Неточные совпадения
И Левина поразило то спокойное, унылое недоверие, с которым
дети слушали эти слова матери. Они только были огорчены тем, что прекращена их занимательная игра, и не верили ни слову из того, что говорила мать. Они и не могли верить, потому что не могли себе представить всего объема того, чем они пользуются, и потому не могли представить себе, что то, что они разрушают, есть то самое, чем они живут.
Но Кити не
слушала ее слов. Ее нетерпение шло так же возрастая, как и нетерпение
ребенка.
Она внимательно
слушала его через
ребенка, надевая на тонкие пальцы кольца, которые она снимала, чтобы мыть Митю.
Она попросила Левина и Воркуева пройти в гостиную, а сама осталась поговорить о чем-то с братом. «О разводе, о Вронском, о том, что он делает в клубе, обо мне?» думал Левин. И его так волновал вопрос о том, что она говорит со Степаном Аркадьичем, что он почти не
слушал того, что рассказывал ему Воркуев о достоинствах написанного Анной Аркадьевной романа для
детей.
И вот ввели в семью чужую…
Да ты не
слушаешь меня…» —
«Ах, няня, няня, я тоскую,
Мне тошно, милая моя:
Я плакать, я рыдать готова!..» —
«
Дитя мое, ты нездорова;
Господь помилуй и спаси!
Чего ты хочешь, попроси…
Дай окроплю святой водою,
Ты вся горишь…» — «Я не больна:
Я… знаешь, няня… влюблена».
«
Дитя мое, Господь с тобою!» —
И няня девушку с мольбой
Крестила дряхлою рукой.
—
Слушайте ж теперь войскового приказа,
дети! — сказал кошевой, выступил вперед и надел шапку, а все запорожцы, сколько их ни было, сняли свои шапки и остались с непокрытыми головами, утупив очи в землю, как бывало всегда между козаками, когда собирался что говорить старший.
—
Послушайте,
дети, старого.
— Ax, жаль-то как! — сказал он, качая головой, — совсем еще как
ребенок. Обманули, это как раз.
Послушайте, сударыня, — начал он звать ее, — где изволите проживать? — Девушка открыла усталые и посоловелые глаза, тупо посмотрела на допрашивающих и отмахнулась рукой.
Видал я на своём веку,
Что так же с правдой поступают.
Поколе совесть в нас чиста,
То правда нам мила и правда нам свята,
Её и
слушают, и принимают:
Но только стал кривить душей,
То правду дале от ушей.
И всякий, как
дитя, чесать волос не хочет,
Когда их склочет.
Он извинился, поцеловал ее руку, обессиленную и странно тяжелую, улыбаясь,
послушал злой свист осеннего ветра, жалобный писк
ребенка.
Стекла окна кропил дождь, капли его стучали по стеклам, как
дитя пальцами. Ветер гудел в трубе. Самгин хотел есть.
Слушать бас Дьякона было скучно, а он говорил, глядя под стол...
Теперь Клим
слушал учителя не очень внимательно, у него была своя забота: он хотел встретить
детей так, чтоб они сразу увидели — он уже не такой, каким они оставили его.
Слушать его было трудно, голос гудел глухо, церковно, мял и растягивал слова, делая их невнятными. Лютов, прижав локти к бокам, дирижировал обеими руками, как бы укачивая
ребенка, а иногда точно сбрасывая с них что-то.
Заметив, что взрослые всегда ждут от него чего-то, чего нет у других
детей, Клим старался, после вечернего чая, возможно больше посидеть со взрослыми у потока слов, из которого он черпал мудрость. Внимательно
слушая бесконечные споры, он хорошо научился выхватывать слова, которые особенно царапали его слух, а потом спрашивал отца о значении этих слов. Иван Самгин с радостью объяснял, что такое мизантроп, радикал, атеист, культуртрегер, а объяснив и лаская сына, хвалил его...
Не
слушая ни Алину, ни ее, горбатенькая все таскала
детей, как собака щенят. Лидия, вздрогнув, отвернулась в сторону, Алина и Макаров стали снова сажать ребятишек на ступени, но девочка, смело взглянув на них умненькими глазами, крикнула...
Глафира Исаевна брала гитару или другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил эту музыку злой, как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг начинала петь густым голосом, в нос и тоже злобно. Слова ее песен были странно изломаны, связь их непонятна, и от этого воющего пения в комнате становилось еще сумрачней, неуютней.
Дети, забившись на диван,
слушали молча и покорно, но Лидия шептала виновато...
—
Послушайте, — повторил он расстановисто, почти шепотом, — я не знаю, что такое барщина, что такое сельский труд, что значит бедный мужик, что богатый; не знаю, что значит четверть ржи или овса, что она стоит, в каком месяце и что сеют и жнут, как и когда продают; не знаю, богат ли я или беден, буду ли я через год сыт или буду нищий — я ничего не знаю! — заключил он с унынием, выпустив борты вицмундира и отступая от Ивана Матвеевича, — следовательно, говорите и советуйте мне, как
ребенку…
Приходили хозяйские
дети к нему: он поверил сложение и вычитание у Вани и нашел две ошибки. Маше налиневал тетрадь и написал большие азы, потом
слушал, как трещат канарейки, и смотрел в полуотворенную дверь, как мелькали и двигались локти хозяйки.
Ребенок слушал ее, открывая и закрывая глаза, пока, наконец, сон не сморит его совсем. Приходила нянька и, взяв его с коленей матери, уносила сонного, с повисшей через ее плечо головой, в постель.
—
Послушай, — сказала она, — тут есть какая-то ложь, что-то не то… Поди сюда и скажи все, что у тебя на душе. Ты мог не быть день, два — пожалуй, неделю, из предосторожности, но все бы ты предупредил меня, написал. Ты знаешь, я уж не
дитя и меня не так легко смутить вздором. Что это все значит?
К нему по-прежнему входила хозяйка, с предложением купить что-нибудь или откушать чего-нибудь; бегали хозяйские
дети: он равнодушно-ласково говорил с первой, последним задавал уроки,
слушал, как они читают, и улыбался на их детскую болтовню вяло и нехотя.
— Ты
послушай только: она тебе наговорит! — приговаривала бабушка, вслушавшись и убирая счеты. — Точно
дитя: что на уме, то и на языке!
Но он не
слушал ее. «Милое
дитя! — думал он, — тебе не надо притворяться стыдливой!»
—
Послушайте, братец, — отвечала она, — вы не думайте, что я
дитя, потому что люблю птиц, цветы: я и дело делаю.
— Мне-то не знать? Да я же и нянчила этого
ребенка в Луге.
Слушай, брат: я давно вижу, что ты совсем ни про что не знаешь, а между тем оскорбляешь Андрея Петровича, ну и маму тоже.
— Сделайте одолжение, — прибавила тотчас же довольно миловидная молоденькая женщина, очень скромно одетая, и, слегка поклонившись мне, тотчас же вышла. Это была жена его, и, кажется, по виду она тоже спорила, а ушла теперь кормить
ребенка. Но в комнате оставались еще две дамы — одна очень небольшого роста, лет двадцати, в черном платьице и тоже не из дурных, а другая лет тридцати, сухая и востроглазая. Они сидели, очень
слушали, но в разговор не вступали.
«Подал бы я, — думалось мне, — доверчиво мудрецу руку, как
дитя взрослому, стал бы внимательно
слушать, и, если понял бы настолько, насколько
ребенок понимает толкования дядьки, я был бы богат и этим скудным разумением». Но и эта мечта улеглась в воображении вслед за многим другим. Дни мелькали, жизнь грозила пустотой, сумерками, вечными буднями: дни, хотя порознь разнообразные, сливались в одну утомительно-однообразную массу годов.
— Нет,
слушай дальше… Предположим, что случилось то же с дочерью. Что теперь происходит?.. Сыну родители простят даже в том случае, если он не женится на матери своего
ребенка, а просто выбросит ей какое-нибудь обеспечение. Совсем другое дело дочь с ее
ребенком… На нее обрушивается все: гнев семьи, презрение общества. То, что для сына является только неприятностью, для дочери вечный позор… Разве это справедливо?
— Ну я соврал, может быть, соглашаюсь. Я иногда ужасный
ребенок, и когда рад чему, то не удерживаюсь и готов наврать вздору.
Слушайте, мы с вами, однако же, здесь болтаем о пустяках, а этот доктор там что-то долго застрял. Впрочем, он, может, там и «мамашу» осмотрит и эту Ниночку безногую. Знаете, эта Ниночка мне понравилась. Она вдруг мне прошептала, когда я выходил: «Зачем вы не приходили раньше?» И таким голосом, с укором! Мне кажется, она ужасно добрая и жалкая.
Слушай: если все должны страдать, чтобы страданием купить вечную гармонию, то при чем тут
дети, скажи мне, пожалуйста?
— Кстати, мне недавно рассказывал один болгарин в Москве, — продолжал Иван Федорович, как бы и не
слушая брата, — как турки и черкесы там у них, в Болгарии, повсеместно злодействуют, опасаясь поголовного восстания славян, — то есть жгут, режут, насилуют женщин и
детей, прибивают арестантам уши к забору гвоздями и оставляют так до утра, а поутру вешают — и проч., всего и вообразить невозможно.
— Всех убьет, только стоит навести, — и Красоткин растолковал, куда положить порох, куда вкатить дробинку, показал на дырочку в виде затравки и рассказал, что бывает откат.
Дети слушали со страшным любопытством. Особенно поразило их воображение, что бывает откат.
(Акулина
слушала его с пожирающим вниманьем, слегка раскрыв губы, как
ребенок.)
Не
слушай того, что я тебе говорила,
дитя мое: я развращала тебя — вот мученье!
— Милое
дитя мое, вы удивляетесь и смущаетесь, видя человека, при котором были вчера так оскорбляемы, который, вероятно, и сам участвовал в оскорблениях. Мой муж легкомыслен, но он все-таки лучше других повес. Вы его извините для меня, я приехала к вам с добрыми намерениями. Уроки моей племяннице — только предлог; но надобно поддержать его. Вы сыграете что-нибудь, — покороче, — мы пойдем в вашу комнату и переговорим.
Слушайте меня,
дитя мое.
но на этом слове голос ее в самом деле задрожал и оборвался. «Не выходит — и прекрасно, что не выходит, это не должно выходить — выйдет другое, получше;
слушайте,
дети мои, наставление матери: не влюбляйтесь и знайте, что вы не должны жениться». Она запела сильным, полным контральто...
Дети вообще любят слуг; родители запрещают им сближаться с ними, особенно в России;
дети не
слушают их, потому что в гостиной скучно, а в девичьей весело. В этом случае, как в тысяче других, родители не знают, что делают. Я никак не могу себе представить, чтоб наша передняя была вреднее для
детей, чем наша «чайная» или «диванная». В передней
дети перенимают грубые выражения и дурные манеры, это правда; но в гостиной они принимают грубые мысли и дурные чувства.
Разговор, лица — все это так чуждо, странно, противно, так безжизненно, пошло, я сама была больше похожа на изваяние, чем на живое существо; все происходящее казалось мне тяжким, удушливым сном, я, как
ребенок, беспрерывно просила ехать домой, меня не
слушали.
С раннего утра сидел Фогт за микроскопом, наблюдал, рисовал, писал, читал и часов в пять бросался, иногда со мной, в море (плавал он как рыба); потом он приходил к нам обедать и, вечно веселый, был готов на ученый спор и на всякие пустяки, пел за фортепьяно уморительные песни или рассказывал
детям сказки с таким мастерством, что они, не вставая,
слушали его целые часы.
Как будто окаменев, не сдвинувшись с места,
слушал Петро, когда невинное
дитя лепетало ему Пидоркины речи.
—
Слушай, Иван Федорович! я хочу поговорить с тобою сурьезно. Ведь тебе, слава богу, тридцать осьмой год. Чин ты уже имеешь хороший. Пора подумать и об
детях! Тебе непременно нужна жена…
Веретено жужжало; а мы все,
дети, собравшись в кучку,
слушали деда, не слезавшего от старости более пяти лет с своей печки.
Мне чудно, мне страшно было, когда я
слушала эти рассказы, — говорила Катерина, вынимая платок и вытирая им лицо спавшего на руках
дитяти.
— Десятки лет мы смотрели эти ужасы, — рассказывал старик Молодцов. —
Слушали под звон кандалов песни о несчастной доле, песни о подаянии. А тут
дети плачут в колымагах, матери в арестантских халатах заливаются, утешая их, и публика кругом плачет, передавая несчастным булки, калачи… Кто что может…
—
Слушайте,
дети, вы — русские и с этого дня должны говорить по — русски.
Полуянов мог только улыбаться,
слушая этот бред, подводимый им под рубрику «покушений с негодными средствами». Он вообще усвоил себе постепенно покровительственный тон, разговаривая с Харитоном Артемьичем, как говорят с капризничающими
детьми. Чтоб утешить старика, Полуянов при самой торжественной обстановке составлял проекты будущих прошений, жалоб и разных докладных записок.
— Уйди, — приказала мне бабушка; я ушел в кухню, подавленный, залез на печь и долго
слушал, как за переборкой то — говорили все сразу, перебивая друг друга, то — молчали, словно вдруг уснув. Речь шла о
ребенке, рожденном матерью и отданном ею кому-то, но нельзя было понять, за что сердится дедушка: за то ли, что мать родила, не спросясь его, или за то, что не привезла ему
ребенка?
Хороши у него глаза были: веселые, чистые, а брови — темные, бывало, сведет он их, глаза-то спрячутся, лицо станет каменное, упрямое, и уж никого он не
слушает, только меня; я его любила куда больше, чем родных
детей, а он знал это и тоже любил меня!
Уже все позаснули,
дети переплакали и тоже угомонились давно, а баба всё не спит, думает и
слушает, как ревет море; теперь уж ее мучает тоска: жалко мужа, обидно на себя, что не удержалась и попрекнула его.
Удивленная мать с каким-то странным чувством
слушала этот полусонный, жалобный шепот…
Ребенок говорил о своих сонных грезах с такою уверенностью, как будто это что-то реальное. Тем не менее мать встала, наклонилась к мальчику, чтобы поцеловать его, и тихо вышла, решившись незаметно подойти к открытому окну со стороны сада.