Неточные совпадения
«Пей, вахлачки, погуливай!»
Не в меру было весело:
У каждого в груди
Играло чувство новое,
Как будто выносила их
Могучая волна
Со дна бездонной пропасти
На
свет, где нескончаемый
Им уготован пир!
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем
со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так пожить на
свете слюбится. Не век тебе, моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же все добрые люди увидят, что мама и что мать родная. (Отходит с Митрофаном.)
Скотинин. Суженого конем не объедешь, душенька! Тебе на свое счастье грех пенять. Ты будешь жить
со мною припеваючи. Десять тысяч твоего доходу! Эко счастье привалило; да я столько родясь и не видывал; да я на них всех свиней
со бела
света выкуплю; да я, слышь ты, то сделаю, что все затрубят: в здешнем-де околотке и житье одним свиньям.
Скотинин. Ох, братец, друг ты мой сердешный!
Со мною чудеса творятся. Сестрица моя вывезла меня скоро-наскоро из моей деревни в свою, а коли так же проворно вывезет меня из своей деревни в мою, то могу пред целым
светом по чистой совести сказать: ездил я ни по что, привез ничего.
Яркое солнце, веселый блеск зелени, звуки музыки были для нее естественною рамкой всех этих знакомых лиц и перемен к ухудшению или улучшению, за которыми она следила; но для князя
свет и блеск июньского утра и звуки оркестра, игравшего модный веселый вальс, и особенно вид здоровенных служанок казались чем-то неприличным и уродливым в соединении с этими собравшимися
со всех концов Европы, уныло двигавшимися мертвецами.
— Если
свет не одобряет этого, то мне всё равно, — сказал Вронский, — но если родные мои хотят быть в родственных отношениях
со мною, то они должны быть в таких же отношениях с моею женой.
Кто не знал ее и ее круга, не слыхал всех выражений соболезнования, негодования и удивления женщин, что она позволила себе показаться в
свете и показаться так заметно в своем кружевном уборе и
со своей красотой, те любовались спокойствием и красотой этой женщины и не подозревали, что она испытывала чувства человека, выставляемого у позорного столба.
— Нет, вы не хотите, может быть, встречаться
со Стремовым? Пускай они с Алексеем Александровичем ломают копья в комитете, это нас не касается. Но в
свете это самый любезный человек, какого только я знаю, и страстный игрок в крокет. Вот вы увидите. И, несмотря на смешное его положение старого влюбленного в Лизу, надо видеть, как он выпутывается из этого смешного положения! Он очень мил. Сафо Штольц вы не знаете? Это новый, совсем новый тон.
Гораздо легче изображать характеры большого размера: там просто бросай краски
со всей руки на полотно, черные палящие глаза, нависшие брови, перерезанный морщиною лоб, перекинутый через плечо черный или алый, как огонь, плащ — и портрет готов; но вот эти все господа, которых много на
свете, которые с вида очень похожи между собою, а между тем как приглядишься, увидишь много самых неуловимых особенностей, — эти господа страшно трудны для портретов.
Еще падет обвинение на автора
со стороны так называемых патриотов, которые спокойно сидят себе по углам и занимаются совершенно посторонними делами, накопляют себе капитальцы, устроивая судьбу свою на счет других; но как только случится что-нибудь, по мненью их, оскорбительное для отечества, появится какая-нибудь книга, в которой скажется иногда горькая правда, они выбегут
со всех углов, как пауки, увидевшие, что запуталась в паутину муха, и подымут вдруг крики: «Да хорошо ли выводить это на
свет, провозглашать об этом?
Известно, что есть много на
свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила
со своего плеча: хватила топором раз — вышел нос, хватила в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на
свет, сказавши: «Живет!» Такой же самый крепкий и на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и в силу такого неповорота редко глядел на того, с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь.
Слишком сильные чувства не отражались в чертах лица его, но в глазах был виден ум; опытностию и познанием
света была проникнута речь его, и гостю было приятно его слушать; приветливая и говорливая хозяйка славилась хлебосольством; навстречу выходили две миловидные дочки, обе белокурые и свежие, как розы; выбегал сын, разбитной мальчишка, и целовался
со всеми, мало обращая внимания на то, рад ли или не рад был этому гость.
— Павел Иванович, все равно: и с имуществом, и
со всем, что ни есть на
свете, вы должны проститься. Вы подпали под неумолимый закон, а не под власть какого человека.
И шагом едет в чистом поле,
В мечтанья погрузясь, она;
Душа в ней долго поневоле
Судьбою Ленского полна;
И мыслит: «Что-то с Ольгой стало?
В ней сердце долго ли страдало,
Иль скоро слез прошла пора?
И где теперь ее сестра?
И где ж беглец людей и
света,
Красавиц модных модный враг,
Где этот пасмурный чудак,
Убийца юного поэта?»
Со временем отчет я вам
Подробно обо всем отдам...
Но не теперь. Хоть я сердечно
Люблю героя моего,
Хоть возвращусь к нему, конечно,
Но мне теперь не до него.
Лета к суровой прозе клонят,
Лета шалунью рифму гонят,
И я —
со вздохом признаюсь —
За ней ленивей волочусь.
Перу старинной нет охоты
Марать летучие листы;
Другие, хладные мечты,
Другие, строгие заботы
И в шуме
света и в тиши
Тревожат сон моей души.
Когда же юности мятежной
Пришла Евгению пора,
Пора надежд и грусти нежной,
Monsieur прогнали
со двора.
Вот мой Онегин на свободе;
Острижен по последней моде;
Как dandy лондонский одет —
И наконец увидел
свет.
Он по-французски совершенно
Мог изъясняться и писал;
Легко мазурку танцевал
И кланялся непринужденно;
Чего ж вам больше?
Свет решил,
Что он умен и очень мил.
Одна была дочь матроса, ремесленника, мастерившая игрушки, другая — живое стихотворение,
со всеми чудесами его созвучий и образов, с тайной соседства слов, во всей взаимности их теней и
света, падающих от одного на другое.
Свет померк скоро, но мука осталась, и Зосимов, наблюдавший и изучавший своего пациента
со всем молодым жаром только что начинающего полечивать доктора, с удивлением заметил в нем, с приходом родных, вместо радости как бы тяжелую скрытую решимость перенесть час-другой пытки, которой нельзя уж избегнуть.
Он обернулся к ней. Та сбежала последнюю лестницу и остановилась вплоть перед ним, ступенькой выше его. Тусклый
свет проходил
со двора. Раскольников разглядел худенькое, но милое личико девочки, улыбавшееся ему и весело, по-детски, на него смотревшее. Она прибежала с поручением, которое, видимо, ей самой очень нравилось.
Раскольников в бессилии упал на диван, но уже не мог сомкнуть глаз; он пролежал с полчаса в таком страдании, в таком нестерпимом ощущении безграничного ужаса, какого никогда еще не испытывал. Вдруг яркий
свет озарил его комнату: вошла Настасья
со свечой и с тарелкой супа. Посмотрев на него внимательно и разглядев, что он не спит, она поставила свечку на стол и начала раскладывать принесенное: хлеб, соль, тарелку, ложку.
— Я бы вот как стал менять: пересчитал бы первую тысячу, этак раза четыре
со всех концов, в каждую бумажку всматриваясь, и принялся бы за другую тысячу; начал бы ее считать, досчитал бы до средины, да и вынул бы какую-нибудь пятидесятирублевую, да на
свет, да переворотил бы ее и опять на
свет — не фальшивая ли?
Но более всего на
свете любил и ценил он, добытые трудом и всякими средствами, свои деньги: они равняли его
со всем, что было выше его.
А сам, как бурный вихрь, пустился,
Не взвидя
света, ни дорог,
Поколь, в овраг
со всех махнувши ног,
До-смерти не убился.
— Смела ли Маша? — отвечала ее мать. — Нет, Маша трусиха. До сих пор не может слышать выстрела из ружья: так и затрепещется. А как тому два года Иван Кузмич выдумал в мои именины палить из нашей пушки, так она, моя голубушка, чуть
со страха на тот
свет не отправилась. С тех пор уж и не палим из проклятой пушки.
— Что подеремся? — подхватил Базаров. — Что ж? Здесь, на сене, в такой идиллической обстановке, вдали от
света и людских взоров — ничего. Но ты
со мной не сладишь. Я тебя сейчас схвачу за горло…
В углу открылась незаметная дверь, вошел, угрюмо усмехаясь, вчерашний серый дьякон. При
свете двух больших ламп Самгин увидел, что у дьякона три бороды, длинная и две покороче; длинная росла на подбородке, а две другие спускались от ушей,
со щек. Они были мало заметны на сером подряснике.
Вагон осторожно дернуло, брякнули сцепления, Крэйтон приподнял занавеску окна; деревья за окном шевелились, точно стирая тьму
со стекла, мутно проплыло пятно просеки, точно дорога к
свету.
Самгин не успел ответить, — вошел Безбедов. Он точно шагнул
со ступени, высоту которой рассчитал неверно, — шагнул, и ноги его подкосились, он как бы перепрыгнул в полосу мутного
света.
Красавина. А не веришь, так я тебе вот что скажу: хороший-то который жених, ловкий, и без свахи невесту найдет, а хоть и
со свахой, так с него много не возьмешь; ну а твой-то плох: ему без меня этого дела не состряпать; значит, я с него возьму что мне захочется. Знаешь русскую пословицу: «У всякого плута свой расчет»? Без расчету тоже в нынешнем
свете жить нельзя.
Был ему по сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и
свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов хотя был ласков
со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
— А если, — начала она горячо вопросом, — вы устанете от этой любви, как устали от книг, от службы, от
света; если
со временем, без соперницы, без другой любви, уснете вдруг около меня, как у себя на диване, и голос мой не разбудит вас; если опухоль у сердца пройдет, если даже не другая женщина, а халат ваш будет вам дороже?..
С ним можно не согласиться, но сбить его трудно.
Свет, опыт, вся жизнь его не дали ему никакого содержания, и оттого он боится серьезного, как огня. Но тот же опыт, жизнь всегда в куче людей, множество встреч и способность знакомиться
со всеми образовывали ему какой-то очень приятный, мелкий умок, и не знающий его с первого раза даже положится на его совет, суждение, и потом уже, жестоко обманувшись, разглядит, что это за человек.
— Если хотите, расстанемтесь, вот теперь же… — уныло говорил он. — Я знаю, что будет
со мной: я попрошусь куда-нибудь в другое место, уеду в Петербург, на край
света, если мне скажут это — не Татьяна Марковна, не маменька моя — они, пожалуй, наскажут, но я их не послушаю, — а если скажете вы. Я сейчас же с этого места уйду и никогда не ворочусь сюда! Я знаю, что уж любить больше в жизни никогда не буду… ей-богу, не буду… Марфа Васильевна!
— Потом, когда мне было шестнадцать лет, мне дали особые комнаты и поселили
со мной ma tante Анну Васильевну, а мисс Дредсон уехала в Англию. Я занималась музыкой, и мне оставили французского профессора и учителя по-русски, потому что тогда в
свете заговорили, что надо знать по-русски почти так же хорошо, как по-французски…
Со страхом и замиранием в груди вошел Райский в прихожую и боязливо заглянул в следующую комнату: это была зала с колоннами, в два
света, но до того с затянутыми пылью и плесенью окнами, что в ней было, вместо двух светов, двое сумерек.
И, к удивлению моему, я услышал от нее, что он еще раньше ее
со двора ушел; значит, она — «чем
свет», а он еще раньше.
Дома Версилова не оказалось, и ушел он действительно чем
свет. «Конечно — к маме», — стоял я упорно на своем. Няньку, довольно глупую бабу, я не расспрашивал, а кроме нее, в квартире никого не было. Я побежал к маме и, признаюсь, в таком беспокойстве, что на полдороге схватил извозчика. У мамы его
со вчерашнего вечера не было. С мамой были лишь Татьяна Павловна и Лиза. Лиза, только что я вошел, стала собираться уходить.
Уходить я собирался без отвращения, без проклятий, но я хотел собственной силы, и уже настоящей, не зависимой ни от кого из них и в целом мире; а я-то уже чуть было не примирился
со всем на
свете!
Князь проснулся примерно через час по ее уходе. Я услышал через стену его стон и тотчас побежал к нему; застал же его сидящим на кровати, в халате, но до того испуганного уединением,
светом одинокой лампы и чужой комнатой, что, когда я вошел, он вздрогнул, привскочил и закричал. Я бросился к нему, и когда он разглядел, что это я, то
со слезами радости начал меня обнимать.
Начну с того, что для меня и сомнения нет, что он любил маму, и если бросил ее и «разженился» с ней, уезжая, то, конечно, потому, что слишком заскучал или что-нибудь в этом роде, что, впрочем, бывает и
со всеми на
свете, но что объяснить всегда трудно.
Вечер так и прошел; мы были вместо десяти уже в шестнадцати милях от берега. «Ну, завтра чем
свет войдем», — говорили мы, ложась спать. «Что нового?» — спросил я опять, проснувшись утром, Фаддеева. «Васька жаворонка съел», — сказал он. «Что ты, где ж он взял?» — «Поймал на сетках». — «Ну что ж не отняли?» — «Ушел в ростры, не могли отыскать». — «Жаль! Ну а еще что?» — «Еще — ничего». — «Как ничего: а на якорь становиться?» — «Куда те становиться: ишь какая погода!
со шканцев на бак не видать».
На горизонте,
со стороны Лалетинских вод, медленно ползло грозовое облачко, и можно было рассмотреть косую полосу дождя, которая орошала нивы; другая сторона неба была залита ослепительным солнечным
светом, — глазам было больно смотреть.
Чистоплотный юноша никогда не отвечал, но и с хлебом, и с мясом, и
со всеми кушаньями оказалось то же самое: подымет, бывало, кусок на вилке на
свет, рассматривает точно в микроскоп, долго, бывало, решается и наконец-то решится в рот отправить.
Уж не прощание ли с Алешей и бывший с ним разговор: «Столько лет молчал
со всем
светом и не удостоивал говорить, и вдруг нагородил столько ахинеи».
Кроме того, особенно записали,
со слов Андрея, о разговоре его с Митей дорогой насчет того, «куда, дескать, я, Дмитрий Федорович, попаду: на небо аль в ад, и простят ли мне на том
свете аль нет?» «Психолог» Ипполит Кириллович выслушал все это с тонкою улыбкой и кончил тем, что и это показание о том, куда Дмитрий Федорович попадет, порекомендовал «приобщить к делу».
Зала эта, в которой ждал Митя, была огромная, угрюмая, убивавшая тоской душу комната, в два
света, с хорами,
со стенами «под мрамор» и с тремя огромными хрустальными люстрами в чехлах.
Над прорубью была поставлена небольшая кожаная палатка,
со всех сторон закрытая от
света.
Во всю ширину раскрытых окон шевелились и лепетали молодые, свежие листья плакучих берез;
со двора несло травяным запахом; красное пламя восковых свечей бледнело в веселом
свете весеннего дня; воробьи так и чирикали на всю церковь, и изредка раздавалось под куполом звонкое восклицание влетевшей ласточки.
— Да, — продолжал Овсяников
со вздохом, — много воды утекло с тех пор, как я на
свете живу: времена подошли другие.
Ему эта «штука» казалась очень «простою»: уничтожив самозванца, он разом поквитается
со «всем» и самого себя казнит за свою глупость, и перед настоящим своим другом оправдается, и целому
свету докажет (Чертопханов очень заботился о «целом
свете»), что с ним шутить нельзя…