Неточные совпадения
Селифан молча слушал очень долго и потом вышел из
комнаты, сказавши Петрушке: «Ступай раздевать барина!» Петрушка принялся
снимать с него сапоги и чуть не стащил вместе с ними на пол и самого барина.
Чичиков схватился со стула с ловкостью почти военного человека, подлетел к хозяйке с мягким выраженьем в улыбке деликатного штатского человека, коромыслом подставил ей руку и повел ее парадно через две
комнаты в столовую, сохраняя во все время приятное наклоненье головы несколько набок. Служитель
снял крышку с суповой чашки; все со стульями придвинулись ближе к столу, и началось хлебанье супа.
— Посмотрим, однако ж, — сказал Вулич. Он взвел опять курок, прицелился в фуражку, висевшую над окном; выстрел раздался — дым наполнил
комнату. Когда он рассеялся,
сняли фуражку: она была пробита в самой середине, и пуля глубоко засела в стене.
Затем тихо
снял крючок, вышел из
комнаты, спустился по лестнице и заглянул в отворенную настежь кухню...
Вся
комната была такого размера, что можно было
снять крюк, не вставая с постели.
Потом он мел — не всякий день, однако ж, — середину
комнаты, не добираясь до углов, и обтирал пыль только с того стола, на котором ничего не стояло, чтоб не
снимать вещей.
«Хорошо бы перчатки
снять, — думал он, — ведь в
комнате тепло. Как я отвык от всего!..»
Ему было под пятьдесят лет, но он был очень свеж, только красил усы и прихрамывал немного на одну ногу. Он был вежлив до утонченности, никогда не курил при дамах, не клал одну ногу на другую и строго порицал молодых людей, которые позволяют себе в обществе опрокидываться в кресле и поднимать коленку и сапоги наравне с носом. Он и в
комнате сидел в перчатках,
снимая их, только когда садился обедать.
Сережа был удивительно мил; он
снял курточку — лицо и глаза его разгорелись, — он беспрестанно хохотал и затеивал новые шалости: перепрыгивал через три стула, поставленные рядом, через всю
комнату перекатывался колесом, становился кверху ногами на лексиконы Татищева, положенные им в виде пьедестала на середину
комнаты, и при этом выделывал ногами такие уморительные штуки, что невозможно было удержаться от смеха.
Когда после вечернего чая и ночной прогулки в лодке Дарья Александровна вошла одна в свою
комнату,
сняла платье и села убирать свои жидкие волосы на ночь, она почувствовала большое облегчение.
— Сережа! — сказал славянин-гувернер, остановясь в дверях, ведших во внутренние
комнаты. — Сами
снимите.
«Честолюбие? Серпуховской? Свет? Двор?» Ни на чем он не мог остановиться. Всё это имело смысл прежде, но теперь ничего этого уже не было. Он встал с дивана,
снял сюртук, выпустил ремень и, открыв мохнатую грудь, чтобы дышать свободнее, прошелся по
комнате. «Так сходят с ума, — повторил он, — и так стреляются… чтобы не было стыдно», добавил он медленно.
Несмотря на то, что снаружи еще доделывали карнизы и в нижнем этаже красили, в верхнем уже почти всё было отделано. Пройдя по широкой чугунной лестнице на площадку, они вошли в первую большую
комнату. Стены были оштукатурены под мрамор, огромные цельные окна были уже вставлены, только паркетный пол был еще не кончен, и столяры, строгавшие поднятый квадрат, оставили работу, чтобы,
сняв тесемки, придерживавшие их волоса, поздороваться с господами.
— Ну вот видишь ли, что ты врешь, и он дома! — ответил голос Степана Аркадьича лакею, не пускавшему его, и, на ходу
снимая пальто, Облонский вошел в
комнату. — Ну, я очень рад, что застал тебя! Так я надеюсь… — весело начал Степан Аркадьич.
Безмолвная ссора продолжалась. Было непоколебимо тихо, и тишина эта как бы требовала, чтоб человек думал о себе. Он и думал. Пил вино, чай, курил папиросы одну за другой, ходил по
комнате, садился к столу, снова вставал и ходил; постепенно раздеваясь,
снял пиджак, жилет, развязал галстук, расстегнул ворот рубахи, ботинки
снял.
Клим и Дронов
сняли ее, поставили на землю, но она, охнув, повалилась, точно кукла, мальчики едва успели поддержать ее. Когда они повели ее домой, Лидия рассказала, что упала она не перелезая через забор, а пытаясь влезть по водосточной трубе в окно
комнаты Игоря.
Остановился среди
комнаты,
снял очки и, раскачивая их, оглядываясь, подумал почти вслух...
Озябшими руками Самгин
снял очки, протер стекла, оглянулся: маленькая
комната, овальный стол, диван, три кресла и полдюжины мягких стульев малинового цвета у стен, шкаф с книгами, фисгармония, на стене большая репродукция с картины Франца Штука «Грех» — голая женщина, с грубым лицом, в объятиях змеи, толстой, как водосточная труба, голова змеи — на плече женщины.
Он слышал, как она
сняла ботинки, как осторожно двигается по
комнате, казалось, что все вещи тоже двигаются вместе с нею.
В помещение под вывеской «Магазин мод» входят, осторожно и молча, разнообразно одетые, но одинаково смирные люди,
снимают верхнюю одежду, складывая ее на прилавки, засовывая на пустые полки; затем они, «гуськом» идя друг за другом, спускаются по четырем ступенькам в большую, узкую и длинную
комнату, с двумя окнами в ее задней стене, с голыми стенами, с печью и плитой в углу, у входа: очевидно — это была мастерская.
Пошли. В столовой Туробоев жестом фокусника
снял со стола бутылку вина, но Спивак взяла ее из руки Туробоева и поставила на пол. Клима внезапно ожег злой вопрос: почему жизнь швыряет ему под ноги таких женщин, как продажная Маргарита или Нехаева? Он вошел в
комнату брата последним и через несколько минут прервал спокойную беседу Кутузова и Туробоева, торопливо говоря то, что ему давно хотелось сказать...
Бросив перо, он
снял очки, прошелся по
комнате, закурил папироску, лег на диван.
Он понимал, что обыск не касается его, чувствовал себя спокойно, полусонно. У двери в прихожую сидел полицейский чиновник, поставив шашку между ног и сложив на эфесе очень красные кисти рук, дверь закупоривали двое неподвижных понятых. В
комнатах, позванивая шпорами, рылись жандармы, передвигая мебель,
снимая рамки со стен; во всем этом для Самгина не было ничего нового.
Но,
сняв пальто в маленькой, скудно освещенной приемной и войдя в
комнату, он почувствовал, что его перебросило сказочно далеко из-под невидимого неба, раскрошившегося снегом, из невидимого в снегу города.
Самгин сел, пытаясь
снять испачканный ботинок и боясь испачкать руки. Это напомнило ему Кутузова. Ботинок упрямо не слезал с ноги, точно прирос к ней. В
комнате сгущался кисловатый запах. Было уже очень поздно, да и не хотелось позвонить, чтоб пришел слуга, вытер пол. Не хотелось видеть человека, все равно — какого.
Он
снял очки, и на его маленьком, детском личике жалобно обнажились слепо выпученные рыжие глаза в подушечках синеватых опухолей. Жена его водила Клима по
комнатам, загроможденным мебелью, требовала столяров, печника, голые руки и коленкор передника упростили ее. Клим неприязненно косился на ее округленный живот.
Оттого эти, чтоб не запачкать пола, который служит им вместе и столом, при входе в
комнаты снимают туфли, а китайцы нет.
Некоторые из нас подумывали было ехать в калошах, чтоб было что
снять при входе в
комнату, но для однообразия последовали общему примеру.
Воротясь в другую
комнату, в ту самую, в которой поутру старец принимал гостей, Алеша, почти не раздеваясь и
сняв лишь сапоги, улегся на кожаном, жестком и узком диванчике, на котором он и всегда спал, давно уже, каждую ночь, принося лишь подушку.
Доктор еще раз брезгливо оглядел
комнату и сбросил с себя шубу. Всем в глаза блеснул важный орден на шее. Штабс-капитан подхватил на лету шубу, а доктор
снял фуражку.
Но уже доктор входил — важная фигура в медвежьей шубе, с длинными темными бакенбардами и с глянцевито выбритым подбородком. Ступив через порог, он вдруг остановился, как бы опешив: ему, верно, показалось, что он не туда зашел: «Что это? Где я?» — пробормотал он, не скидая с плеч шубы и не
снимая котиковой фуражки с котиковым же козырьком с своей головы. Толпа, бедность
комнаты, развешанное в углу на веревке белье сбили его с толку. Штабс-капитан согнулся перед ним в три погибели.
Сняв в первой длинной
комнате пальто и узнав от швейцара, что сенаторы все съехались, и последний только что прошел, Фанарин, оставшись в своем фраке и белом галстуке над белой грудью, с веселою уверенностью вошел в следующую
комнату.
Он
снял сапоги и босиком пошел по коридору к ее двери, рядом с
комнатой Матрены Павловны.
Притом мне жарко было в натопленных
комнатах, и я, не
снимая мундира, потихоньку вышел в переднюю, надел шинель, отворил наружную дверь и вышел на улицу.
В это время к нему приехал П. М. Третьяков покупать портрет архимандрита Феофана работы Тропинина. Увидав П. М. Третьякова, антиквар бросился
снимать с него шубу и галоши, а когда они вошли в
комнату, то схватил работавшего над картиной Струнникова и давай его наклонять к полу...
Едва Верочка разделась и убрала платье, — впрочем, на это ушло много времени, потому что она все задумывалась:
сняла браслет и долго сидела с ним в руке, вынула серьгу — и опять забылась, и много времени прошло, пока она вспомнила, что ведь она страшно устала, что ведь она даже не могла стоять перед зеркалом, а опустилась в изнеможении на стул, как добрела до своей
комнаты, что надобно же поскорее раздеться и лечь, — едва Верочка легла в постель, в
комнату вошла Марья Алексевна с подносом, на котором была большая отцовская чашка и лежала целая груда сухарей.
Верстах в восьмидесяти от Нижнего взошли мы, то есть я и мой камердинер Матвей, обогреться к станционному смотрителю. На дворе было очень морозно и к тому же ветрено. Смотритель, худой, болезненный и жалкой наружности человек, записывал подорожную, сам себе диктуя каждую букву и все-таки ошибаясь. Я
снял шубу и ходил по
комнате в огромных меховых сапогах, Матвей грелся у каленой печи, смотритель бормотал, деревянные часы постукивали разбитым и слабым звуком…
Но особенно крепко захватил и потянул меня к себе нахлебник Хорошее Дело. Он
снимал в задней половине дома
комнату рядом с кухней, длинную, в два окна — в сад и на двор.
Войдя в залу и увидев Ганю, бегавшего взад и вперед по
комнате, бледного от бешенства и чуть не рвавшего на себе волосы, она поморщилась и опустилась с усталым видом на диван, не
снимая шляпки.
Степенной походкой вошел Марко Данилыч, слегка отстранив от себя ярославцев, хотевших было с его степенства верхнюю одежу
снять. Медленными шагами прошел он в «дворянскую» — так назывались в каждом макарьевском трактире особые
комнаты, где было прибрано почище, чем в остальных. Туда не всякого пускали, а только по выбору.
Когда Смолокуров домой воротился, Дуня давно уж спала. Не
снимая платья, он осторожно разулся и, тихонечко войдя в соседнюю
комнату, бережно и беззвучно положил Дуне на столик обещанный гостинец — десяток спелых розовых персиков и большую, душистую дыню-канталупку, купленные им при выходе из трактира. Потом минуты две постоял он над крепко, безмятежным сном заснувшею девушкой и, сотворив над ее изголовьем молитву, тихонько вышел на цыпочках вон.
— Чтобы в киотку, что у меня в
комнате, поставилась.
Снимите мерочку. Хочу, чтоб она всегда у меня в изголовьях была, — ответила Дуня. — И оклад закажите, пожалуйста, серебряный, густо позолоченный, а каменья на икону я вам сама выдам.
Слышит Дуня — смолкли песни в сионской горнице. Слышит — по обеим сторонам кладовой раздаются неясные голоса, с одной — мужские, с другой — женские. Это Божьи люди в одевальных
комнатах снимают «белые ризы» и одеваются в обычную одежду. Еще прошло несколько времени, голоса стихли, послышался топот, с каждой минутой слышался он тише и тише. К ужину, значит, пошли. Ждет Дуня. Замирает у ней сердце — вот он скоро придет, вот она узнает тайну, что так сильно раздражает ее любопытство.
Не
снимая халата, Федор Васильич бродил с утра до вечера по опустелым
комнатам и весь мир обвинял в неблагодарности. В особенности негодовал он на Ермолаева, который с неутомимым бессердечием его преследовал, и обещал себе, при первой же встрече, избить ему морду до крови («права-то у нас еще не отняли!» — утешал он себя); но Ермолаев этого не желал и от встреч уклонялся.
Так как он знал, что им все равно придется оставить их мансарду, этот скворечник, возвышавшийся над всем городом, оставить не так из-за тесноты и неудобства, как из-за характера старухи Александры, которая с каждым днем становилась все лютее, придирчивее и бранчивее, то он решился
снять на краю города, на Борщаговке, маленькую квартиренку, состоявшую из двух
комнат и кухни.
Я думал, что мне вовсе не удастся заснуть в эту ночь и что я до утра буду в бессильной тоске ворочаться с боку на бок, поэтому я решил лучше не
снимать платья, чтобы потом хоть немного утомить себя однообразной ходьбой по
комнате.
Когда я его достаточно ободряла и успокоивала, то старик наконец решался войти и тихо-тихо, осторожно-осторожно отворял двери, просовывал сначала одну голову, и если видел, что сын не сердится и кивнул ему головой, то тихонько проходил в
комнату,
снимал свою шинельку, шляпу, которая вечно у него была измятая, дырявая, с оторванными полями, — все вешал на крюк, все делал тихо, неслышно; потом садился где-нибудь осторожно на стул и с сына глаз не спускал, все движения его ловил, желая угадать расположение духа своего Петеньки.
Общий хохот на крыльце терзал мое ребячье самолюбие, и я, смутившись окончательно, как только
сняли меня с лошади, убежал через заднее крыльцо в занимаемую нами
комнату.
Чтобы как-нибудь не вздумал удерживать хозяин, он вышел потихоньку из
комнаты, отыскал в передней шинель, которую не без сожаления увидел лежавшею на полу, стряхнул ее,
снял с нее всякую пушинку, надел на плеча и опустился по лестнице на улицу.
Оставшись один, Арапов покусал губы, пожал лоб, потом вошел в чуланчик, взял с полки какую-то ничтожную бумажку и разорвал ее; наконец,
снял со стены висевший над кроватью револьвер и остановился, смотря то на окно
комнаты, то на дуло пистолета.