Неточные совпадения
Городничий. И не рад, что напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он говорил, правда? (Задумывается.)Да как же и не быть правде? Подгулявши, человек все несет наружу: что на
сердце, то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь.
С министрами играет и во дворец ездит… Так вот, право, чем
больше думаешь… черт его знает, не знаешь, что и делается в голове; просто как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить.
Я, кажется, всхрапнул порядком. Откуда они набрали таких тюфяков и перин? даже вспотел. Кажется, они вчера мне подсунули чего-то за завтраком: в голове до сих пор стучит. Здесь, как я вижу, можно
с приятностию проводить время. Я люблю радушие, и мне, признаюсь,
больше нравится, если мне угождают от чистого
сердца, а не то чтобы из интереса. А дочка городничего очень недурна, да и матушка такая, что еще можно бы… Нет, я не знаю, а мне, право, нравится такая жизнь.
Стародум. Оттого, мой друг, что при нынешних супружествах редко
с сердцем советуют. Дело в том, знатен ли, богат ли жених? Хороша ли, богата ли невеста? О благонравии вопросу нет. Никому и в голову не входит, что в глазах мыслящих людей честный человек без
большого чина — презнатная особа; что добродетель все заменяет, а добродетели ничто заменить не может. Признаюсь тебе, что
сердце мое тогда только будет спокойно, когда увижу тебя за мужем, достойным твоего
сердца, когда взаимная любовь ваша…
— Все или один?» И, не помогая мучившемуся юноше,
с которым она танцовала, в разговоре, нить которого он упустил и не мог поднять, и наружно подчиняясь весело-громким повелительным крикам Корсунского, то бросающего всех в grand rond, [
большой круг,] то в chaîne, [цепь,] она наблюдала, и
сердце ее сжималось
больше и
больше.
— Сударыня! здесь, — сказал Чичиков, — здесь, вот где, — тут он положил руку на
сердце, — да, здесь пребудет приятность времени, проведенного
с вами! и поверьте, не было бы для меня
большего блаженства, как жить
с вами если не в одном доме, то, по крайней мере, в самом ближайшем соседстве.
Губернаторша произнесла несколько ласковым и лукавым голосом
с приятным потряхиванием головы: «А, Павел Иванович, так вот как вы!..» В точности не могу передать слов губернаторши, но было сказано что-то исполненное
большой любезности, в том духе, в котором изъясняются дамы и кавалеры в повестях наших светских писателей, охотников описывать гостиные и похвалиться знанием высшего тона, в духе того, что «неужели овладели так вашим
сердцем, что в нем нет более ни места, ни самого тесного уголка для безжалостно позабытых вами».
Но куклы даже в эти годы
Татьяна в руки не брала;
Про вести города, про моды
Беседы
с нею не вела.
И были детские проказы
Ей чужды: страшные рассказы
Зимою в темноте ночей
Пленяли
больше сердце ей.
Когда же няня собирала
Для Ольги на широкий луг
Всех маленьких ее подруг,
Она в горелки не играла,
Ей скучен был и звонкий смех,
И шум их ветреных утех.
Начиная рассказ, рассказчик не забывал попробовать, действует ли кран
большой бочки, и отходил от него, видимо,
с облегченным
сердцем, так как невольные слезы чересчур крепкой радости блестели в его повеселевших глазах.
С левой стороны, на самом
сердце, было зловещее,
большое, желтовато-черное пятно, жестокий удар копытом.
Дуня подняла револьвер и, мертво-бледная,
с побелевшею, дрожавшею нижнею губкой,
с сверкающими, как огонь,
большими черными глазами, смотрела на него, решившись, измеряя и выжидая первого движения
с его стороны. Никогда еще он не видал ее столь прекрасною. Огонь, сверкнувший из глаз ее в ту минуту, когда она поднимала револьвер, точно обжег его, и
сердце его
с болью сжалось. Он ступил шаг, и выстрел раздался. Пуля скользнула по его волосам и ударилась сзади в стену. Он остановился и тихо засмеялся...
Но Аркадий уже не слушал его и убежал
с террасы. Николай Петрович посмотрел ему вслед и в смущенье опустился на стул.
Сердце его забилось… Представилась ли ему в это мгновение неизбежная странность будущих отношений между им и сыном, сознавал ли он, что едва ли не
большее бы уважение оказал ему Аркадий, если б он вовсе не касался этого дела, упрекал ли он самого себя в слабости — сказать трудно; все эти чувства были в нем, но в виде ощущений — и то неясных; а
с лица не сходила краска, и
сердце билось.
И вдруг мы
с нею оба обнялись и, ничего более не говоря друг другу, оба заплакали. Бабушка отгадала, что я хотел все мои маленькие деньги извести в этот день не для себя. И когда это мною было сделано, то
сердце исполнилось такою радостию, какой я не испытывал до того еще ни одного раза. В этом лишении себя маленьких удовольствий для пользы других я впервые испытал то, что люди называют увлекательным словом — полное счастие, при котором ничего
больше не хочешь.
Но теперь она уверовала в Андрея не слепо, а
с сознаньем, и в нем воплотился ее идеал мужского совершенства. Чем
больше, чем сознательнее она веровала в него, тем труднее было ему держаться на одной высоте, быть героем не ума ее и
сердца только, но и воображения. А она веровала в него так, что не признавала между ним и собой другого посредника, другой инстанции, кроме Бога.
Она ни перед кем никогда не открывает сокровенных движений
сердца, никому не поверяет душевных тайн; не увидишь около нее доброй приятельницы, старушки,
с которой бы она шепталась за чашкой кофе. Только
с бароном фон Лангвагеном часто остается она наедине; вечером он сидит иногда до полуночи, но почти всегда при Ольге; и то они все
больше молчат, но молчат как-то значительно и умно, как будто что-то знают такое, чего другие не знают, но и только.
Целые ряды огромных, пузатых и миньятюрных чайников и несколько рядов фарфоровых чашек, простых,
с живописью,
с позолотой,
с девизами,
с пылающими
сердцами,
с китайцами.
Большие стеклянные банки
с кофе, корицей, ванилью, хрустальные чайницы, судки
с маслом,
с уксусом.
Оно бы и хорошо: светло, тепло,
сердце бьется; значит, она живет тут,
больше ей ничего не нужно: здесь ее свет, огонь и разум. А она вдруг встанет утомленная, и те же, сейчас вопросительные глаза просят его уйти, или захочет кушать она, и кушает
с таким аппетитом…
Илья Ильич понимал, какое значение он внес в этот уголок, начиная
с братца до цепной собаки, которая,
с появлением его, стала получать втрое
больше костей, но он не понимал, как глубоко пустило корни это значение и какую неожиданную победу он сделал над
сердцем хозяйки.
— Вот оно что! —
с ужасом говорил он, вставая
с постели и зажигая дрожащей рукой свечку. —
Больше ничего тут нет и не было! Она готова была к воспринятию любви,
сердце ее ждало чутко, и он встретился нечаянно, попал ошибкой… Другой только явится — и она
с ужасом отрезвится от ошибки! Как она взглянет тогда на него, как отвернется… ужасно! Я похищаю чужое! Я — вор! Что я делаю, что я делаю? Как я ослеп! Боже мой!
«Нет, это не ограниченность в Тушине, — решал Райский, — это — красота души, ясная, великая! Это само благодушие природы, ее лучшие силы, положенные прямо в готовые прочные формы. Заслуга человека тут — почувствовать и удержать в себе эту красоту природной простоты и уметь достойно носить ее, то есть ценить ее, верить в нее, быть искренним, понимать прелесть правды и жить ею — следовательно, ни
больше, ни меньше, как иметь
сердце и дорожить этой силой, если не выше силы ума, то хоть наравне
с нею.
Это ум — не одной головы, но и
сердца, и воли. Такие люди не видны в толпе, они редко бывают на первом плане. Острые и тонкие умы,
с бойким словом, часто затмевают блеском такие личности, но эти личности
большею частию бывают невидимыми вождями или регуляторами деятельности и вообще жизни целого круга, в который поставит их судьба.
Впрочем, нет, не Суворов, и как жаль, что забыл, кто именно, только, знаете, хоть и светлость, а чистый этакий русский человек, русский этакий тип, патриот, развитое русское
сердце; ну, догадался: «Что ж, ты, что ли, говорит, свезешь камень: чего ухмыляешься?» — «На агличан
больше, ваша светлость, слишком уж несоразмерную цену берут-с, потому что русский кошель толст, а им дома есть нечего.
Я вдруг очутился,
с каким-то великим и гордым намерением в
сердце, в
большой и высокой комнате; но не у Татьяны Павловны: я очень хорошо помню комнату; замечаю это, забегая вперед.
Я не спускал глаз
с С., пока он не скрылся за риф, — и, конечно, не у него, а у меня сжималось
сердце страхом: «Вот-вот кувырнется и не появится
больше!»
Именно в этом флигельке теперь билось
сердце Привалова, билось хорошим, здоровым чувством, а в окно флигелька смотрело на Привалова такое хорошее девичье лицо
с большими темно-серыми глазами и чудной улыбкой.
В самом деле, это могла быть молодая досада молодой неопытности и молодого тщеславия, досада на то, что не сумел высказаться, да еще
с таким существом, как Алеша, на которого в
сердце его несомненно существовали
большие расчеты.
— Ракитин знает. Много знает Ракитин, черт его дери! В монахи не пойдет. В Петербург собирается. Там, говорит, в отделение критики, но
с благородством направления. Что ж, может пользу принесть и карьеру устроить. Ух, карьеру они мастера! Черт
с эфикой! Я-то пропал, Алексей, я-то, Божий ты человек! Я тебя
больше всех люблю. Сотрясается у меня
сердце на тебя, вот что. Какой там был Карл Бернар?
Лощина эта имела вид почти правильного котла
с пологими боками; на дне ее торчало стоймя несколько
больших белых камней, — казалось, они сползлись туда для тайного совещания, — и до того в ней было немо и глухо, так плоско, так уныло висело над нею небо, что
сердце у меня сжалось.
X.
с большим участием спросил меня о моей болезни. Так как я не полюбопытствовал прочитать, что написал доктор, то мне и пришлось выдумать болезнь. По счастию, я вспомнил Сазонова, который, при обильной тучности и неистощимом аппетите, жаловался на аневризм, — я сказал X., что у меня болезнь в
сердце и что дорога может мне быть очень вредна.
Все, они,
большею частью люди нервные, действовали на нервы, поражали фантазию или
сердце, мешали философские понятия
с произвольной символикой и не любили выходить на чистое поле логики.
Опасность поднимала еще более наши раздраженные нервы, заставляла сильнее биться
сердца и
с большей горячностью любить друг друга. Нас было пятеро сначала, тут мы встретились
с Пассеком.
В начале 1840 года расстались мы
с Владимиром,
с бедной, узенькой Клязьмой. Я покидал наш венчальный городок
с щемящим
сердцем и страхом; я предвидел, что той простой, глубокой внутренней жизни не будет
больше и что придется подвязать много парусов.
—
Сердцем я
больше связан
с вами, но не делю многого из ваших убеждений;
с нашими я ближе верой, но столько же расхожусь в другом.
Анфиса Порфирьевна слегка оживилась. Но по мере того, как участь ее смягчалась,
сердце все
больше и
больше разгоралось ненавистью. Сидя за обедом против мужа, она не спускала
с него глаз и все думала и думала.
— Но вы описываете не действительность, а какой-то вымышленный ад! — могут сказать мне. Что описываемое мной похоже на ад — об этом я не спорю, но в то же время утверждаю, что этот ад не вымышлен мной. Это «пошехонская старина» — и ничего
больше, и, воспроизводя ее, я могу, положа руку на
сердце, подписаться:
с подлинным верно.
У скромной, семейной работающей молодежи «Олсуфьевской крепости» ничего для
сердца, ума и разумного веселья — ни газет, ни книг и даже ни одного музыкального инструмента. Бельэтаж гагаринского дворца, выходившего на улицу,
с тремя
большими барскими квартирами, являл собой разительную противоположность царившей на дворе крайней бедноте и нужде. Звуки музыки блестящих балов заглушали пьяный разгул заднего двора в праздничные дни.
Рассказ прошел по мне электрической искрой. В памяти, как живая, стала простодушная фигура Савицкого в фуражке
с большим козырем и
с наивными глазами. Это воспоминание вызвало острое чувство жалости и еще что-то темное, смутное, спутанное и грозное. Товарищ… не в карцере, а в каталажке, больной, без помощи, одинокий… И посажен не инспектором… Другая сила, огромная и стихийная, будила теперь чувство товарищества, и
сердце невольно замирало от этого вызова. Что делать?
Вернувшись домой, Галактион почувствовал себя чужим в стенах, которые сам строил. О себе и о жене он не беспокоился, а вот что будет
с детишками? У него даже
сердце защемило при мысли о детях. Он
больше других любил первую дочь Милочку, а старший сын был баловнем матери и дедушки. Младшая Катя росла как-то сама по себе, и никто не обращал на нее внимания.
Бубнов струсил еще
больше. Чтобы он не убежал, доктор запер все двери в комнате и опять стал у окна, — из окна-то он его уже не выпустит. А там, на улице, сбежались какие-то странные люди и кричали ему, чтоб он уходил, то есть Бубнов. Это уже было совсем смешно. Глупцы они, только теперь увидели его! Доктор стоял у окна и раскланивался
с публикой, прижимая руку к
сердцу, как оперный певец.
Вечером поздно Серафима получила записку мужа, что он по неотложному делу должен уехать из Заполья дня на два. Это еще было в первый раз, что Галактион не зашел проститься даже
с детьми. Женское
сердце почуяло какую-то неминуемую беду, и первая мысль у Серафимы была о сестре Харитине. Там Галактион, и негде ему
больше быть… Дети спали. Серафима накинула шубку и пешком отправилась к полуяновской квартире. Там еще был свет, и Серафима видела в окно, что сестра сидит у лампы
с Агнией. Незачем было и заходить.
Тарас Семеныч скрепя
сердце согласился. Ему в первый раз пришло в голову, что ведь Устенька уже
большая и до известной степени может иметь свое мнение. Затем у него своих дел было по горло: и
с думскою службой и
с своею мельницей.
Во время
большой перемены я разделил
с мальчиками хлеб и колбасу, и мы начали читать удивительную сказку «Соловей» — она сразу взяла всех за
сердце.
Дни нездоровья были для меня
большими днями жизни. В течение их я, должно быть, сильно вырос и почувствовал что-то особенное.
С тех дней у меня явилось беспокойное внимание к людям, и, точно мне содрали кожу
с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякой обиде и боли, своей и чужой.
Но постепенно это настроение переливалось в них
с большею полнотой и легкостью; уроки хохла не прошли даром, а горячая любовь матери и чуткое понимание того, что именно захватывало так сильно
сердце ребенка, дали ей возможность так быстро усвоить эти уроки.
«Да, рвем мы
сердце пополам
Друг другу, но, родной,
Скажи, что ж
больше делать нам?
Поможешь ли тоской!
Один, кто мог бы нам помочь
Теперь… Прости, прости!
Благослови родную дочь
И
с миром отпусти!
Пока мать Енафа началила, Аглаида стояла, опустив глаза. Она не проронила ни одного слова в свое оправдание, потому что мать Енафа просто хотела сорвать расходившееся
сердце на ее безответной голове. Поругается и перестанет. У Аглаиды совсем не то было на уме, что подозревала мать Енафа, обличая ее в шашнях
с Кириллом. Притом Енафа любила ее
больше своих дочерей, и если бранила, то уж такая у ней была привычка.
У закостеневшего на заводской работе Овсянникова была всего единственная слабость, именно эти золотые часы. Если кто хотел найти доступ в его канцелярское
сердце, стоило только завести речь об его часах и
с большею или меньшею ловкостью похвалить их. Эту слабость многие знали и пользовались ею самым бессовестным образом. На именинах, когда Овсянников выпивал лишнюю рюмку, он бросал их за окно, чтобы доказать прочность. То же самое проделал он и теперь, и Нюрочка хохотала до слез, как сумасшедшая.
…Мне очень живо представил тебя Вадковский: я недавно получил от него письмо из Иркутска, в котором он говорит о свидании
с тобой по возвращении
с вод. Не повторяю слов его, щажу твою скромность, сам один наслаждаюсь ими и благословляю бога, соединившего нас неразрывными чувствами, понимая, как эта связь для меня усладительна. Извини, любезный друг, что невольно сказал
больше, нежели хотел: со мной это часто бывает, когда думаю
сердцем, — ты не удивишься…
Вот вам выдержки из хроники нашей юности. Удовольствуйтесь ими! Может быть, когда-нибудь появится целый ряд воспоминаний о лицейском своеобразном быте первого курса,
с очерками личностей, которые потом заняли свои места в общественной сфере;
большая часть из них уже исчезла, но оставила отрадное памятование в
сердцах не одних своих товарищей.
— Не станем
больше спорить об этом. Ты оскорблена и срываешь на мне свое
сердце. Мне тебя так жаль, что я и сказать не умею, но все-таки я
с тобой, для твоего удовольствия, не поссорюсь. Тебе нынче не удастся вытянуть у меня дерзость; но вспомни, Лиза, нянину пословицу, что ведь «и сырые дрова загораются».
После этих похорон в жизни Райнеров произошла
большая перемена. Старик как-то осунулся и неохотно занимался
с сыном. В дом переехала старушка-бабушка, забывшая счет своим годам, но отсутствие Марьи Михайловны чувствовалось на каждом шагу. Более всех отдавалось оно в
сердце молодого Райнера.