Неточные совпадения
Трудись! Кому вы вздумали
Читать такую проповедь!
Я не крестьянин-лапотник —
Я Божиею милостью
Российский дворянин!
Россия — не неметчина,
Нам чувства деликатные,
Нам гордость внушена!
Сословья благородные
У нас труду не учатся.
У нас чиновник плохонький,
И тот полов не выметет,
Не
станет печь топить…
Скажу я вам, не хвастая,
Живу почти безвыездно
В деревне сорок
лет,
А от ржаного колоса
Не отличу ячменного.
А мне поют: «Трудись...
«Скучаешь, видно, дяденька?»
— Нет, тут
статья особая,
Не скука тут — война!
И сам, и люди вечером
Уйдут, а к Федосеичу
В каморку враг: поборемся!
Борюсь я десять
лет.
Как выпьешь рюмку лишнюю,
Махорки как накуришься,
Как эта печь накалится
Да свечка нагорит —
Так тут устой… —
Я вспомнила
Про богатырство дедово:
«Ты, дядюшка, — сказала я, —
Должно быть, богатырь».
В 1790
году повезли глуповцы на главные рынки свои продукты, и никто у них ничего не купил: всем
стало жаль клопов.
Во время градоначальствования Фердыщенки Козырю посчастливилось еще больше благодаря влиянию ямщичихи Аленки, которая приходилась ему внучатной сестрой. В начале 1766
года он угадал голод и
стал заблаговременно скупать хлеб. По его наущению Фердыщенко поставил у всех застав полицейских, которые останавливали возы с хлебом и гнали их прямо на двор к скупщику. Там Козырь объявлял, что платит за хлеб"по такции", и ежели между продавцами возникали сомнения, то недоумевающих отправлял в часть.
Но на седьмом
году правления Фердыщенку смутил бес. Этот добродушный и несколько ленивый правитель вдруг сделался деятелен и настойчив до крайности: скинул замасленный халат и
стал ходить по городу в вицмундире. Начал требовать, чтоб обыватели по сторонам не зевали, а смотрели в оба, и к довершению всего устроил такую кутерьму, которая могла бы очень дурно для него кончиться, если б, в минуту крайнего раздражения глуповцев, их не осенила мысль: «А ну как, братцы, нас за это не похвалят!»
В 1798
году уже собраны были скоровоспалительные материалы для сожжения всего города, как вдруг Бородавкина не
стало…"Всех расточил он, — говорит по этому случаю летописец, — так, что даже попов для напутствия его не оказалось.
Левин презрительно улыбнулся. «Знаю, — подумал он, — эту манеру не одного его, но и всех городских жителей, которые, побывав раза два в десять
лет в деревне и заметив два-три слова деревенские, употребляют их кстати и некстати, твердо уверенные, что они уже всё знают. Обидной,
станет 30 сажен. Говорит слова, а сам ничего не понимает».
Это было одно из тех мест, которых теперь, всех размеров, от 1000 до 50 000 в
год жалованья,
стало больше, чем прежде было теплых взяточных мест; это было место члена от комиссии соединенного агентства кредитно-взаимного баланса южно — железных дорог и банковых учреждений.
Теперь Алексей Александрович намерен был требовать: во-первых, чтобы составлена была новая комиссия, которой поручено бы было исследовать на месте состояние инородцев; во-вторых, если окажется, что положение инородцев действительно таково, каким оно является из имеющихся в руках комитета официальных данных, то чтобы была назначена еще другая новая ученая комиссия для исследования причин этого безотрадного положения инородцев с точек зрения: а) политической, б) административной, в) экономической, г) этнографической, д) материальной и е) религиозной; в-третьих, чтобы были затребованы от враждебного министерства сведения о тех мерах, которые были в последнее десятилетие приняты этим министерством для предотвращения тех невыгодных условий, в которых ныне находятся инородцы, и в-четвертых, наконец, чтобы было потребовано от министерства объяснение о том, почему оно, как видно из доставленных в комитет сведений за №№ 17015 и 18308, от 5 декабря 1863
года и 7 июня 1864, действовало прямо противоположно смыслу коренного и органического закона, т…, ст. 18, и примечание в
статье 36.
Личное дело, занимавшее Левина во время разговора его с братом, было следующее: в прошлом
году, приехав однажды на покос и рассердившись на приказчика, Левин употребил свое средство успокоения — взял у мужика косу и
стал косить.
— Да вот уж второй
год. Здоровье их очень плохо
стало. Пьют много, — сказала она.
«Что как она не любит меня? Что как она выходит за меня только для того, чтобы выйти замуж? Что если она сама не знает того, что делает? — спрашивал он себя. — Она может опомниться и, только выйдя замуж, поймет, что не любит и не могла любить меня». И странные, самые дурные мысли о ней
стали приходить ему. Он ревновал ее к Вронскому, как
год тому назад, как будто этот вечер, когда он видел ее с Вронским, был вчера. Он подозревал, что она не всё сказала ему.
— Мы здесь не умеем жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел
лето в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым человеком. Увижу женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое о молоденьких думать! Совсем
стал старик. Только душу спасать остается. Поехал в Париж — опять справился.
Он был еще худее, чем три
года тому назад, когда Константин Левин видел его в последний раз. На нем был короткий сюртук. И руки и широкие кости казались еще огромнее. Волосы
стали реже, те же прямые усы висели на губы, те же глаза странно и наивно смотрели на вошедшего.
Столкновение ли со Стремовым, несчастье ли с женой, или просто то, что Алексей Александрович дошел до предела, который ему был предназначен, но для всех в нынешнем
году стало очевидно, что служебное поприще его кончено.
Она вспомнила ту, отчасти искреннюю, хотя и много преувеличенную, роль матери, живущей для сына, которую она взяла на себя в последние
годы, и с радостью почувствовала, что в том состоянии, в котором она находилась, у ней есть держава, независимая от положения, в которое она
станет к мужу и к Вронскому.
При мне исправлял должность денщика линейский казак. Велев ему выложить чемодан и отпустить извозчика, я
стал звать хозяина — молчат; стучу — молчат… что это? Наконец из сеней выполз мальчик
лет четырнадцати.
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а
года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и
станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
— Вон запустил как все! — говорил Костанжогло, указывая пальцем. — Довел мужика до какой бедности! Когда случился падеж, так уж тут нечего глядеть на свое добро. Тут все свое продай, да снабди мужика скотиной, чтобы он не оставался и одного дни без средств производить работу. А ведь теперь и
годами не поправишь: и мужик уже изленился, и загулял, и
стал пьяница.
С каждым
годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым
годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее
становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
— Вон сколько земли оставил впусте! — говорил, начиная сердиться, Костанжогло. — Хоть бы повестил вперед, так набрели бы охотники. Ну, уж если нечем пахать, так копай под огород. Огородом бы взял. Мужика заставил пробыть четыре
года без труда. Безделица! Да ведь этим одним ты уже его развратил и навеки погубил. Уж он успел привыкнуть к лохмотью и бродяжничеству! Это
стало уже жизнью его. — И, сказавши это, плюнул Костанжогло, и желчное расположение осенило сумрачным облаком его чело…
Приходит муж. Он прерывает
Сей неприятный tête-а-tête;
С Онегиным он вспоминает
Проказы, шутки прежних
лет.
Они смеются. Входят гости.
Вот крупной солью светской злости
Стал оживляться разговор;
Перед хозяйкой легкий вздор
Сверкал без глупого жеманства,
И прерывал его меж тем
Разумный толк без пошлых тем,
Без вечных истин, без педантства,
И не пугал ничьих ушей
Свободной живостью своей.
Но наше северное
лето,
Карикатура южных зим,
Мелькнет и нет: известно это,
Хоть мы признаться не хотим.
Уж небо осенью дышало,
Уж реже солнышко блистало,
Короче
становился день,
Лесов таинственная сень
С печальным шумом обнажалась,
Ложился на поля туман,
Гусей крикливых караван
Тянулся к югу: приближалась
Довольно скучная пора;
Стоял ноябрь уж у двора.
Предметом
став суждений шумных,
Несносно (согласитесь в том)
Между людей благоразумных
Прослыть притворным чудаком,
Или печальным сумасбродом,
Иль сатаническим уродом,
Иль даже демоном моим.
Онегин (вновь займуся им),
Убив на поединке друга,
Дожив без цели, без трудов
До двадцати шести
годов,
Томясь в бездействии досуга
Без службы, без жены, без дел,
Ничем заняться не умел.
Знаю только то, что он с пятнадцатого
года стал известен как юродивый, который зиму и
лето ходит босиком, посещает монастыри, дарит образочки тем, кого полюбит, и говорит загадочные слова, которые некоторыми принимаются за предсказания, что никто никогда не знал его в другом виде, что он изредка хаживал к бабушке и что одни говорили, будто он несчастный сын богатых родителей и чистая душа, а другие, что он просто мужик и лентяй.
Фока, несмотря на свои преклонные
лета, сбежал с лестницы очень ловко и скоро, крикнул: «Подавай!» — и, раздвинув ноги, твердо
стал посредине подъезда, между тем местом, куда должен был подкатить линейку кучер, и порогом, в позиции человека, которому не нужно напоминать о его обязанности.
Из среды их отделился и
стал впереди приземистый, плечистый козак, человек
лет пятидесяти.
И он
стал читать — вернее, говорить и кричать — по книге древние слова моря. Это был первый урок Грэя. В течение
года он познакомился с навигацией, практикой, кораблестроением, морским правом, лоцией и бухгалтерией. Капитан Гоп подавал ему руку и говорил: «Мы».
Ему шел уже двенадцатый
год, когда все намеки его души, все разрозненные черты духа и оттенки тайных порывов соединились в одном сильном моменте и, тем получив стройное выражение,
стали неукротимым желанием. До этого он как бы находил лишь отдельные части своего сада — просвет, тень, цветок, дремучий и пышный ствол — во множестве садов иных, и вдруг увидел их ясно, все — в прекрасном, поражающем соответствии.
Все было то же кругом; так же нерушимо в подробностях и в общем впечатлении, как пять
лет назад, лишь гуще
стала листва молодых вязов; ее узор на фасаде здания сдвинулся и разросся.
Если бы даже и так тянулось, то
лет через десять, через двенадцать (если б обернулись хорошо обстоятельства) я все-таки мог надеяться
стать каким-нибудь учителем или чиновником, с тысячью рублями жалованья…
Ну… ну, вот я и решил, завладев старухиными деньгами, употребить их на мои первые
годы, не мучая мать, на обеспечение себя в университете, на первые шаги после университета, — и сделать все это широко, радикально, так чтоб уж совершенно всю новую карьеру устроить и на новую, независимую дорогу
стать…
Раскольников взял газету и мельком взглянул на свою
статью. Как ни противоречило это его положению и состоянию, но он ощутил то странное и язвительно-сладкое чувство, какое испытывает автор, в первый раз видящий себя напечатанным, к тому же и двадцать три
года сказались. Это продолжалось одно мгновение. Прочитав несколько строк, он нахмурился, и страшная тоска сжала его сердце. Вся его душевная борьба последних месяцев напомнилась ему разом. С отвращением и досадой отбросил он
статью на стол.
—
Стало быть, он вовсе не так ужасен, коли семь
лет крепился? Ты, Дунечка, кажется, его оправдываешь?
Феклуша. Конечно, не мы, где нам заметить в суете-то! А вот умные люди замечают, что у нас и время-то короче
становится. Бывало,
лето и зима-то тянутся-тянутся, не дождешься, когда кончатся; а нынче и не увидишь, как пролетят. Дни-то, и часы все те же как будто остались; а время-то, за наши грехи, все короче и короче делается. Вот что умные-то люди говорят.
Так к
году Лев-отец не шуткой думать
стал,
Чтобы сынка невежей не оставить,
В нем царску честь не уронить,
И чтоб, когда сынку придётся царством править,
Не
стал бы за сынка народ отца бранить.
«Жениться? Ну… зачем же нет?
Оно и тяжело, конечно,
Но что ж, он молод и здоров,
Трудиться день и ночь готов;
Он кое-как себе устроит
Приют смиренный и простой
И в нем Парашу успокоит.
Пройдет, быть может, год-другой —
Местечко получу — Параше
Препоручу хозяйство наше
И воспитание ребят…
И
станем жить, и так до гроба
Рука с рукой дойдем мы оба,
И внуки нас похоронят...
Лариса. Что вы говорите! Разве вы забыли? Так я вам опять повторю все сначала. Я
год страдала,
год не могла забыть вас, жизнь
стала для меня пуста; я решилась наконец выйти замуж за Карандышева, чуть не за первого встречного. Я думала, что семейные обязанности наполнят мою жизнь и помирят меня с ней. Явились вы и говорите: «Брось все, я твой». Разве это не право? Я думала, что ваше слово искренне, что я его выстрадала.
Лариса. Я ослепла, я все чувства потеряла, да и рада. Давно уж точно во сне все вижу, что кругом меня происходит. Нет, уехать надо, вырваться отсюда. Я
стану приставать к Юлию Капитонычу. Скоро и
лето пройдет, а я хочу гулять по лесам, собирать ягоды, грибы…
— Спасибо, государь, спасибо, отец родной! — говорил Савельич усаживаясь. — Дай бог тебе сто
лет здравствовать за то, что меня старика призрил и успокоил. Век за тебя буду бога молить, а о заячьем тулупе и упоминать уж не
стану.
Боюсь назвать, но признаны всем светом,
Особенно в последние
года,
Что
стали умны хоть куда.
Ну, бог тебя суди;
Уж, точно,
стал не тот в короткое ты время;
Не в прошлом ли
году, в конце,
В полку тебя я знал? лишь утро: ногу в стремя
И носишься на борзом жеребце;
Осенний ветер дуй, хоть спереди, хоть с тыла.
— Это что за фантазия! Дайте-ка ваш пульс пощупать. — Базаров взял ее руку, отыскал ровно бившуюся жилку и даже не
стал считать ее ударов. — Сто
лет проживете, — промолвил он, выпуская ее руку.
Представилась ему опять покойница жена, но не такою, какою он ее знал в течение многих
лет, не домовитою, доброю хозяйкою, а молодою девушкой с тонким
станом, невинно-пытливым взглядом и туго закрученною косой над детскою шейкой.
— Н-да, так вот этот щедрословный человек внушал, конечно, «сейте разумное, доброе» и прочее такое, да вдруг, знаете, женился на вдове одного адвоката, домовладелице, и тут, я вам скажу, в два
года такой скучный
стал, как будто и родился и всю жизнь прожил в Орле.
«Мне тридцать пять, она — моложе меня
года на три, четыре», — подсчитал он, а Марина с явным удовольствием пила очень душистый чай, грызла домашнее печенье, часто вытирала яркие губы салфеткой, губы
становились как будто еще ярче, и сильнее блестели глаза.
Настроение его колебалось неестественно резко, за последний
год он
стал еще более непоседлив, суетлив, но иногда являлся совершенно подавленным, унылым, опустошенным.
— Самое длинное письмо от него за прошлый
год — четырнадцать строчек. И все каламбуры, — сказала Лидия, вздохнув, и непоследовательно прибавила: — Да, вот какие мы
стали! Антон находит, что наше поколение удивительно быстро стареет.
Университет, где настроение студентов
становилось все более мятежным, он
стал посещать не часто, после того как на одной сходке студент, картинно жестикулируя, приглашал коллег требовать восстановления устава 64
года.
«Родится человек, долго чему-то учится, испытывает множество различных неприятностей, решает социальные вопросы, потому что действительность враждебна ему, тратит силы на поиски душевной близости с женщиной, — наиболее бесплодная трата сил. В сорок
лет человек
становится одиноким…»