Неточные совпадения
Перескажу простые речи
Отца иль дяди-старика,
Детей условленные встречи
У старых лип, у ручейка;
Несчастной ревности мученья,
Разлуку, слезы примиренья,
Поссорю вновь, и наконец
Я поведу их под венец…
Я вспомню речи неги страстной,
Слова тоскующей любви,
Которые в минувши дни
У ног любовницы прекрасной
Мне приходили на язык,
От коих я теперь отвык.
— Пойдем, — говорили некоторые, — право-слово, пойдем: что он нам,
дядя, что ли? Только беды с ним!
— Так! — вся орда вахлацкая
На
слово Клима Лавина
Откликнулась. — На подати!
Согласен,
дядя Влас?
Это было ему тем более неприятно, что по некоторым
словам, которые он слышал, дожидаясь у двери кабинета, и в особенности по выражению лица отца и
дяди он догадывался, что между ними должна была итти речь о матери.
Впереди, на черных холмах, сверкали зубастые огни трактиров; сзади, над массой города, развалившейся по невидимой земле, колыхалось розовато-желтое зарево. Клим вдруг вспомнил, что он не рассказал Пояркову о
дяде Хрисанфе и Диомидове. Это очень смутило его: как он мог забыть? Но он тотчас же сообразил, что вот и Маракуев не спрашивает о Хрисанфе, хотя сам же сказал, что видел его в толпе. Поискав каких-то внушительных
слов и не найдя их, Самгин сказал...
Жизнь очень похожа на Варвару, некрасивую, пестро одетую и — неумную. Наряжаясь в яркие
слова, в стихи, она, в сущности, хочет только сильного человека, который приласкал бы и оплодотворил ее. Он вспомнил, с какой смешной гордостью рассказывала Варвара про обыск у нее Лидии и Алине, вспомнил припев
дяди Миши...
Он сказал несколько
слов еще более грубых и заглушил ими спор, вызвав общее смущение, ехидные усмешки, иронический шепот.
Дядя Яков, больной, полулежавший на диване в груде подушек, спросил вполголоса, изумленно...
Клим вздохнул, послушал, как тишина поглощает грохот экипажа, хотел подумать о
дяде, заключить его в рамку каких-то очень значительных
слов, но в голове его ныл, точно комар, обидный вопрос...
Катин заговорил тише, менее оживленно. Климу показалось, что, несмотря на радость, с которой писатель встретил
дядю, он боится его, как ученик наставника. А сиповатый голос
дяди Якова стал сильнее, в
словах его явилось обилие рокочущих звуков.
— Сердечное
слово! Метко! — вскричал
дядя Хрисанф, подпрыгнув на стуле.
Говорила она неохотно, как жена, которой скучно беседовать с мужем. В этот вечер она казалась старше лет на пять. Окутанная шалью, туго обтянувшей ее плечи, зябко скорчившись в кресле, она, чувствовал Клим, была где-то далеко от него. Но это не мешало ему думать, что вот девушка некрасива, чужда, а все-таки хочется подойти к ней, положить голову на колени ей и еще раз испытать то необыкновенное, что он уже испытал однажды. В его памяти звучали
слова Ромео и крик
дяди Хрисанфа...
«Молчи,
дядя, — возразил мой бродяга, — будет дождик, будут и грибки; а будут грибки, будет и кузов. А теперь (тут он мигнул опять) заткни топор за спину: лесничий ходит. Ваше благородие! за ваше здоровье!» — При сих
словах он взял стакан, перекрестился и выпил одним духом. Потом поклонился мне и воротился на полати.
Когда он, бывало, приходил в нашу аудиторию или с деканом Чумаковым, или с Котельницким, который заведовал шкапом с надписью «Materia Medica», [Медицинское вещество (лат.).] неизвестно зачем проживавшим в математической аудитории, или с Рейсом, выписанным из Германии за то, что его
дядя хорошо знал химию, — с Рейсом, который, читая по-французски, называл светильню — baton de coton, [хлопчатобумажной палкой вместо: «cordon de coton» — хлопчатобумажным фитилем (фр.).] яд — рыбой (poisson [Яд — poison; рыба — poisson (фр.).]), а
слово «молния» так несчастно произносил, что многие думали, что он бранится, — мы смотрели на них большими глазами, как на собрание ископаемых, как на последних Абенсерагов, представителей иного времени, не столько близкого к нам, как к Тредьяковскому и Кострову, — времени, в котором читали Хераскова и Княжнина, времени доброго профессора Дильтея, у которого были две собачки: одна вечно лаявшая, другая никогда не лаявшая, за что он очень справедливо прозвал одну Баваркой, [Болтушкой (от фр. bavard).] а другую Пруденкой.
Дяди, перенесшие на него зуб, который имели против отца, не называли его иначе как «Химик», придавая этому
слову порицательный смысл и подразумевая, что химия вовсе не может быть занятием порядочного человека.
— Благодарю покорно. И ведь за что ненавидит, вор этот, дядя-то твой, за что? за то, что платье себе настоящее имею, за форц за мой, за походку мою. Одно
слово. Эхма! — заключил Василий, махнув рукой.
Дядя Яков любовно настраивал гитару, а настроив, говорил всегда одни и те же
слова...
— Еретики, безбожники, — говорил он о всех его жителях, а женщин называл гадким
словом, смысл которого
дядя Петр однажды объяснил мне тоже очень гадко и злорадно.
Приезжал
дядя Яков с гитарой, привозил с собою кривого и лысого часовых дел мастера, в длинном черном сюртуке, тихонького, похожего на монаха. Он всегда садился в угол, наклонял голову набок и улыбался, странно поддерживая ее пальцем, воткнутым в бритый раздвоенный подбородок. Был он темненький, его единый глаз смотрел на всех как-то особенно пристально; говорил этот человек мало и часто повторял одни и те же
слова...
Я дремал и просыпался от возни, хлопанья дверей, пьяных криков
дяди Михаила; в уши лезли странные
слова...
Дядя смотрел на бабушку прищурясь, как будто она сидела очень далеко, и продолжал настойчиво сеять невеселые звуки, навязчивые
слова.
Но
слова Настасьи Филипповны ударили в него как громом; услыхав о смерти
дяди, он побледнел как платок, и повернулся к вестовщице.
— Самому мне, матушка, так хотелось сделать, да что ж я могу? — сказал Самоквасов. —
Дядя никаких моих
слов не принимает. Одно себе заладил: «Не дам ни гроша» — и не внимает ничьим советам, ничьих разговоров не слушает…
И остался племянник у
дяди до по́лночи, говорил с ним о делах своих и намереньях, разговорился и с сестрицами, хоть ни той, ни другой ни «ты» сказать, ни «сестрицей» назвать не осмелился. И хотелось бы и бояться бы, кажется, нечего, да тех
слов не может он вымолвить; язык-от ровно за порогом оставил.
— Артель лишку не берет, — сказал
дядя Онуфрий, отстраняя руку Патапа Максимыча. — Что следовало — взято, лишнего не надо… Счастливо оставаться, ваше степенство!.. Путь вам чистый, дорога скатертью!.. Да вот еще что я скажу тебе, господин купец; послушай ты меня, старика: пока лесами едешь, не говори ты черного
слова. В степи как хочешь, а в лесу не поминай его… До беды недалече… Даром, что зима теперь, даром, что темная сила спит теперь под землей… На это не надейся!.. Хитер ведь он!..
— Да ведь это келейницы же дурным
словом обзывают ветлужскую сторону, а глядя на них и староверы, — отвечал
дядя Онуфрий. — Только ведь это одни пустые речи… Какую они там погань нашли? Таки же крещены, как и везде…
— Обсчитает тебя дядя-то, — небрежно кинула
слово Фленушка.
— Можешь всю артель тащить…
Слово скажи — все до единого поедем, — отвечал
дядя Онуфрий.
— Леса наши хорошие, — хмурясь и понурив голову, продолжал
дядя Онуфрий. — Наши поильцы-кормильцы… Сам Господь вырастил леса на пользу человека, сам Владыко свой сад рассадил… Здесь каждое дерево Божье, зачем же лесам провалиться?.. И кем они кляты?.. Это ты нехорошее, черное
слово молвил, господин купец… Не погневайся, имени-отчества твоего не знаю, а леса бранить не годится — потому они Божьи.
Закричал Захар пуще прежнего, даже с места вскочил, ругаясь и сжимая кулаки, но
дядя Онуфрий одним
словом угомонил расходившихся ребят.
На этих
словах кончилась музыка. Алексей ровно ото сна очнулся… Размашисто тряхнул он кудрями и, ни
словом, ни взглядом не ответив
дяде Елистрату, спешной походкой направился к буфету, бросил хозяину гостиницы бумажку и, не считая сдачи, побежал вон из гостиницы.
— Ой, ваше степенство, больно ты охоч его поминать! — вступился
дядя Онуфрий. — Здесь ведь лес, зимница… У нас его не поминают! Нехорошо!.. Черного
слова не говори… Не ровен час — пожалуй, недоброе что случится… А про каку это матку вы поминаете? — прибавил он.
— Га! Помяните мое
слово: из этого хлопца выйдет ученый или писатель, — глубокомысленно предсказывал
дядя — капитан.
Я осыпал
дядю всеми бранными
словами, какие только знал; назвал его подьячим, приказным крючком и мошенником, а Волкова, как главного виновника и преступника, хотел непременно застрелить, как только достану ружье, или затравить Суркой (дворовой собачонкой, известной читателям); а чтоб не откладывать своего мщения надолго, я выбежал, как исступленный, из комнаты, бросился в столярную, схватил деревянный молоток, бегом воротился в гостиную и, подошед поближе, пустил молотком прямо в Волкова…
— Нет, — отвечал
дядя, — он не говорил, да мы лучше положимся на него; сами-то, видишь, затрудняемся в выборе, а он уж знает, куда определить. Ты ему не говори о своем затруднении насчет выбора, да и о проектах тоже ни
слова: пожалуй, еще обидится, что не доверяем ему, да пугнет порядком: он крутенек. Я бы тебе не советовал говорить и о вещественных знаках здешним красавицам: они не поймут этого, где им понять! это для них слишком высоко: и я насилу вникнул, а они будут гримасничать.
— Меня? — повторил Александр, глядя во все глаза на
дядю. — Да, конечно… теперь понял… — торопливо прибавил он, но на последнем
слове запнулся.
Он дал себе
слово строго смотреть за собой и при первом случае уничтожить
дядю: доказать ему, что никакая опытность не заменит того, что вложено свыше; что как он, Петр Иваныч, там себе ни проповедуй, а с этой минуты не сбудется ни одно из его холодных, методических предсказаний.
— Дядюшка, что бы сказать? Вы лучше меня говорите… Да вот я приведу ваши же
слова, — продолжал он, не замечая, что
дядя вертелся на своем месте и значительно кашлял, чтоб замять эту речь, — женишься по любви, — говорил Александр, — любовь пройдет, и будешь жить привычкой; женишься не по любви — и придешь к тому же результату: привыкнешь к жене. Любовь любовью, а женитьба женитьбой; эти две вещи не всегда сходятся, а лучше, когда не сходятся… Не правда ли, дядюшка? ведь вы так учили…
Адуев достиг апогея своего счастия. Ему нечего было более желать. Служба, журнальные труды — все забыто, заброшено. Его уж обошли местом: он едва приметил это, и то потому, что напомнил
дядя. Петр Иваныч советовал бросить пустяки, но Александр при
слове «пустяки» пожимал плечами, с сожалением улыбался и молчал.
Дядя, увидя бесполезность своих представлений, тоже пожал плечами, улыбнулся с сожалением и замолчал, промолвив только: «Как хочешь, это твое дело, только смотри презренного металла не проси».
Александр был растроган; он не мог сказать ни
слова. Прощаясь с
дядей, он простер было к нему объятия, хоть и не так живо, как восемь лет назад. Петр Иваныч не обнял его, а взял только его за обе руки и пожал их крепче, нежели восемь лет назад. Лизавета Александровна залилась слезами.
И письма к
дяде туда же положу: то-то, чай, обрадуется! ведь семнадцать лет и
словом не перекинулись, шутка ли!
От его зоркого взгляда не ускользнуло лежавшее на столе, поверх других бумаг, письмо, начинающееся
словами: «Милый, дорогой
дядя», с какой-то припиской сверху, сделанной княжеской рукой.
Ни нескромные толки прислуги, ни неосторожные
слова ее отца по адресу матери в минуты ссоры, и изо всего этого девочка уразумела, что она для «
дяди» более чем простая воспитанница.
Она и обедала с Иваном Васильевичем, которого она называла «
дядей», причем за стулом князя неизменно стоял его камердинер, отец — Яков Никандрович. Мать ее, полная и далеко не старая женщина, была русской красавицей в полном смысле этого
слова, она служила экономкой в доме князя и была полновластной распорядительницей над княжеским домом, имением и даже, прибавляли провинциальные сплетники, над самим «его сиятельством».
Что
слова Федора дура относились к Ченцову, он это понял хорошо, но не высказал того и решился доехать
дядю на другом, более еще действительном для того предмете.
— В городе бы у нас побывали; на будущей неделе у головы бал — головиха именинница. У нас,
дядя, в городе весело: драгуны стоят, танцевальные вечера в клубе по воскресеньям бывают. Вот в К. — там пехота стоит, ну и скучно, даже клуб жалкий какой-то. На днях в наш город нового землемера прислали — так танцует! так танцует! Даже из драгун никто с ним сравняться не может!
Словом сказать, у всех пальму первенства отбил!
Когда я еще был совсем маленьким, отец сильно увлекался садоводством, дружил с местным купцом-садоводом Кондрашовым. Иван Иваныч Кондратов. Сначала я его называл Ананас-Кокок, потом — дядя-Карандаш. Были парники, была маленькая оранжерея. Смутно помню теплый, парной ее воздух, узорчатые листья пальм, стену и потолок из пыльных стекол, горки рыхлой, очень черной земли на столах, ряды горшочков с рассаженными черенками. И еще помню звучное, прочно отпечатавшееся в памяти
слово «рододендрон».
Восстановив в своей памяти всю обстановку квартиры Усовой, общество, которое она там встретила, особенно дамское, вспомнив некоторые брошенные вскользь фразы и
слова ее новой подруги Софьи Антоновны, она поняла, что попала, действительно, в такое место, где не следует быть порядочной, уважающей себя девушке, и внутренне была глубоко благодарна
дяде за то, что он увез ее оттуда.
Когда я произнес
слова песни, я вдруг впервые почувствовал ее насмешливый смысл, и мне показалось, что веселый
дядя зол и умен.
Да; а ты вот молчишь… ты, которой поручала ее мать, которою покойница, можно сказать, клялась и божилась в последние дни, ты молчишь; Форов, этот ненавистный человек, который… все-таки ей по мне приходится
дядя, тоже молчит, да свои нигилистические рацеи разводит; поп Евангел, эта ваша кротость сердечная, который, по вашим
словам, живой Бога узрит, с которым Лара, бывало, обо всем говорит, и он теперь только и знает, что бородой трясет, да своими широкими рукавицами размахивает; а этот… этот Андрей… ах, пропади он, не помянись мне его ненавистное имя!..
За ласковый прием, за теплый угол
Пастух тебе заплатит добрым
словомДа песнями. Прикажешь,
дядя, спеть?