Неточные совпадения
Через минуту оттуда важно выступил небольшой человечек с растрепанной бородкой и серым, незначительным лицом. Он был одет в женскую ватную кофту, на ногах, по колено, валяные сапоги, серые волосы на его голове были смазаны маслом и лежали гладко. В одной руке он держал узенькую и длинную книгу из тех, которыми пользуются лавочники для
записи долгов. Подойдя к столу, он сказал дьякону...
В этих словах Самгину послышалась нотка цинизма. Духовное завещание было безукоризненно с точки зрения закона, подписали его солидные свидетели, а иск — вздорный, но все-таки у Самгина осталось от этого процесса впечатление чего-то необычного. Недавно Марина вручила ему дарственную на ее имя
запись: девица Анна Обоимова дарила ей дом в соседнем губернском городе. Передавая документ, она сказала тем ленивым тоном, который особенно нравился Самгину...
— Вот вы пишете: «Двух станов не боец» — я не имею желания быть даже и «случайным гостем» ни одного из них», — позиция совершенно невозможная в наше время!
Запись эта противоречит другой, где вы рисуете симпатичнейший образ старика Козлова, восхищаясь его знанием России, любовью к ней. Любовь, как вера, без дел — мертва!
Но палата отменила решение суда, и в то же время ‹иск› о праве на владение частью спорной земли по дарственной
записи Левашевой предъявил монастырь, доказывая, что крестьяне в продолжение трех лет арендовали землю у него.
Опекуну она не давала сунуть носа в ее дела и, не признавая никаких документов, бумаг,
записей и актов, поддерживала порядок, бывший при последних владельцах, и отзывалась в ответ на письма опекуна, что все акты,
записи и документы записаны у ней на совести, и она отдаст отчет внуку, когда он вырастет, а до тех пор, по словесному завещанию отца и матери его, она полная хозяйка.
Нехлюдов отдал письмо графини Катерины Ивановны и, достав карточку, подошел к столику, на котором лежала книга для
записи посетителей, и начал писать, что очень жалеет, что не застал, как лакей подвинулся к лестнице, швейцар вышел на подъезд, крикнув: «подавай!», а вестовой, вытянувшись, руки по швам, замер, встречая и провожая глазами сходившую с лестницы быстрой, не соответственной ее важности походкой невысокую тоненькую барыню.
Нехлюдов очнулся и удивился тому, где он. Англичанин кончил свои
записи и желал осмотреть камеры. Нехлюдов, усталый и безучастный, пошел за ним.
Целые дни я проводил в палатке, вычерчивал маршруты, делал
записи в дневниках и писал письма. В перерывах между этими занятиями я гулял на берегу моря и наблюдал птиц.
Я подложил дров в огонь и стал делать
записи в дневнике.
Следующие 3 дня, 28–30 сентября, я просидел дома, вычерчивал маршруты, делал
записи в путевых дневниках и писал письма. Казаки убили изюбра и сушили мясо, а Бочкарев готовил зимнюю обувь. Я не хотел отрывать их от дела и не брал с собой в экскурсию по окрестностям.
Через несколько минут мы сидели у огня, ели рыбу и пили чай. За этот день я так устал, что едва мог сделать в дневнике необходимые
записи. Я просил удэгейцев не гасить ночью огня. Они обещали по очереди не спать и тотчас принялись колоть дрова.
К вечеру мы немного не дошли до перевала и остановились у предгорий Сихотэ-Алиня. На этот день на разведки я послал казаков, а сам с Дерсу остался на биваке. Мы скоро поставили односкатную палатку, повесили над огнем чайник и стали ждать возвращения людей. Дерсу молча курил трубку, а я делал
записи в свой дневник.
— Если бы, например, ваше превосходительство могли каким ни есть образом достать от вашего соседа
запись или купчую, в силу которой владеет он своим имением, то конечно…
Дня через два она уехала в город и всем дворовым дала отпускные. Потом совершила на их имя дарственную
запись, которою отдавала дворовым, еще при жизни, усадьбу и землю в полную собственность, а с них взяла частное обязательство, что до смерти ее они останутся на прежнем положении.
— Нет, тетушка! — сказал Иван Федорович, слезая с повозки, — у Григория Григорьевича нет никакой
записи.
Куда она дела эту
запись — один Бог знает.
— Ну что? выманил у старого лиходея
запись? — Таким вопросом встретила Ивана Федоровича тетушка, которая с нетерпением дожидалась его уже несколько часов на крыльце и не вытерпела наконец, чтоб не выбежать за ворота.
Я готова ставить бог знает что, если он не утаил
записи.
— Я знаю, это вам тетушка успела наговорить. Это ложь, ей-богу, ложь! Никакой дарственной
записи дядюшка не делал. Хотя, правда, в завещании и упоминается о какой-то
записи; но где же она? никто не представил ее. Я вам это говорю потому, что искренно желаю вам добра. Ей-богу, это ложь!
— Я хотел сказать… — осмелился прервать Иван Федорович, видя, что Григорий Григорьевич с умыслом хочет поворотить речь на другое, — что в завещании покойного Степана Кузьмича упоминается, так сказать, о дарственной
записи… по ней следует-с мне…
— Тетушка имела честь… сказывала мне, что дарственная
запись покойного Степана Кузьмича…
Как бы то ни было, только Степан Кузьмич сделал тебе дарственную
запись на то самое имение, об котором я тебе говорила.
Прошло со времени этой
записи больше двадцати лет. Уже в начале этого столетия возвращаюсь я по Мясницкой с Курского вокзала домой из продолжительной поездки — и вдруг вижу: дома нет, лишь груда камня и мусора. Работают каменщики, разрушают фундамент. Я соскочил с извозчика и прямо к ним. Оказывается, новый дом строить хотят.
В екатерининские времена на этом месте стоял дом, в котором помещалась типография Н. И. Новикова, где он печатал свои издания. Дом этот был сломан тогда же, а потом, в первой половине прошлого столетия, был выстроен новый, который принадлежал генералу Шилову, известному богачу, имевшему в столице силу, человеку, весьма оригинальному: он не брал со своих жильцов плату за квартиру, разрешал селиться по сколько угодно человек в квартире, и никакой не только прописки, но и
записей жильцов не велось…
У меня сохранилась
запись очевидца о посещении этой трущобы: «Мне пришлось, — пишет автор
записи, — быть у одного из чиновников, жившего в этом доме.
Дело пошло. Некоторые откупались за несколько дней, и мы подумывали уже о том, чтобы завести
записи и бухгалтерию, как наши финансовые операции были замечены надзирателем Дитяткевичем…
— Трудненько выручать-то, — соображал Полуянов. — Вот ежели бы была устроена рядная
запись, или ежели бы я был исправником. Тогда бы я ему показал! Я бы его выворотил на левую сторону!
Когда же этому конец?» «Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования?» В последней
записи «Дневника» написано: «Страшная эпоха для России, в которой мы живем и не видим никакого выхода».
По-видимому, это был славный на Запорожье певец… так, по крайней мере, говорит о нем
запись, излагающая на своеобразном польско-малорусско-церковном языке всю эту историю.
— В этой истории, — продолжал молодой человек задумчиво, — есть еще другое лицо, хоть мы напрасно искали здесь другой плиты. Судя по старой
записи, которую мы нашли в монастыре, рядом с Карым похоронен молодой бандурист… слепой, сопровождавший атамана в походах…
Сделав необходимые
записи в дневник, я отправился к старшине Антону Сагды. У него я застал несколько человек орочей и стал их расспрашивать о смерчах. Они сказали мне, что маленькие смерчи в здешних местах бывают осенью, но большие, вроде того, который я наблюдал сегодня, — явление чрезвычайно редкое. Орочи называют его сагды сюи.
Я делал
записи в дневник.
Он давал мне полезные советы, а я старался запомнить все мелочи и делал
записи в записную книжку.
Теперь девка мальчика родила, несет его в воспитательный дом, принимают, и ни
записи никакой, ничего, а через год она еще девочкой раздобылась и опять таким же манером несет.
Практическая и многоопытная супруга Алексея Павловича давно вывела его в уездные предводители дворянства и употребила его для поправления своих отношений с камергершей, которая не хотела видеть Кожухову с тех пор, как та, заручившись дарственною
записью своего первого мужа, выжила его из его собственного имения.
Зверь лесной, чудо морское, и без того их знал; видя его правду, он и
записи с него заручной не взял, а снял с своей руки золотой перстень и подал его честному купцу.
Я отпущу тебя домой невредимого, награжу казной несчетною, подарю цветочик аленькой, коли дашь ты мне слово честное купецкое и
запись своей руки, что пришлешь заместо себя одну из дочерей своих, хорошиих, пригожиих; я обиды ей никакой не сделаю, а и будет она жить у меня в чести и приволье, как сам ты жил во дворце моем.
Но я находился в раздраженном состоянии человека, проигравшего более того, что у него есть в кармане, который боится счесть свою
запись и продолжает ставить отчаянные карты уже без надежды отыграться, а только для того, чтобы не давать самому себе времени опомниться. Я дерзко улыбнулся и ушел от него.
Потом — в руках у меня командная трубка, и лет — в ледяной, последней тоске — сквозь тучи — в ледяную, звездно-солнечную ночь. Минуты, часы. И очевидно, во мне все время лихорадочно, полным ходом — мне же самому неслышный логический мотор. Потому что вдруг в какой-то точке синего пространства: мой письменный стол, над ним — жаберные щеки Ю, забытый лист моих
записей. И мне ясно: никто, кроме нее, — мне все ясно…
Да, обязанности… Я мысленно перелистываю свои последние
записи: в самом деле, нигде даже и мысли о том, что, в сущности, я бы должен…
Я, Д-503, строитель «Интеграла», — я только один из математиков Единого Государства. Мое привычное к цифрам перо не в силах создать музыки ассонансов и рифм. Я лишь попытаюсь записать то, что вижу, что думаю — точнее, что мы думаем (именно так: мы, и пусть это «МЫ» будет заглавием моих
записей). Но ведь это будет производная от нашей жизни, от математически совершенной жизни Единого Государства, а если так, то разве это не будет само по себе, помимо моей воли, поэмой? Будет — верю и знаю.
Скорее — за стол. Развернул свои
записи, взял перо — чтобы они нашли меня за этой работой на пользу Единого Государства. И вдруг — каждый волос на голове живой, отдельный и шевелится: «А что, если возьмут и прочтут хотя бы одну страницу — из этих, из последних?»
В шкафу у меня лежал лопнувший после отливки тяжелый поршневой шток (мне нужно было посмотреть структуру излома под микроскопом). Я свернул в трубку свои
записи (пусть она прочтет всего меня — до последней буквы), сунул внутрь обломок штока и пошел вниз. Лестница — бесконечная, ступени — какие-то противно скользкие, жидкие, все время — вытирать рот платком…
…Вы — если бы вы читали все это не в моих
записях, похожих на какой-то древний, причудливый роман, — если бы у вас в руках, как у меня, дрожал вот этот еще пахнущий краской газетный лист — если бы вы знали, как я, что все это самая настоящая реальность, не сегодняшняя, так завтрашняя — разве не чувствовали бы вы то же самое, что я?
Потом показал ей свои «
записи» и говорил — кажется, очень хорошо — о красоте квадрата, куба, прямой. Она так очаровательно-розово слушала — и вдруг из синих глаз слеза, другая, третья — прямо на раскрытую страницу (стр. 7‑я). Чернила расплылись. Ну вот, придется переписывать.
И вот теперь снова. Я пересмотрел свои
записи — и мне ясно: я хитрил сам с собой, я лгал себе — только чтобы не увидеть. Это все пустяки — что болен и прочее: я мог пойти туда; неделю назад — я знаю, пошел бы не задумываясь. Почему же теперь… Почему?
Сквозь стеклянные стены дома — ветреный, лихорадочно-розовый, тревожный закат. Я поворачиваю кресло так, чтобы передо мною не торчало это розовое, перелистываю
записи — и вижу: опять я забыл, что пишу не для себя, а для вас, неведомые, кого я люблю и жалею, — для вас, еще плетущихся где-то в далеких веках, внизу.
Но вот что: если этот мир — только мой, зачем же он в этих
записях? Зачем здесь эти нелепые «сны», шкафы, бесконечные коридоры? Я с прискорбием вижу, что вместо стройной и строго математической поэмы в честь Единого Государства — у меня выходит какой-то фантастический авантюрный роман. Ах, если бы и в самом деле это был только роман, а не теперешняя моя, исполненная иксов, и падений, жизнь.
Еще бы! Это так пересекалось с моими мыслями. Я не утерпел и прочитал ей отрывок из своей 20‑й
записи, начиная отсюда: «Тихонько, металлически-отчетливо постукивают мысли…»
Я увидел на столе листок — последние две страницы вчерашней моей
записи: как оставил их там с вечера — так и лежали. Если бы она видела, что я писал там… Впрочем, все равно: теперь это — только история, теперь это — до смешного далекое, как сквозь перевернутый бинокль…