Неточные совпадения
— То есть как тебе сказать…
Стой,
стой в
углу! — обратилась она к Маше, которая, увидав чуть заметную улыбку на лице матери, повернулась было. — Светское мнение было бы то, что он ведет себя, как ведут себя все молодые люди. Il fait lа сour à une jeune et jolie femme, [Он ухаживает зa молодой и красивой женщиной,] a муж светский должен быть только польщен этим.
На
углу тротуара в коротком модном пальто, с короткою модною шляпой на бекрень, сияя улыбкой белых зуб между красными губами, веселый, молодой, сияющий,
стоял Степан Аркадьич, решительно и настоятельно кричавший и требовавший остановки.
― Да, сон, ― сказала она. ― Давно уж я видела этот сон. Я видела, что я вбежала в свою спальню, что мне нужно там взять что-то, узнать что-то; ты знаешь, как это бывает во сне, ― говорила она, с ужасом широко открывая глаза, ― и в спальне, в
углу стоит что-то.
Но это говорили его вещи, другой же голос в душе говорил, что не надо подчиняться прошедшему и что с собой сделать всё возможно. И, слушаясь этого голоса, он подошел к
углу, где у него
стояли две пудовые гири, и стал гимнастически поднимать их, стараясь привести себя в состояние бодрости. За дверью заскрипели шаги. Он поспешно поставил гири.
— И будешь
стоять весь день в
углу, и обедать будешь одна, и ни одной куклы не увидишь, и платья тебе нового не сошью, — говорила она, не зная уже, чем наказать ее.
Горница была большая, с голландскою печью и перегородкой. Под образами
стоял раскрашенный узорами стол, лавка и два стула. У входа был шкафчик с посудой. Ставни были закрыты, мух было мало, и так чисто, что Левин позаботился о том, чтобы Ласка, бежавшая дорогой и купавшаяся в лужах, не натоптала пол, и указал ей место в
углу у двери. Оглядев горницу, Левин вышел на задний двор. Благовидная молодайка в калошках, качая пустыми ведрами на коромысле, сбежала впереди его зa водой к колодцу.
Засим это странное явление, этот съежившийся старичишка проводил его со двора, после чего велел ворота тот же час запереть, потом обошел кладовые, с тем чтобы осмотреть, на своих ли местах сторожа, которые
стояли на всех
углах, колотя деревянными лопатками в пустой бочонок, наместо чугунной доски; после того заглянул в кухню, где под видом того чтобы попробовать, хорошо ли едят люди, наелся препорядочно щей с кашею и, выбранивши всех до последнего за воровство и дурное поведение, возвратился в свою комнату.
И живо потом навсегда и навеки останется проведенный таким образом вечер, и все, что тогда случилось и было, удержит верная память: и кто соприсутствовал, и кто на каком месте
стоял, и что было в руках его, — стены,
углы и всякую безделушку.
Чичиков еще раз окинул комнату, и все, что в ней ни было, — все было прочно, неуклюже в высочайшей степени и имело какое-то странное сходство с самим хозяином дома; в
углу гостиной
стояло пузатое ореховое бюро на пренелепых четырех ногах, совершенный медведь.
Это были: караульная будка, у которой
стоял солдат с ружьем, две-три извозчичьи биржи и, наконец, длинные заборы с известными заборными надписями и рисунками, нацарапанными
углем и мелом; более не находилось ничего на сей уединенной, или, как у нас выражаются, красивой площади.
Посредине комнаты, на столе,
стоял гроб, вокруг него нагоревшие свечи в высоких серебряных подсвечниках; в дальнем
углу сидел дьячок и тихим однообразным голосом читал псалтырь.
В дальнем
углу залы, почти спрятавшись за отворенной дверью буфета,
стояла на коленях сгорбленная седая старушка. Соединив руки и подняв глаза к небу, она не плакала, но молилась. Душа ее стремилась к богу, она просила его соединить ее с тою, кого она любила больше всего на свете, и твердо надеялась, что это будет скоро.
Бывало,
стоишь,
стоишь в
углу, так что колени и спина заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, — а каково мне?» — и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок на землю — право, один страх хуже всякого наказания.
На полках по
углам стояли кувшины, бутыли и фляжки зеленого и синего стекла, резные серебряные кубки, позолоченные чарки всякой работы: венецейской, турецкой, черкесской, зашедшие в светлицу Бульбы всякими путями, через третьи и четвертые руки, что было весьма обыкновенно в те удалые времена.
— А? Так это насилие! — вскричала Дуня, побледнела как смерть и бросилась в
угол, где поскорей заслонилась столиком, случившимся под рукой. Она не кричала; но она впилась взглядом в своего мучителя и зорко следила за каждым его движением. Свидригайлов тоже не двигался с места и
стоял против нее на другом конце комнаты. Он даже овладел собою, по крайней мере снаружи. Но лицо его было бледно по-прежнему. Насмешливая улыбка не покидала его.
Раскольников перешел через площадь. Там, на
углу,
стояла густая толпа народа, все мужиков. Он залез в самую густоту, заглядывая в лица. Его почему-то тянуло со всеми заговаривать. Но мужики не обращали внимания на него и все что-то галдели про себя, сбиваясь кучками. Он
постоял, подумал и пошел направо, тротуаром, по направлению к В—му. Миновав площадь, он попал в переулок…
Произошло это утром, в десять часов. В этот час утра, в ясные дни, солнце всегда длинною полосой проходило по его правой стене и освещало
угол подле двери. У постели его
стояла Настасья и еще один человек, очень любопытно его разглядывавший и совершенно ему незнакомый. Это был молодой парень в кафтане, с бородкой, и с виду походил на артельщика. Из полуотворенной двери выглядывала хозяйка. Раскольников приподнялся.
Затем, у противоположной стены, поблизости от острого
угла,
стоял небольшой простого дерева комод, как бы затерявшийся в пустоте.
Кабинет его была комната ни большая, ни маленькая;
стояли в ней: большой письменный стол перед диваном, обитым клеенкой, бюро, шкаф в
углу и несколько стульев — всё казенной мебели, из желтого отполированного дерева.
Как: из-за того, что бедный студент, изуродованный нищетой и ипохондрией, накануне жестокой болезни с бредом, уже, может быть, начинавшейся в нем (заметь себе!), мнительный, самолюбивый, знающий себе цену и шесть месяцев у себя в
углу никого не видавший, в рубище и в сапогах без подметок, —
стоит перед какими-то кварташками [Кварташка — ироническое от «квартальный надзиратель».] и терпит их надругательство; а тут неожиданный долг перед носом, просроченный вексель с надворным советником Чебаровым, тухлая краска, тридцать градусов Реомюра, [Реомюр, Рене Антуан (1683–1757) — изобретатель спиртового термометра, шкала которого определялась точками кипения и замерзания воды.
Раскольников встал и пошел в другую комнату, где прежде
стояли укладка, постель и комод; комната показалась ему ужасно маленькою без мебели. Обои были все те же; в
углу на обоях резко обозначено было место, где
стоял киот с образами. Он поглядел и воротился на свое окошко. Старший работник искоса приглядывался.
До сих пор он не замечал ее: она
стояла в
углу и в тени.
(Он ткнул пальцем в
угол, где на маленьком столике, на жестяном блюдце,
стояли остатки ужасного бифштекса с картофелем.)
Похолодев и чуть-чуть себя помня, отворил он дверь в контору. На этот раз в ней было очень мало народу,
стоял какой-то дворник и еще какой-то простолюдин. Сторож и не выглядывал из своей перегородки. Раскольников прошел в следующую комнату. «Может, еще можно будет и не говорить», — мелькало в нем. Тут одна какая-то личность из писцов, в приватном сюртуке, прилаживалась что-то писать у бюро. В
углу усаживался еще один писарь. Заметова не было. Никодима Фомича, конечно, тоже не было.
Порфирий Петрович несколько мгновений
стоял, как бы вдумываясь, но вдруг опять вспорхнулся и замахал руками на непрошеных свидетелей. Те мигом скрылись, и дверь притворилась. Затем он поглядел на стоявшего в
углу Раскольникова, дико смотревшего на Николая, и направился было к нему, но вдруг остановился, посмотрел на него, перевел тотчас же свой взгляд на Николая, потом опять на Раскольникова, потом опять на Николая и вдруг, как бы увлеченный, опять набросился на Николая.
Старшая девочка, лет девяти, высокенькая и тоненькая, как спичка, в одной худенькой и разодранной всюду рубашке и в накинутом на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно, два года назад, потому что он не доходил теперь и до колен,
стояла в
углу подле маленького брата, обхватив его шею своею длинною, высохшею как спичка рукой.
Тогда, на площади Петровой,
Где дом в
углу вознесся новый,
Где над возвышенным крыльцом
С подъятой лапой, как живые,
Стоят два льва сторожевые,
На звере мраморном верхом,
Без шляпы, руки сжав крестом,
Сидел недвижный, страшно бледный
Евгений.
Илья. Пополам перегнуло набок, coвсeм
углом, так глаголем и ходит… другая неделя… ах, беда! Теперь в хоре всякий лишний человек дорого
стоит, а без тенора как быть! К дохтору ходил, дохтор и говорит: «Через неделю, через две отпустит, опять прямой будешь». А нам теперь его надо.
В
углу стоял шкаф с посудой; на стене висел диплом офицерский за стеклом и в рамке; около него красовались лубочные картинки, представляющие взятие Кистрина и Очакова, [Кистрин (Кюстрин) — русская крепость.
Вдоль стен
стояли стулья с задками в виде лир; они были куплены еще покойником генералом в Польше, во время похода; в одном
углу возвышалась кроватка под кисейным пологом, рядом с кованым сундуком с круглою крышкой.
Она не тотчас освободилась из его объятий; но мгновенье спустя она уже
стояла далеко в
углу и глядела оттуда на Базарова. Он рванулся к ней…
Толстоногий стол, заваленный почерневшими от старинной пыли, словно прокопченными бумагами, занимал весь промежуток между двумя окнами; по стенам висели турецкие ружья, нагайки, сабля, две ландкарты, какие-то анатомические рисунки, портрет Гуфеланда, [Гуфеланд Христофор (1762–1836) — немецкий врач, автор широко в свое время популярной книги «Искусство продления человеческой жизни».] вензель из волос в черной рамке и диплом под стеклом; кожаный, кое-где продавленный и разорванный, диван помещался между двумя громадными шкафами из карельской березы; на полках в беспорядке теснились книги, коробочки, птичьи чучелы, банки, пузырьки; в одном
углу стояла сломанная электрическая машина.
Одну из них, богиню Молчания, с пальцем на губах, привезли было и поставили; но ей в тот же день дворовые мальчишки отбили нос, и хотя соседний штукатур брался приделать ей нос «вдвое лучше прежнего», однако Одинцов велел ее принять, и она очутилась в
углу молотильного сарая, где
стояла долгие годы, возбуждая суеверный ужас баб.
В большой комнате на крашеном полу крестообразно лежали темные ковровые дорожки,
стояли кривоногие старинные стулья, два таких же стола; на одном из них бронзовый медведь держал в лапах стержень лампы; на другом возвышался черный музыкальный ящик; около стены, у двери, прижалась фисгармония, в
углу — пестрая печь кузнецовских изразцов, рядом с печью — белые двери...
Они
стояли на повороте коридора, за
углом его, и Клим вдруг увидал медленно ползущую по белой стене тень рогатой головы инспектора. Дронов
стоял спиною к тени.
Кивнув головой, Самгин осторожно прошел в комнату, отвратительно пустую, вся мебель сдвинута в один
угол. Он сел на пыльный диван, погладил ладонями лицо, руки дрожали, а пред глазами как бы
стояло в воздухе обнаженное тело женщины, гордой своей красотой. Трудно было представить, что она умерла.
Огни свеч расширили комнату, — она очень велика и, наверное, когда-то служила складом, — окон в ней не было, не было и мебели, только в
углу стояла кадка и на краю ее висел ковш. Там, впереди, возвышался небольшой, в квадратную сажень помост, покрытый темным ковром, — ковер был так широк, что концы его, спускаясь на пол, простирались еще на сажень. В средине помоста — задрапированный черным стул или кресло. «Ее трон», — сообразил Самгин, продолжая чувствовать, что его обманывают.
Однажды ему удалось подсмотреть, как Борис,
стоя в
углу, за сараем, безмолвно плакал, закрыв лицо руками, плакал так, что его шатало из стороны в сторону, а плечи его дрожали, точно у слезоточивой Вари Сомовой, которая жила безмолвно и как тень своей бойкой сестры. Клим хотел подойти к Варавке, но не решился, да и приятно было видеть, что Борис плачет, полезно узнать, что роль обиженного не так уж завидна, как это казалось.
Блестели золотые, серебряные венчики на иконах и опаловые слезы жемчуга риз. У стены — старинная кровать карельской березы, украшенная бронзой, такие же четыре стула
стояли посреди комнаты вокруг стола. Около двери, в темноватом
углу, — большой шкаф, с полок его, сквозь стекло, Самгин видел ковши, братины, бокалы и черные кирпичи книг, переплетенных в кожу. Во всем этом было нечто внушительное.
Зимними вечерами приятно было шагать по хрупкому снегу, представляя, как дома, за чайным столом, отец и мать будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей на плече легко бегал от фонаря к фонарю, развешивая в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали в зимней тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми головами. На скрещении улиц
стоял каменный полицейский, провожая седыми глазами маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с
угла на
угол.
Снимая пальто, Самгин отметил, что кровать
стоит так же в
углу, у двери, как
стояла там, на почтовой станции. Вместо лоскутного одеяла она покрыта клетчатым пледом. За кроватью, в ногах ее, карточный стол с кривыми ножками, на нем — лампа, груда книг, а над ним — репродукция с Христа Габриеля Макса.
— Папиросу выклянчил? — спросил он и, ловко вытащив папиросу из-за уха парня, сунул ее под свои рыжие усы в
угол рта; поддернул штаны, сшитые из мешка, уперся ладонями в бедра и,
стоя фертом, стал рассматривать Самгина, неестественно выкатив белесые, насмешливые глаза. Лицо у него было грубое, солдатское, ворот рубахи надорван, и, распахнувшись, она обнажала его грудь, такую же полосатую от пыли и пота, как лицо его.
Клим почувствовал, что у него темнеет в глазах, подгибаются ноги. Затем он очутился в
углу маленькой комнаты, — перед ним
стоял Гогин, держа в одной руке стакан, а другой прикладывая к лицу его очень холодное и мокрое полотенце...
Шипел паровоз, двигаясь задним ходом, сеял на путь горящие
угли, звонко стучал молоток по бандажам колес, гремело железо сцеплений; Самгин, потирая бок, медленно шел к своему вагону, вспоминая Судакова, каким видел его в Москве, на вокзале: там он
стоял, прислонясь к стене, наклонив голову и считая на ладони серебряные монеты; на нем — черное пальто, подпоясанное ремнем с медной пряжкой, под мышкой — маленький узелок, картуз на голове не мог прикрыть его волос, они торчали во все стороны и свешивались по щекам, точно стружки.
Он остановился на
углу, оглядываясь: у столба для афиш лежала лошадь с оторванной ногой,
стоял полицейский, стряхивая перчаткой снег с шинели, другого вели под руки, а посреди улицы — исковерканные сани, красно-серая куча тряпок, освещенная солнцем; лучи его все больше выжимали из нее крови, она как бы таяла...
В стороне, туго натянутый,
стоял Туробоев, упорно глядя в шишковатый, выпуклый затылок Лютова, и, медленно передвигая папиросу из
угла в
угол рта, как бы беззвучно шептал что-то.
Комната наполнилась шумом отодвигаемых стульев, в
углу вспыхнул огонек спички, осветив кисть руки с длинными пальцами, испуганной курицей заклохтала какая-то барышня, — Самгину было приятно смятение, вызванное его словами. Когда он не спеша, готовясь рассказать страшное, обошел сад и двор, — из флигеля шумно выбегали ученики Спивак; она,
стоя у стола, звенела абажуром, зажигая лампу, за столом сидел старик Радеев, барабаня пальцами, покачивая головой.
Устав
стоять, он обернулся, — в комнате было темно; в
углу у дивана горела маленькая лампа-ночник, постель на одном диване была пуста, а на белой подушке другой постели торчала черная борода Захария. Самгин почувствовал себя обиженным, — неужели для него не нашлось отдельной комнаты? Схватив ручку шпингалета, он шумно открыл дверь на террасу, — там, в темноте, кто-то пошевелился, крякнув.
Улицы наполняла ворчливая тревога, пред лавками съестных припасов толпились, раздраженно покрикивая, сердитые, растрепанные женщины, на
углах небольшие группы мужчин,
стоя плотно друг к другу, бормотали о чем-то, извозчик, сидя на козлах пролетки и сморщив волосатое лицо, читал газету, поглядывая в мутное небо, и всюду мелькали солдаты…
Самгин привстал на пальцах ног, вытянулся и через головы людей увидал: прислонясь к стене,
стоит высокий солдат с забинтованной головой, с костылем под мышкой, рядом с ним — толстая сестра милосердия в темных очках на большом белом лице, она молчит, вытирая губы
углом косынки.