Неточные совпадения
Молча с Грушницким спустились мы с горы и прошли
по бульвару, мимо окон
дома, где скрылась наша красавица. Она
сидела у окна. Грушницкий, дернув меня за руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась, а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..
— Да не позабудьте, Иван Григорьевич, — подхватил Собакевич, — нужно будет свидетелей, хотя
по два с каждой стороны. Пошлите теперь же к прокурору, он человек праздный и, верно,
сидит дома, за него все делает стряпчий Золотуха, первейший хапуга в мире. Инспектор врачебной управы, он также человек праздный и, верно,
дома, если не поехал куда-нибудь играть в карты, да еще тут много есть, кто поближе, — Трухачевский, Бегушкин, они все даром бременят землю!
Иногда, глядя с крыльца на двор и на пруд, говорил он о том, как бы хорошо было, если бы вдруг от
дома провести подземный ход или чрез пруд выстроить каменный мост, на котором бы были
по обеим сторонам лавки, и чтобы в них
сидели купцы и продавали разные мелкие товары, нужные для крестьян.
У ворот одного
дома сидела старуха, и нельзя сказать, заснула ли она, умерла или просто позабылась:
по крайней мере, она уже не слышала и не видела ничего и, опустив голову на грудь,
сидела недвижимо на одном и том же месте.
«Уж не несчастье ли какое у нас
дома?» — подумал Аркадий и, торопливо взбежав
по лестнице, разом отворил дверь. Вид Базарова тотчас его успокоил, хотя более опытный глаз, вероятно, открыл бы в энергической по-прежнему, но осунувшейся фигуре нежданного гостя признаки внутреннего волнения. С пыльною шинелью на плечах, с картузом на голове,
сидел он на оконнице; он не поднялся и тогда, когда Аркадий бросился с шумными восклицаниями к нему на шею.
— В сущности, город — беззащитен, — сказал Клим, но Макарова уже не было на крыше, он незаметно ушел.
По улице, над серым булыжником мостовой, с громом скакали черные лошади, запряженные в зеленые телеги, сверкали медные головы пожарных, и все это было странно, как сновидение. Клим Самгин спустился с крыши, вошел в
дом, в прохладную тишину. Макаров
сидел у стола с газетой в руке и читал, прихлебывая крепкий чай.
Он был сыном уфимского скотопромышленника, учился в гимназии, при переходе в седьмой класс был арестован,
сидел несколько месяцев в тюрьме, отец его в это время помер, Кумов прожил некоторое время в Уфе под надзором полиции, затем, вытесненный из
дома мачехой, пошел бродить
по России, побывал на Урале, на Кавказе, жил у духоборов, хотел переселиться с ними в Канаду, но на острове Крите заболел, и его возвратили в Одессу. С юга пешком добрался до Москвы и здесь осел, решив...
Толпа прошла, но на улице стало еще более шумно, — катились экипажи, цокали
по булыжнику подковы лошадей, шаркали
по панели и стучали палки темненьких старичков, старушек, бежали мальчишки. Но скоро исчезло и это, — тогда из-под ворот
дома вылезла черная собака и, раскрыв красную пасть, длительно зевнув, легла в тень. И почти тотчас мимо окна бойко пробежала пестрая, сытая лошадь, запряженная в плетеную бричку, — на козлах
сидел Захарий в сером измятом пыльнике.
— То-то само!
Сидел бы
дома да твердил уроки, чем бегать
по улицам! Вот когда Илья Ильич опять скажет, что ты по-французски плохо учишься, — я и сапоги сниму: поневоле будешь
сидеть за книжкой!
Бывало и то, что отец
сидит в послеобеденный час под деревом в саду и курит трубку, а мать вяжет какую-нибудь фуфайку или вышивает
по канве; вдруг с улицы раздается шум, крики, и целая толпа людей врывается в
дом.
— Что ж, хоть бы и уйти? — заметил Захар. — Отчего же и не отлучиться на целый день? Ведь нездорово
сидеть дома. Вон вы какие нехорошие стали! Прежде вы были как огурчик, а теперь, как
сидите, Бог знает на что похожи. Походили бы
по улицам, посмотрели бы на народ или на другое что…
— Ну, вот он к сестре-то больно часто повадился ходить. Намедни часу до первого засиделся, столкнулся со мной в прихожей и будто не видал. Так вот, поглядим еще, что будет, да и того… Ты стороной и поговори с ним, что бесчестье в
доме заводить нехорошо, что она вдова: скажи, что уж об этом узнали; что теперь ей не выйти замуж; что жених присватывался, богатый купец, а теперь прослышал, дескать, что он
по вечерам
сидит у нее, не хочет.
От него я добился только — сначала, что кузина твоя — a pousse la chose trop loin… qu’elle a fait un faux pas… а потом — что после визита княгини Олимпиады Измайловны, этой гонительницы женских пороков и поборницы добродетелей, тетки разом слегли, в окнах опустили шторы, Софья Николаевна
сидит у себя запершись, и все обедают
по своим комнатам, и даже не обедают, а только блюда приносятся и уносятся нетронутые, — что трогает их один Николай Васильевич, но ему запрещено выходить из
дома, чтоб как-нибудь не проболтался, что граф Милари и носа не показывает в
дом, а ездит старый доктор Петров, бросивший давно практику и в молодости лечивший обеих барышень (и бывший их любовником,
по словам старой, забытой хроники — прибавлю в скобках).
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна
дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где
сидит, или идет без цели
по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
Он только что умер, за минуту какую-нибудь до моего прихода. За десять минут он еще чувствовал себя как всегда. С ним была тогда одна Лиза; она
сидела у него и рассказывала ему о своем горе, а он, как вчера, гладил ее
по голове. Вдруг он весь затрепетал (рассказывала Лиза), хотел было привстать, хотел было вскрикнуть и молча стал падать на левую сторону. «Разрыв сердца!» — говорил Версилов. Лиза закричала на весь
дом, и вот тут-то они все и сбежались — и все это за минуту какую-нибудь до моего прихода.
И стала я на нее, матушка, под самый конец даже ужасаться: ничего-то она не говорит со мной,
сидит по целым часам у окна, смотрит на крышу
дома напротив да вдруг крикнет: „Хоть бы белье стирать, хоть бы землю копать!“ — только одно слово какое-нибудь этакое и крикнет, топнет ногою.
Назавтра Лиза не была весь день
дома, а возвратясь уже довольно поздно, прошла прямо к Макару Ивановичу. Я было не хотел входить, чтоб не мешать им, но, вскоре заметив, что там уж и мама и Версилов, вошел. Лиза
сидела подле старика и плакала на его плече, а тот, с печальным лицом, молча гладил ее
по головке.
Вечером я предложил в своей коляске место французу, живущему в отели, и мы отправились далеко в поле, через С.-Мигель, оттуда заехали на Эскольту, в наше вечернее собрание, а потом к губернаторскому
дому на музыку. На площади, кругом сквера, стояли экипажи. В них
сидели гуляющие. Здесь большею частью гуляют
сидя. Я не последовал этому примеру, вышел из коляски и пошел бродить
по площади.
Только свинья так же неопрятна, как и у нас, и так же неистово чешет бок об угол, как будто хочет своротить весь
дом, да кошка,
сидя в палисаднике, среди мирт, преусердно лижет лапу и потом мажет ею себе голову. Мы прошли мимо
домов, садов,
по песчаной дороге, миновали крепость и вышли налево за город.
Вглядывался я и заключил, что это равнодушие — родня тому спокойствию или той беспечности, с которой другой Фаддеев, где-нибудь на берегу,
по веревке, с топором, взбирается на колокольню и чинит шпиц или
сидит с кистью на дощечке и болтается в воздухе, на верху четырехэтажного
дома, оборачиваясь, в размахах веревки, спиной то к улице, то к
дому.
Европеянок можно видеть у них
дома или с пяти часов до семи, когда они катаются
по эспланаде, опрокинувшись на эластические подушки щегольских экипажей в легких, прозрачных, как здешний воздух, тканях и в шляпках, не менее легких, аjour: точно бабочка
сидит на голове.
Дождались и тишины, и тепла; но в это тепло хорошо
сидеть на балконе загородного
дома, в тени непроницаемой зелени, а не тут, под зноем 25˚ в тени
по Реомюру.
Черная туча совсем надвинулась, и стали видны уже не зарницы, а молнии, освещавшие весь двор и разрушающийся
дом с отломанными крыльцами, и гром послышался уже над головой. Все птицы притихли, но зато зашелестили листья, и ветер добежал до крыльца, на котором
сидел Нехлюдов, шевеля его волосами. Долетела одна капля, другая, забарабанило
по лопухам, железу крыши, и ярко вспыхнул весь воздух; всё затихло, и не успел Нехлюдов сосчитать три, как страшно треснуло что-то над самой головой и раскатилось
по небу.
Лошадь вялой рысцой, постукивая равномерно подковами
по пыльной и неровной мостовой, тащилась
по улицам; извозчик беспрестанно задремывал; Нехлюдов же
сидел, ни о чем не думая, равнодушно глядя перед собою. На спуске улицы, против ворот большого
дома, стояла кучка народа и конвойный с ружьем. Нехлюдов остановил извозчика.
Никто, кажется, не подумал даже, что могло бы быть, если бы Альфонс Богданыч в одно прекрасное утро взял да и забастовал, то есть не встал утром с пяти часов, чтобы несколько раз обежать целый
дом и обругать в несколько приемов на двух диалектах всю прислугу; не пошел бы затем в кабинет к Ляховскому, чтобы получить свою ежедневную порцию ругательств, крика и всяческого неистовства, не стал бы
сидеть ночи за своей конторкой во главе двадцати служащих, которые, не разгибая спины, работали под его железным началом, если бы, наконец, Альфонс Богданыч не обладал счастливой способностью являться
по первому зову, быть разом в нескольких местах, все видеть, и все слышать, и все давить, что попало к нему под руку.
Я с ним познакомился, как уже известно читателю, у Радилова и дня через два поехал к нему. Я застал его
дома. Он
сидел в больших кожаных креслах и читал Четьи-Минеи. Серая кошка мурлыкала у него на плече. Он меня принял,
по своему обыкновенью, ласково и величаво. Мы пустились в разговор.
Происходил он от старинного
дома, некогда богатого; деды его жили пышно, по-степному: то есть принимали званых и незваных, кормили их на убой, отпускали
по четверти овса чужим кучерам на тройку, держали музыкантов, песельников, гаеров и собак, в торжественные дни поили народ вином и брагой,
по зимам ездили в Москву на своих, в тяжелых колымагах, а иногда
по целым месяцам
сидели без гроша и питались домашней живностью.
Около стен,
по разным углам постоянно
сиживали всякие старухи, приживавшие у княжны или временно кочевавшие в ее
доме.
У окна
сидел, развалясь, какой-то «друг
дома», лакей или дежурный чиновник. Он встал, когда я взошел, вглядываясь в его лицо, я узнал его, мне эту противную фигуру показывали в театре, это был один из главных уличных шпионов, помнится,
по фамилии Фабр. Он спросил меня...
Зимой я
по неделям
сидел дома, а когда позволялось проехаться, то в теплых сапогах, шарфах и прочее.
Когда я возвратился, в маленьком
доме царила мертвая тишина, покойник,
по русскому обычаю, лежал на столе в зале, поодаль
сидел живописец Рабус, его приятель, и карандашом, сквозь слезы снимал его портрет; возле покойника молча, сложа руки, с выражением бесконечной грусти, стояла высокая женская фигура; ни один артист не сумел бы изваять такую благородную и глубокую «Скорбь».
— А не пойдешь, так
сиди в девках. Ты знаешь ли, старик-то что значит? Молодой-то пожил с тобой — и пропал
по гостям, да
по клубам, да
по цыганам. А старик
дома сидеть будет, не надышится на тебя! И наряды и уборы… всем на свете для молодой жены пожертвовать готов!
— А ты, сударыня, что
по сторонам смотришь… кушай! Заехала, так не накормивши не отпущу! Знаю я, как ты
дома из третьёводнишних остатков соусы выкраиваешь… слышала! Я хоть и в углу
сижу, а все знаю, что на свете делается! Вот я нагряну когда-нибудь к вам, посмотрю, как вы там живете… богатеи! Что? испугалась!
Отец не
сидел безвыходно в кабинете, но бродил
по дому, толковал со старостой, с ключницей, с поваром, словом сказать, распоряжался; тетеньки-сестрицы сходили к вечернему чаю вниз и часов до десяти беседовали с отцом; дети резвились и бегали
по зале; в девичьей затевались песни, сначала робко, потом громче и громче; даже у ключницы Акулины лай стихал в груди.
Когда все визиты были сделаны, несколько дней
сидели по утрам
дома и ждали отдачи. Случалось, что визитов не отдавали, и это служило темой для продолжительных и горьких комментариев. Но случалось и так, что кто-нибудь приезжал первый — тогда на всех лицах появлялось удовольствие.
— Бабочка молодая, — говорили кругом, — а муж какой-то шалый да ротозей. Смотрит
по верхам, а что под носом делается, не видит. Чем бы первое время после свадьбы посидеть
дома да в кругу близких повеселить молодую жену, а он в Москву ее повез, со студентами стал сводить. Городят студенты промеж себя чепуху, а она
сидит, глазами хлопает. Домой воротился, и
дома опять чепуху понес. «Святая» да «чистая» — только и слов, а ей на эти слова плюнуть да растереть. Ну, натурально, молодка взбеленилась.
Все в
доме смотрело сонно, начиная с матушки, которая, не принимая никаких докладов, не знала, куда деваться от скуки, и раз
по пяти на дню ложилась отдыхать, и кончая сенными девушками, которые,
сидя праздно в девичьей, с утра до вечера дремали.
Так же как и ее муж, она почти никогда не
сидела дома и почти весь день пресмыкалась у кумушек и зажиточных старух, хвалила и ела с большим аппетитом и дралась только
по утрам с своим мужем, потому что в это только время и видела его иногда.
Сидит человек на скамейке на Цветном бульваре и смотрит на улицу, на огромный
дом Внукова. Видит, идут
по тротуару мимо этого
дома человек пять, и вдруг — никого! Куда они девались?.. Смотрит — тротуар пуст… И опять неведомо откуда появляется пьяная толпа, шумит, дерется… И вдруг исчезает снова… Торопливо шагает будочник — и тоже проваливается сквозь землю, а через пять минут опять вырастает из земли и шагает
по тротуару с бутылкой водки в одной руке и со свертком в другой…
Под бельэтажем нижний этаж был занят торговыми помещениями, а под ним, глубоко в земле, подо всем
домом между Грачевкой и Цветным бульваром
сидел громаднейший подвальный этаж, весь сплошь занятый одним трактиром, самым отчаянным разбойничьим местом, где развлекался до бесчувствия преступный мир, стекавшийся из притонов Грачевки, переулков Цветного бульвара, и даже из самой «Шиповской крепости» набегали фартовые после особо удачных сухих и мокрых дел, изменяя даже своему притону «Поляковскому трактиру» на Яузе, а хитровская «Каторга» казалась пансионом благородных девиц
по сравнению с «Адом».
Галактион действительно прервал всякие отношения с пьяной запольской компанией,
сидел дома и бывал только
по делу у Стабровского. Умный поляк долго приглядывался к молодому мельнику и кончил тем, что поверил в него. Стабровскому больше всего нравились в Галактионе его раскольничья сдержанность и простой, но здоровый русский ум.
Вечером этого дня дешевка закончилась. Прохоров был сбит и закрыл кабаки под предлогом, что вся водка вышла. Галактион
сидел у себя и подсчитывал, во сколько обошлось это удовольствие. Получалась довольно крупная сумма, причем он не мог не удивляться, что Стабровский в своей смете на конкуренцию предусмотрел почти из копейки в копейку ее стоимость специально для Суслона. Именно за этим занятием накрыл Галактиона отец. Он,
по обыкновению, пробрался в
дом через кухню.
Из Суслона скитники поехали вниз
по Ключевой. Михей Зотыч хотел посмотреть, что делается в богатых селах. Везде было то же уныние, как и в Суслоне. Народ потерял голову. Из-под Заполья вверх
по Ключевой быстро шел голодный тиф.
По дороге попадались бесцельно бродившие
по уезду мужики, — все равно работы нигде не было, а
дома сидеть не у чего. Более малодушные уходили из
дому, куда глаза глядят, чтобы только не видеть голодавшие семьи.
Да и ты, молодец, говорю, ты подумай-ко:
по себе ли ты березу ломишь?» Дедушко-то наш о ту пору богач был, дети-то еще не выделены, четыре
дома у него, у него и деньги, и в чести он, незадолго перед этим ему дали шляпу с позументом да мундир за то, что он девять лет бессменно старшиной в цехе
сидел, — гордый он был тогда!
И вспоминал, у кого в городе есть подходящие невесты. Бабушка помалкивала, выпивая чашку за чашкой; я
сидел у окна, глядя, как рдеет над городом вечерняя заря и красно́ сверкают стекла в окнах
домов, — дедушка запретил мне гулять
по двору и саду за какую-то провинность.
Знакомство с барчуками продолжалось, становясь всё приятней для меня. В маленьком закоулке, между стеною дедова
дома и забором Овсянникова, росли вяз, липа и густой куст бузины; под этим кустом я прорезал в заборе полукруглое отверстие, братья поочередно или
по двое подходили к нему, и мы беседовали тихонько,
сидя на корточках или стоя на коленях. Кто-нибудь из них всегда следил, как бы полковник не застал нас врасплох.
— Эка беда! Чего испугался — нищими! Ну, и — нищими. Ты знай
сиди себе
дома, а
по миру-то я пойду, — небойсь, мне подадут, сыты будем! Ты — брось-ка всё!
В первые же дни
по приезде мать подружилась с веселой постоялкой, женой военного, и почти каждый вечер уходила в переднюю половину
дома, где бывали и люди от Бетленга — красивые барыни, офицера. Дедушке это не нравилось, не однажды,
сидя в кухне, за ужином, он грозил ложкой и ворчал...
— Иду как-то великим постом, ночью, мимо Рудольфова
дома; ночь лунная, молосная, вдруг вижу: верхом на крыше, около трубы,
сидит черный, нагнул рогатую-то голову над трубой и нюхает, фыркает, большой, лохматый. Нюхает да хвостом
по крыше и возит, шаркает. Я перекрестила его: «Да воскреснет бог и расточатся врази его», — говорю. Тут он взвизгнул тихонько и соскользнул кувырком с крыши-то во двор, — расточился! Должно, скоромное варили Рудольфы в этот день, он и нюхал, радуясь…
В обоих северных округах на одном участке
сидят по два и даже
по три владельца, и так — больше, чем в половине хозяйств; поселенец садится на участок, строит
дом и обзаводится хозяйством, а через два-три года ему сажают совладельца или же один участок дают сразу двум поселенцам.