Неточные совпадения
Вздохнул Савелий… — Внученька!
А внученька! — «Что, дедушка?»
— По-прежнему взгляни! —
Взглянула я по-прежнему.
Савельюшка засматривал
Мне в очи; спину старую
Пытался разогнуть.
Совсем
стал белый дедушка.
Я обняла старинушку,
И долго у креста
Сидели мы и плакали.
Я
деду горе новое
Поведала свое…
«Скучаешь, видно, дяденька?»
— Нет, тут
статья особая,
Не скука тут — война!
И сам, и люди вечером
Уйдут, а к Федосеичу
В каморку враг: поборемся!
Борюсь я десять лет.
Как выпьешь рюмку лишнюю,
Махорки как накуришься,
Как эта печь накалится
Да свечка нагорит —
Так тут устой… —
Я вспомнила
Про богатырство
дедово:
«Ты, дядюшка, — сказала я, —
Должно быть, богатырь».
— Да, жизнь
становится все более бессовестной, и устал я играть в ней роль шута. Фельетонист — это, батенька, балаганный
дед, клоун.
Это было очень оглушительно, а когда мальчики кончили петь,
стало очень душно. Настоящий Старик отирал платком вспотевшее лицо свое. Климу показалось, что, кроме пота, по щекам
деда текут и слезы. Раздачи подарков не
стали дожидаться — у Клима разболелась голова. Дорогой он спросил дедушку...
«Разумеется, вперед: к Галлоперскому маяку, — отвечает
дед, — уж, чай, и виден!» Вследствие этого на столе чаще
стала появляться солонина; состаревшиеся от морских треволнений куры и утки и поросята, выросшие до степени свиней, поступили в число тонких блюд.
Я отвык в три месяца от моря и с большим неудовольствием смотрю, как все
стали по местам, как четверо рулевых будто приросли к штурвалу, ухватясь за рукоятки колеса, как матросы полезли на марсы и как фрегат распустил крылья, а
дед начал странствовать с юта к карте и обратно.
— Ну, это ты уж напрасно говоришь, — строго проговорила Марья Степановна. — Не подумал… Это твои родовые иконы;
деды и прадеды им молились. Очень уж вы нынче умны
стали, гордость одолела.
Шестнадцать лет тому, как я для шутки
И теша свой непостоянный нрав,
Изменчивый и прихотливый,
сталаЗаигрывать с Морозом, старым
дедом,
Проказником седым; и с той поры
В неволе я у старого.
На другой день, чуть только
стало смеркаться в поле,
дед надел свитку, подпоясался, взял под мышку заступ и лопату, надел на голову шапку, выпил кухоль сировцу, утер губы полою и пошел прямо к попову огороду.
Раз, — ну вот, право, как будто теперь случилось, — солнце
стало уже садиться;
дед ходил по баштану и снимал с кавунов листья, которыми прикрывал их днем, чтоб не попеклись на солнце.
Там нагляделся
дед таких див, что
стало ему надолго после того рассказывать: как повели его в палаты, такие высокие, что если бы хат десять поставить одну на другую, и тогда, может быть, не достало бы.
— Нет, этого мало! — закричал
дед, прихрабрившись и надев шапку. — Если сейчас не
станет передо мною молодецкий конь мой, то вот убей меня гром на этом самом нечистом месте, когда я не перекрещу святым крестом всех вас! — и уже было и руку поднял, как вдруг загремели перед ним конские кости.
На другой день проснулся, смотрю: уже
дед ходит по баштану как ни в чем не бывало и прикрывает лопухом арбузы. За обедом опять старичина разговорился,
стал пугать меньшего брата, что он обменяет его на кур вместо арбуза; а пообедавши, сделал сам из дерева пищик и начал на нем играть; и дал нам забавляться дыню, свернувшуюся в три погибели, словно змею, которую называл он турецкою. Теперь таких дынь я нигде и не видывал. Правда, семена ему что-то издалека достались.
— Черт с тобою! — сказал
дед, бросив котел. — На тебе и клад твой! Экая мерзостная рожа! — и уже ударился было бежать, да огляделся и
стал, увидевши, что все было по-прежнему. — Это только пугает нечистая сила!
К счастью еще, что у ведьмы была плохая масть; у
деда, как нарочно, на ту пору пары.
Стал набирать карты из колоды, только мочи нет: дрянь такая лезет, что
дед и руки опустил. В колоде ни одной карты. Пошел уже так, не глядя, простою шестеркою; ведьма приняла. «Вот тебе на! это что? Э-э, верно, что-нибудь да не так!» Вот
дед карты потихоньку под стол — и перекрестил: глядь — у него на руках туз, король, валет козырей; а он вместо шестерки спустил кралю.
Мало-помалу выбрался он на просторное место, и, сколько мог заметить, деревья редели и
становились, чем далее, такие широкие, каких
дед не видывал и по ту сторону Польши.
Всего мне было лет одиннадцать; так нет же, не одиннадцать: я помню как теперь, когда раз побежал было на четвереньках и
стал лаять по-собачьи, батько закричал на меня, покачав головою: «Эй, Фома, Фома! тебя женить пора, а ты дуреешь, как молодой лошак!»
Дед был еще тогда жив и на ноги — пусть ему легко икнется на том свете — довольно крепок.
«Куда это зашел
дед?» — думали мы, дожидаясь часа три. Уже с хутора давно пришла мать и принесла горшок горячих галушек. Нет да и нет
деда!
Стали опять вечерять сами. После вечера вымыла мать горшок и искала глазами, куда бы вылить помои, потому что вокруг все были гряды, как видит, идет, прямо к ней навстречу кухва. На небе было-таки темненько. Верно, кто-нибудь из хлопцев, шаля, спрятался сзади и подталкивает ее.
Вот, перетянувши сломленную, видно вихрем, порядочную ветку дерева, навалил он ее на ту могилку, где горела свечка, и пошел по дорожке. Молодой дубовый лес
стал редеть; мелькнул плетень. «Ну, так! не говорил ли я, — подумал
дед, — что это попова левада? Вот и плетень его! теперь и версты нет до баштана».
После святок мать отвела меня и Сашу, сына дяди Михаила, в школу. Отец Саши женился, мачеха с первых же дней невзлюбила пасынка,
стала бить его, и, по настоянию бабушки,
дед взял Сашу к себе. В школу мы ходили с месяц времени, из всего, что мне было преподано в ней, я помню только, что на вопрос: «Как твоя фамилия?» — нельзя ответить просто: «Пешков», — а надобно сказать: «Моя фамилия — Пешков». А также нельзя сказать учителю: «Ты, брат, не кричи, я тебя не боюсь…»
Пришла мать, от ее красной одежды в кухне
стало светлее, она сидела на лавке у стола,
дед и бабушка — по бокам ее, широкие рукава ее платья лежали у них на плечах, она тихонько и серьезно рассказывала что-то, а они слушали ее молча, не перебивая. Теперь они оба
стали маленькие, и казалось, что она — мать им.
Знакомство с барчуками продолжалось,
становясь всё приятней для меня. В маленьком закоулке, между стеною
дедова дома и забором Овсянникова, росли вяз, липа и густой куст бузины; под этим кустом я прорезал в заборе полукруглое отверстие, братья поочередно или по двое подходили к нему, и мы беседовали тихонько, сидя на корточках или стоя на коленях. Кто-нибудь из них всегда следил, как бы полковник не застал нас врасплох.
Грамота давалась мне легко, дедушка смотрел на меня всё внимательнее и все реже сек, хотя, по моим соображениям, сечь меня следовало чаще прежнего:
становясь взрослее и бойчей, я гораздо чаще
стал нарушать
дедовы правила и наказы, а он только ругался да замахивался на меня.
После этой истории мать сразу окрепла, туго выпрямилась и
стала хозяйкой в доме, а
дед сделался незаметен, задумчив, тих непохоже на себя.
Осторожно вынув раму,
дед понес ее вон, бабушка распахнула окно — в саду кричал скворец, чирикали воробьи; пьяный запах оттаявшей земли налился в комнату, синеватые изразцы печи сконфуженно побелели, смотреть на них
стало холодно. Я слез на пол с постели.
Присел на корточки, заботливо зарыл узел с книгами в снег и ушел. Был ясный январский день, всюду сверкало серебряное солнце, я очень позавидовал брату, но, скрепя сердце, пошел учиться, — не хотелось огорчить мать. Книги, зарытые Сашей, конечно, пропали, и на другой день у него была уже законная причина не пойти в школу, а на третий его поведение
стало известно
деду.
Но теперь я решил изрезать эти святцы и, когда
дед отошел к окошку, читая синюю, с орлами, бумагу, я схватил несколько листов, быстро сбежал вниз, стащил ножницы из стола бабушки и, забравшись на полати, принялся отстригать святым головы. Обезглавил один ряд, и —
стало жалко святцы; тогда я начал резать по линиям, разделявшим квадраты, но не успел искрошить второй ряд — явился дедушка, встал на приступок и спросил...
Дед, упираясь руками в стол, медленно поднялся на ноги, лицо его сморщилось, сошлось к носу,
стало жутко похоже на топор.
Другой раз стрелок всадил несколько дробин в ногу дедушке;
дед рассердился, подал прошение мировому [Мировой — мировой судья, разбиравший мелкие гражданские и уголовные дела.],
стал собирать в улице потерпевших и свидетелей, но барин вдруг исчез куда-то.
А
дед жестоко колотил меня за каждое посещение нахлебника, которое
становилось известно ему, рыжему хорьку. Я, конечно, не говорил Хорошему Делу о том, что мне запрещают знакомство с ним, но откровенно рассказывал, как относятся к нему в доме.
Дед стал уговаривать его жаловаться, но он сказал, отбросив дробины в угол кухни...
Как-то утром пришел
дед со стамеской в руке, подошел к окну и
стал отковыривать замазку зимней рамы. Явилась бабушка с тазом воды и тряпками,
дед тихонько спросил ее...
Вспоминая эти сказки, я живу, как во сне; меня будит топот, возня, рев внизу, в сенях, на дворе; высунувшись в окно, я вижу, как
дед, дядя Яков и работник кабатчика, смешной черемисин Мельян, выталкивают из калитки на улицу дядю Михаила; он упирается, его бьют по рукам, в спину, шею, пинают ногами, и наконец он стремглав летит в пыль улицы. Калитка захлопнулась, гремит щеколда и запор; через ворота перекинули измятый картуз;
стало тихо.
— Поведете? — спросила мать, вставая; лицо у нее побелело, глаза жутко сузились, она быстро
стала срывать с себя кофту, юбку и, оставшись в одной рубахе, подошла к
деду: — Ведите!
Григорий сорвал с плеч ее тлевшую попону и, переламываясь пополам,
стал метать лопатою в дверь мастерской большие комья снега; дядя прыгал около него с топором в руках;
дед бежал около бабушки, бросая в нее снегом; она сунула бутыль в сугроб, бросилась к воротам, отворила их и, кланяясь вбежавшим людям, говорила...
Я помню эту «беду»: заботясь о поддержке неудавшихся детей, дедушка
стал заниматься ростовщичеством, начал тайно принимать вещи в заклад. Кто-то донес на него, и однажды ночью нагрянула полиция с обыском. Была великая суета, но всё кончилось благополучно;
дед молился до восхода солнца и утром при мне написал в святцах эти слова.
Неловко повернувшись на печи, я свалил утюг; загремев по ступеням влаза, он шлепнулся в лохань с помоями.
Дед впрыгнул на ступень, стащил меня и
стал смотреть в лицо мне так, как будто видел меня впервые.
С утра до вечера мы с ним молча возились в саду; он копал гряды, подвязывал малину, снимал с яблонь лишаи, давил гусеницу, а я всё устраивал и украшал жилище себе.
Дед отрубил конец обгоревшего бревна, воткнул в землю палки, я развесил на них клетки с птицами, сплел из сухого бурьяна плотный плетень и сделал над скамьей навес от солнца и росы, — у меня
стало совсем хорошо.
Однажды, в будний день, поутру, я с
дедом разгребал на дворе снег, обильно выпавший за ночь, — вдруг щеколда калитки звучно, по-особенному, щелкнула, на двор вошел полицейский, прикрыл калитку спиною и поманил
деда толстым серым пальцем. Когда
дед подошел, полицейский наклонил к нему носатое лицо и, точно долбя лоб
деда,
стал неслышно говорить о чем-то, а
дед торопливо отвечал...
Каждый раз, когда она с пестрой ватагой гостей уходила за ворота, дом точно в землю погружался, везде
становилось тихо, тревожно-скучно. Старой гусыней плавала по комнатам бабушка, приводя всё в порядок,
дед стоял, прижавшись спиной к теплым изразцам печи, и говорил сам себе...
— Даст ему
дед пятишницу, он на три рубля купит, а на десять украдет, — невесело говорила она. — Любит воровать, баловник! Раз попробовал, — ладно вышло, а дома посмеялись, похвалили за удачу, он и взял воровство в обычай. А дедушка смолоду бедности-горя до́сыта отведал — под старость жаден
стал, ему деньги дороже детей кровных, он рад даровщине! А Михайло с Яковом…
Перестали занимать меня и речи
деда, всё более сухие, ворчливые, охающие. Он начал часто ссориться с бабушкой, выгонял ее из дома, она уходила то к дяде Якову, то — к Михаилу. Иногда она не возвращалась домой по нескольку дней,
дед сам стряпал, обжигал себе руки, выл, ругался, колотил посуду и заметно
становился жаден.
Я быстро и крепко привязался к Хорошему Делу, он
стал необходим для меня и во дни горьких обид и в часы радостей. Молчаливый, он не запрещал мне говорить обо всем, что приходило в голову мою, а
дед всегда обрывал меня строгим окриком...
Мать отца померла рано, а когда ему минуло девять лет, помер и дедушка, отца взял к себе крестный — столяр, приписал его в цеховые города Перми и
стал учить своему мастерству, но отец убежал от него, водил слепых по ярмаркам, шестнадцати лет пришел в Нижний и
стал работать у подрядчика — столяра на пароходах Колчина. В двадцать лет он был уже хорошим краснодеревцем, обойщиком и драпировщиком. Мастерская, где он работал, была рядом с домами
деда, на Ковалихе.
— Пойдем чай пить, — сказал
дед, взяв меня за плечо. — Видно, — судьба тебе со мной жить: так и
станешь ты об меня чиркать, как спичка о кирпич!
Я, с полатей,
стал бросать в них подушки, одеяла, сапоги с печи, но разъяренный
дед не замечал этого, бабушка же свалилась на пол, он бил голову ее ногами, наконец споткнулся и упал, опрокинув ведро с водой. Вскочил, отплевываясь и фыркая, дико оглянулся и убежал к себе, на чердак; бабушка поднялась, охая, села на скамью,
стала разбирать спутанные волосы. Я соскочил с полатей, она сказала мне сердито...
Стонал и всхлипывал
дед, ворчала бабушка, потом хлопнула дверь,
стало тихо и жутко. Вспомнив, зачем меня послали, я зачерпнул медным ковшом воды, вышел в сени — из передней половины явился часовых дел мастер, нагнув голову, гладя рукою меховую шапку и крякая. Бабушка, прижав руки к животу, кланялась в спину ему и говорила тихонько...
Уже вскоре после приезда, в кухне во время обеда, вспыхнула ссора: дядья внезапно вскочили на ноги и, перегибаясь через стол,
стали выть и рычать на дедушку, жалобно скаля зубы и встряхиваясь, как собаки, а
дед, стуча ложкой по столу, покраснел весь и звонко — петухом — закричал...
Где есть женщины и дети, там, как бы ни было, похоже на хозяйство и на крестьянство, но всё же и там чувствуется отсутствие чего-то важного; нет
деда и бабки, нет старых образов и дедовской мебели,
стало быть, хозяйству недостает прошлого, традиций.
Время проходит. Исправно
Учится мальчик всему —
Знает историю славно
(Лет уже десять ему),
Бойко на карте покажет
И Петербург, и Читу,
Лучше большого расскажет
Многое в русском быту.
Глупых и злых ненавидит,
Бедным желает добра,
Помнит, что слышит и видит…
Дед примечает: пора!
Сам же он часто хворает,
Стал ему нужен костыль…
Скоро уж, скоро узнает
Саша печальную быль…