассердившись за это прибавление, а потом тотчас же
еще более раздражившись, — мне это все надоело-с, слышите
ли, и давно уже… я отчасти от этого и болен
был… одним словом, — почти вскрикнул он, почувствовав, что фраза о болезни
еще более некстати, — одним словом: извольте или спрашивать меня, или отпустить сейчас же… а если спрашивать,
то не иначе как по форме-с!
Вымылся он в это утро рачительно, — у Настасьи нашлось мыло, — вымыл волосы, шею и особенно руки. Когда же дошло до вопроса: брить
ли свою щетину иль нет (у Прасковьи Павловны имелись отличные бритвы, сохранившиеся
еще после покойного господина Зарницына),
то вопрос с ожесточением даже
был решен отрицательно: «Пусть так и остается! Ну как подумают, что я выбрился для… да непременно же подумают! Да ни за что же на свете!
— Штука в
том: я задал себе один раз такой вопрос: что, если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не
было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а
была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую
еще вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился
ли бы он на это, если бы другого выхода не
было?
А известно
ли вам, что он из раскольников, да и не
то чтоб из раскольников, а просто сектант; у него в роде бегуны бывали, и сам он
еще недавно целых два года в деревне у некоего старца под духовным началом
был.
— С Федор Федоровичем? А как же нет? С вашими енаралами ведь я же управляюсь; а они его бивали. Доселе оружие мое
было счастливо. Дай срок,
то ли еще будет, как пойду на Москву.
— Сила-то, сила, — промолвил он, — вся
еще тут, а надо умирать!.. Старик,
тот, по крайней мере, успел отвыкнуть от жизни, а я… Да, поди попробуй отрицать смерть. Она тебя отрицает, и баста! Кто там плачет? — прибавил он погодя немного. — Мать? Бедная! Кого-то она
будет кормить теперь своим удивительным борщом? А ты, Василий Иваныч, тоже, кажется, нюнишь? Ну, коли христианство не помогает,
будь философом, стоиком, что
ли! Ведь ты хвастался, что ты философ?
Приходил юный студентик, весь новенький, тоже, видимо, только что приехавший из провинции; скромная, некрасивая барышня привезла пачку книг и кусок деревенского полотна,
было и
еще человека три, и после всех этих визитов Самгин подумал, что революция, которую делает Любаша, едва
ли может
быть особенно страшна. О
том же говорило и одновременное возникновение двух социал-демократических партий.
— Это — плохо, я знаю. Плохо, когда человек во что бы
то ни стало хочет нравиться сам себе, потому что встревожен вопросом: не дурак
ли он? И догадывается, что ведь если не дурак, тогда эта игра с самим собой, для себя самого, может сделать человека
еще хуже, чем он
есть. Понимаете, какая штука?
— Ах, оставьте! — воскликнула Сомова. — Прошли
те времена, когда революции делались Христа ради. Да и
еще вопрос:
были ли такие революции!
От прежнего промаха ему
было только страшно и стыдно, а теперь тяжело, неловко, холодно, уныло на сердце, как в сырую, дождливую погоду. Он дал ей понять, что догадался о ее любви к нему, да
еще, может
быть, догадался невпопад. Это уже в самом деле
была обида, едва
ли исправимая. Да если и впопад,
то как неуклюже! Он просто фат.
В Обломовке верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут
ли им, что копна сена разгуливала по полю, — они не задумаются и поверят; пропустит
ли кто-нибудь слух, что вот это не баран, а что-то другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, они
будут бояться и барана и Марфы: им и в голову не придет спросить, отчего баран стал не бараном, а Марфа сделалась ведьмой, да
еще накинутся и на
того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна вера в чудесное в Обломовке!
— Ну, Пелагея Ивановна, молодец! — сказал Илья Иванович. — А
то еще когда масло дешево
будет, так затылок, что
ли, чешется…
И как уголок их
был почти непроезжий,
то и неоткуда
было почерпать новейших известий о
том, что делается на белом свете: обозники с деревянной посудой жили только в двадцати верстах и знали не больше их. Не с чем даже
было сличить им своего житья-бытья: хорошо
ли они живут, нет
ли; богаты
ли они, бедны
ли; можно
ли было чего
еще пожелать, что
есть у других.
— Уж и дело! Труслив ты стал, кум! Затертый не первый раз запускает лапу в помещичьи деньги, умеет концы прятать. Расписки, что
ли, он дает мужикам: чай, с глазу на глаз берет. Погорячится немец, покричит, и
будет с него. А
то еще дело!
— Извини, второпях не успели на
ту сторону сходить, — говорил Обломов. — Вот, не хочешь
ли смородинной водки? Славная, Андрей, попробуй! — Он налил
еще рюмку и
выпил.
— Не знаю, — говорила она задумчиво, как будто вникая в себя и стараясь уловить, что в ней происходит. — Не знаю, влюблена
ли я в вас; если нет,
то, может
быть, не наступила
еще минута; знаю только одно, что я так не любила ни отца, ни мать, ни няньку…
Промыслить обед, стащить или просто попросить — он
был еще менее способен, нежели преследовать похитителей. Зато если ошибкой, невзначай, сам набредет на съестное, чужое
ли, свое
ли —
то непременно, бывало, съест.
Тит Никоныч любил беседовать с нею о
том, что делается в свете, кто с кем воюет, за что; знал, отчего у нас хлеб дешев и что бы
было, если б его можно
было возить отвсюду за границу. Знал он
еще наизусть все старинные дворянские домы, всех полководцев, министров, их биографии; рассказывал, как одно море лежит выше другого; первый уведомит, что выдумали англичане или французы, и решит, полезно
ли это или нет.
— Вижу, вижу: и лицо у вас пылает, и глаза горят — и всего от одной рюмки:
то ли будет, как
выпьете еще! Тогда тут же что-нибудь сочините или нарисуете.
Выпейте, не хотите
ли?
Бабушка добыла себе, как будто купила на вес, жизненной мудрости, пробавляется ею и знать не хочет
того, чего с ней не
было, чего она не видала своими глазами, и не заботится,
есть ли там
еще что-нибудь или нет.
— Умереть, умереть! зачем мне это? Помогите мне жить, дайте
той прекрасной страсти, от которой «тянутся какие-то лучи на всю жизнь…». Дайте этой жизни, где она? Я, кроме огрызающегося тигра, не вижу ничего… Говорите, научите или воротите меня назад, когда у меня
еще была сила! А вы — «бабушке сказать»! уложить ее в гроб и меня с ней!.. Это, что
ли, средство? Или учите не ходить туда, к обрыву… Поздно!
— У вас какая-то сочиненная и придуманная любовь… как в романах… с надеждой на бесконечность… словом — бессрочная! Но честно
ли то, что вы требуете от меня, Вера? Положим, я бы не назначал любви срока, скача и играя, как Викентьев, подал бы вам руку «навсегда»: чего же хотите вы
еще? Чтоб «Бог благословил союз», говорите вы,
то есть чтоб пойти в церковь — да против убеждения — дать публично исполнить над собой обряд… А я не верю ему и терпеть не могу попов: логично
ли, честно
ли я поступлю!..
«Я
буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не
буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной
будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в
том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся
еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю,
был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и
была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.