Неточные совпадения
Зимой
перед лучиною
Сидит семья, работает,
А странничек гласит.
Г-жа Простакова. Без наук люди живут и жили. Покойник батюшка воеводою был пятнадцать лет, а с тем и скончаться изволил, что не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда, бывало,
сидя на железном сундуке. После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то эконом был! Жизни не жалел, чтоб из сундука ничего не вынуть.
Перед другим не похвалюсь, от вас не потаю: покойник-свет, лежа на сундуке с деньгами, умер, так сказать, с голоду. А! каково это?
Бросились они все разом в болото, и больше половины их тут потопло («многие за землю свою поревновали», говорит летописец); наконец, вылезли из трясины и видят: на другом краю болотины, прямо
перед ними,
сидит сам князь — да глупый-преглупый!
Сидит и ест пряники писаные. Обрадовались головотяпы: вот так князь! лучшего и желать нам не надо!
Как взглянули головотяпы на князя, так и обмерли.
Сидит, это,
перед ними князь да умной-преумной; в ружьецо попаливает да сабелькой помахивает. Что ни выпалит из ружьеца, то сердце насквозь прострелит, что ни махнет сабелькой, то голова с плеч долой. А вор-новотор, сделавши такое пакостное дело, стоит брюхо поглаживает да в бороду усмехается.
Немного спустя после описанного выше приема письмоводитель градоначальника, вошедши утром с докладом в его кабинет, увидел такое зрелище: градоначальниково тело, облеченное в вицмундир,
сидело за письменным столом, а
перед ним, на кипе недоимочных реестров, лежала, в виде щегольского пресс-папье, совершенно пустая градоначальникова голова… Письмоводитель выбежал в таком смятении, что зубы его стучали.
Одно утро захожу к ним — как теперь
перед глазами: Бэла
сидела на кровати в черном шелковом бешмете, бледненькая, такая печальная, что я испугался.
Я обратился к слепому, который
сидел перед печью и подкладывал в огонь хворост.
Бэла
сидела на лежанке, повесив голову на грудь, а Григорий Александрович стоял
перед нею.
Зять еще долго повторял свои извинения, не замечая, что сам уже давно
сидел в бричке, давно выехал за ворота и
перед ним давно были одни пустые поля. Должно думать, что жена не много слышала подробностей о ярмарке.
— Вот он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел их в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла и в них
перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во всех присутственных местах.] и двумя толстыми книгами,
сидел один, как солнце, председатель.
— Ах, боже мой! что ж я так
сижу перед вами! вот хорошо! Ведь вы знаете, Анна Григорьевна, с чем я приехала к вам? — Тут дыхание гостьи сперлось, слова, как ястребы, готовы были пуститься в погоню одно за другим, и только нужно было до такой степени быть бесчеловечной, какова была искренняя приятельница, чтобы решиться остановить ее.
— Историю… — тут Чичиков остановился, и оттого ли, что
перед ним
сидел генерал, или просто чтобы придать более важности предмету, прибавил: — историю о генералах, ваше превосходительство.
Но в продолжение того, как он
сидел в жестких своих креслах, тревожимый мыслями и бессонницей, угощая усердно Ноздрева и всю родню его, и
перед ним теплилась сальная свечка, которой светильня давно уже накрылась нагоревшею черною шапкою, ежеминутно грозя погаснуть, и глядела ему в окна слепая, темная ночь, готовая посинеть от приближавшегося рассвета, и пересвистывались вдали отдаленные петухи, и в совершенно заснувшем городе, может быть, плелась где-нибудь фризовая шинель, горемыка неизвестно какого класса и чина, знающая одну только (увы!) слишком протертую русским забубенным народом дорогу, — в это время на другом конце города происходило событие, которое готовилось увеличить неприятность положения нашего героя.
Несколько мужиков, по обыкновению, зевали,
сидя на лавках
перед воротами в своих овчинных тулупах.
И постепенно в усыпленье
И чувств и дум впадает он,
А
перед ним воображенье
Свой пестрый мечет фараон.
То видит он: на талом снеге,
Как будто спящий на ночлеге,
Недвижим юноша лежит,
И слышит голос: что ж? убит.
То видит он врагов забвенных,
Клеветников и трусов злых,
И рой изменниц молодых,
И круг товарищей презренных,
То сельский дом — и у окна
Сидит она… и всё она!..
Он так привык теряться в этом,
Что чуть с ума не своротил
Или не сделался поэтом.
Признаться: то-то б одолжил!
А точно: силой магнетизма
Стихов российских механизма
Едва в то время не постиг
Мой бестолковый ученик.
Как походил он на поэта,
Когда в углу
сидел один,
И
перед ним пылал камин,
И он мурлыкал: Benedetta
Иль Idol mio и ронял
В огонь то туфлю, то журнал.
Стремит Онегин? Вы заране
Уж угадали; точно так:
Примчался к ней, к своей Татьяне,
Мой неисправленный чудак.
Идет, на мертвеца похожий.
Нет ни одной души в прихожей.
Он в залу; дальше: никого.
Дверь отворил он. Что ж его
С такою силой поражает?
Княгиня
перед ним, одна,
Сидит, не убрана, бледна,
Письмо какое-то читает
И тихо слезы льет рекой,
Опершись на руку щекой.
Она
сидела с заплаканными глазами на сундуке, перебирая пальцами носовой платок, и пристально смотрела на валявшиеся на полу
перед ней клочки изорванной вольной.
Налево от дивана стоял старый английский рояль;
перед роялем
сидела черномазенькая моя сестрица Любочка и розовенькими, только что вымытыми холодной водой пальчиками с заметным напряжением разыгрывала этюды Clementi.
Но мы
сидели без дела, маячились попусту
перед городом.
В следующую же ночь, с свойственною одним бурсакам дерзостью, он пролез чрез частокол в сад, взлез на дерево, которое раскидывалось ветвями на самую крышу дома; с дерева перелез он на крышу и через трубу камина пробрался прямо в спальню красавицы, которая в это время
сидела перед свечою и вынимала из ушей своих дорогие серьги.
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я
сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что
перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
Но никто не разделял его счастия; молчаливый товарищ его смотрел на все эти взрывы даже враждебно и с недоверчивостью. Был тут и еще один человек, с виду похожий как бы на отставного чиновника. Он
сидел особо,
перед своею посудинкой, изредка отпивая и посматривая кругом. Он был тоже как будто в некотором волнении.
Когда он очнулся, то увидал, что
сидит на стуле, что его поддерживает справа какой-то человек, что слева стоит другой человек с желтым стаканом, наполненным желтою водою, и что Никодим Фомич стоит
перед ним и пристально глядит на него; он встал со стула.
Он поднял на нее свой задумчивый взгляд и вдруг заметил, что он
сидит, а она все еще стоит
перед ним.
— Я, знаете, человек холостой, этак несветский и неизвестный, и к тому же законченный человек, закоченелый человек-с, в семя пошел и… и… и заметили ль вы, Родион Романович, что у нас, то есть у нас в России-с, и всего более в наших петербургских кружках, если два умные человека, не слишком еще между собою знакомые, но, так сказать, взаимно друг друга уважающие, вот как мы теперь с вами-с, сойдутся вместе, то целых полчаса никак не могут найти темы для разговора, — коченеют друг
перед другом,
сидят и взаимно конфузятся.
Я взглянул и обмер. На полу, в крестьянском оборванном платье
сидела Марья Ивановна, бледная, худая, с растрепанными волосами.
Перед нею стоял кувшин воды, накрытый ломтем хлеба. Увидя меня, она вздрогнула и закричала. Что тогда со мною стало — не помню.
Она слыла за легкомысленную кокетку, с увлечением предавалась всякого рода удовольствиям, танцевала до упаду, хохотала и шутила с молодыми людьми, которых принимала
перед обедом в полумраке гостиной, а по ночам плакала и молилась, не находила нигде покою и часто до самого утра металась по комнате, тоскливо ломая руки, или
сидела, вся бледная и холодная, над Псалтырем.
Брат его
сидел далеко за полночь в своем кабинете, на широком гамбсовом кресле, [Гамбсово кресло — кресло работы модного петербургского мебельного мастера Гамбса.]
перед камином, в котором слабо тлел каменный уголь.
Одинцова скорыми шагами дошла до своего кабинета. Базаров проворно следовал за нею, не поднимая глаз и только ловя слухом тонкий свист и шелест скользившего
перед ним шелкового платья. Одинцова опустилась на то же самое кресло, на котором
сидела накануне, и Базаров занял вчерашнее свое место.
Вечером того же дня Одинцова
сидела у себя в комнате с Базаровым, а Аркадий расхаживал по зале и слушал игру Кати. Княжна ушла к себе наверх; она вообще терпеть не могла гостей, и в особенности этих «новых оголтелых», как она их называла. В парадных комнатах она только дулась; зато у себя,
перед своею горничной, она разражалась иногда такою бранью, что чепец прыгал у ней на голове вместе с накладкой. Одинцова все это знала.
Но на этот раз знакомые слова прозвучали по-новому бесцветно. Маргарита только что пришла из бани,
сидела у комода,
перед зеркалом, расчесывая влажные, потемневшие волосы. Красное лицо ее казалось гневным.
Самгин зашел к ней, чтоб
передать письмо и посылку Марины. Приняв письмо, девица поцеловала его, и все время, пока Самгин
сидел, она держала письмо на груди, прижав его ладонью против сердца.
«Надо решительно объясниться с нею», — додумался он и вечером, тоже демонстративно, не пошел в гостиницу, а явился утром, но Алина сказала ему, что Лидия уехала в Троице-Сергиевскую лавру. Пышно одетая в шелк, Алина
сидела перед зеркалом, подпиливая ногти, и небрежненьким тоном говорила...
Марина встретила его, как всегда, спокойно и доброжелательно. Она что-то писала,
сидя за столом,
перед нею стоял стеклянный кувшин с жидкостью мутно-желтого цвета и со льдом. В простом платье, белом, из батиста, она казалась не такой рослой и пышной.
Человек молча посторонился и дважды громко свистнул в пальцы. Над баррикадой воздух был красноват и струился, как марево, — ноздри щекотал запах дыма. По ту сторону баррикады,
перед небольшим костром,
сидел на ящике товарищ Яков и отчетливо говорил...
Вход в переулок, куда вчера не пустили Самгина, был загроможден телегой без колес, ящиками, матрацем, газетным киоском и полотнищем ворот.
Перед этим сооружением на бочке из-под цемента
сидел рыжебородый человек, с папиросой в зубах; между колен у него торчало ружье, и одет он был так, точно собрался на охоту. За баррикадой возились трое людей: один прикреплял проволокой к телеге толстую доску, двое таскали со двора кирпичи. Все это вызвало у Самгина впечатление озорной обывательской забавы.
Снимок — мутный, не сразу можно было разобрать, что на нем — часть улицы, два каменных домика, рамы окон поломаны, стекла выбиты, с крыльца на каменную площадку высунулись чьи-то ноги, вся улица засорена изломанной мебелью, валяется пианино с оторванной крышкой, поперек улицы — срубленное дерево, клен или каштан,
перед деревом — костер, из него торчит крышка пианино, а пред костром, в большом, вольтеровском кресле, поставив ноги на пишущую машинку, а винтовку между ног,
сидит и смотрит в огонь русский солдат.
— А недавно,
перед тем, как взойти луне, по небу летала большущая черная птица, подлетит ко звезде и склюнет ее, подлетит к другой и ее склюет. Я не спал, на подоконнике
сидел, потом страшно стало, лег на постелю, окутался с головой, и так, знаешь, было жалко звезд, вот, думаю, завтра уж небо-то пустое будет…
— Я тут
сидела перед печкой, задумалась. Ты только сию минуту пришел?
Когда Самгин очнулся, — за окном, в молочном тумане, таяло серебряное солнце, на столе сиял самовар, высоко и кудряво вздымалась струйка пара,
перед самоваром
сидел, с газетой в руках, брат. Голова его по-солдатски гладко острижена, красноватые щеки обросли купеческой бородой; на нем крахмаленная рубаха без галстука, синие подтяжки и необыкновенно пестрые брюки.
Калитин,
сидя на корточках
перед фонарем, рассматривал какие-то бумажки и ворчал...
И вдруг облако исчезло,
перед ним распахнулась светлая, как праздник, Обломовка, вся в блеске, в солнечных лучах, с зелеными холмами, с серебряной речкой; он идет с Ольгой задумчиво по длинной аллее, держа ее за талию,
сидит в беседке, на террасе…
На человека иногда нисходят редкие и краткие задумчивые мгновения, когда ему кажется, что он переживает в другой раз когда-то и где-то прожитой момент. Во сне ли он видел происходящее
перед ним явление, жил ли когда-нибудь прежде, да забыл, но он видит: те же лица
сидят около него, какие
сидели тогда, те же слова были произнесены уже однажды: воображение бессильно перенести опять туда, память не воскрешает прошлого и наводит раздумье.
Она ни
перед кем никогда не открывает сокровенных движений сердца, никому не поверяет душевных тайн; не увидишь около нее доброй приятельницы, старушки, с которой бы она шепталась за чашкой кофе. Только с бароном фон Лангвагеном часто остается она наедине; вечером он
сидит иногда до полуночи, но почти всегда при Ольге; и то они все больше молчат, но молчат как-то значительно и умно, как будто что-то знают такое, чего другие не знают, но и только.
Обломов дошел почти до комнаты Ольги, не встретив никого. Ольга
сидела в своей маленькой гостиной,
перед спальной, и углубилась в чтение какой-то книги.
Обломов после ужина торопливо стал прощаться с теткой: она пригласила его на другой день обедать и Штольцу просила
передать приглашение. Илья Ильич поклонился и, не поднимая глаз, прошел всю залу. Вот сейчас за роялем ширмы и дверь. Он взглянул — за роялем
сидела Ольга и смотрела на него с большим любопытством. Ему показалось, что она улыбалась.
Часто погружались они в безмолвное удивление
перед вечно новой и блещущей красотой природы. Их чуткие души не могли привыкнуть к этой красоте: земля, небо, море — все будило их чувство, и они молча
сидели рядом, глядели одними глазами и одной душой на этот творческий блеск и без слов понимали друг друга.
Минут через десять Штольц вышел одетый, обритый, причесанный, а Обломов меланхолически
сидел на постели, медленно застегивая грудь рубашки и не попадая пуговкой в петлю.
Перед ним на одном колене стоял Захар с нечищеным сапогом, как с каким-нибудь блюдом, готовясь надевать и ожидая, когда барин кончит застегиванье груди.
— Книги и картины
перед Рождеством: тогда с Анисьей все шкапы переберем. А теперь когда станешь убирать? Вы всё дома
сидите.