Неточные совпадения
Великий
царь, отсрочь мое изгнанье, —
Огонь любви моей воспламенит
Снегурочки нетронутое
сердце.
Клянусь тебе великими богами,
Снегурочка моей супругой будет,
А если нет — пускай меня карает
Закон
царя и страшный гнев богов.
Великий
царь, стыдливость наблюдая
Обычную, могла бы я, конечно,
Незнанием отговориться; но
Желание служить для пользы общей
Стыдливостью пожертвовать велит.
Из юношей цветущих, берендеев,
Известных мне, один лишь только может
Внушить любовь девице,
сердце жен
Поколебать, хотя бы наша верность
Крепка была, как сталь, — и это Лель.
Девица, не тужи!
Печаль темнит лица живые краски,
Забывчиво девичье горе,
сердцеОтходчиво: как в угольке, под пеплом
Таится в нем огонь для новой страсти.
Обидчика забудь! А за обиду
Отмститель суд да
царь.
Батюшко, светлый
царь,
Нешто так водится?
Где ж это писано,
Где же показано?
Сердце-то вынувши…
Великий
царь, любви Купава ищет.
Хочу любить; а как его полюбишь?
Обижено, разбито
сердце им;
Лишь ненависть к нему до гроба будет
В груди моей. Не надо мне его.
Царь и закон — также недоступны человеческому суду, а если порой при некоторых применениях закона
сердце поворачивается в груди от жалости и сострадания, — это стихийное несчастие, не подлежащее никаким обобщениям.
Это бы очень хорошо рекомендовало мое юное
сердце и давало бы естественный повод для эффектных картин: в глухом городе неиспорченное детское чувство несется навстречу доброму
царю и народной свободе…
Даже
сердце дрогнуло у отставного исправника при виде знакомых мест, где он
царил в течение пятнадцати лет.
Возгнушается метатель грома и молнии, ему же все стихии повинуются, возгнушается колеблющий
сердца из-за пределов вселенныя дать мстити за себя и самому
царю, мечтающему быти его на земли преемником.
О! дар небес благословенный,
Источник всех великих дел;
О вольность, вольность, дар бесценный!
Позволь, чтоб раб тебя воспел.
Исполни
сердце твоим жаром,
В нем сильных мышц твоих ударом
Во свет рабства тьму претвори,
Да Брут и Телль еще проснутся,
Седяй во власти, да смятутся
От гласа твоего
цари.
Я, когда вышел из университета, то много занимался русской историей, и меня всегда и больше всего поражала эпоха междуцарствия: страшная пора — Москва без
царя, неприятель и неприятель всякий, — поляки, украинцы и даже черкесы, — в самом центре государства; Москва приказывает, грозит, молит к Казани, к Вологде, к Новгороду, — отовсюду молчание, и потом вдруг, как бы мгновенно, пробудилось сознание опасности; все разом встало, сплотилось, в год какой-нибудь вышвырнули неприятеля; и покуда, заметьте, шла вся эта неурядица, самым правильным образом происходил суд, собирались подати, формировались новые рати, и вряд ли это не народная наша черта: мы не любим приказаний; нам не по
сердцу чересчур бдительная опека правительства; отпусти нас посвободнее, может быть, мы и сами пойдем по тому же пути, который нам указывают; но если же заставят нас идти, то непременно возопием; оттуда же, мне кажется, происходит и ненависть ко всякого рода воеводам.
Вот про
царей говорят, что
царям больно жизнь хороша, а на-ка, попробуй кто, — так не понравится, пожалуй: руками-то и ногами глину месить легче, чем сердцем-то о каком деле скорбеть!
— Нет, мне, видно, бог уж за вас заплатит! Один он,
царь милосердый, все знает и видит, как материнское-то
сердце не то чтобы, можно сказать, в постоянной тревоге об вас находится, а еще пуще того об судьбе вашей сокрушается… Чтобы жили вы, мои дети, в веселостях да в неженье, чтоб и ветром-то на вас как-нибудь неосторожно не дунуло, чтоб и не посмотрел-то на вас никто неприветливо…
Земля, которую некогда попирали стопы благочестивых
царей и благоверных цариц русских, притекавших сюда, под тихую сень святых обителей, отдохнуть от царственных забот и трудов и излить воздыхания сокрушенных
сердец своих!
Недаром искони говорилось, что полевая потеха утешает
сердца печальные, а кречетья добыча веселит весельем радостным старого и малого. Сколь ни пасмурен был
царь, когда выехал из Слободы с своими опричниками, но при виде всей блестящей толпы сокольников лицо его прояснилось. Местом сборища были заповедные луга и перелески верстах в двух от Слободы по Владимирской дороге.
— Сын мой, — продолжал игумен, — я тебе не верю; ты клевещешь на себя. Не верю, чтобы
сердце твое отвратилось от
царя. Этого быть не может. Подумай сам:
царь нам более чем отец, а пятая заповедь велит чтить отца. Скажи мне, сын мой, ведь ты следуешь заповеди?
— Замолчи, отец! — сказал, вставая, Максим, — не возмущай мне
сердца такою речью! Кто из тех, кого погубил ты, умышлял на
царя? Кто из них замутил государство? Не по винам, а по злобе своей сечешь ты боярские головы! Кабы не ты, и
царь был бы милостивее. Но вы ищете измены, вы пытками вымучиваете изветы, вы, вы всей крови заводчики! Нет, отец, не гневи бога, не клевещи на бояр, а скажи лучше, что без разбора хочешь вконец извести боярский корень!
— Это
царь заутреню служит! — сказали они. — Умягчи, боже, его
сердце, вложи милость в душу его!
— Пробори меня,
царь Саул! — говорил он, отбирая в сторону висевшие на груди его кресты, — пробори сюда, в самое
сердце! Чем я хуже тех праведных? Пошли и меня в царствие небесное! Аль завидно тебе, что не будешь с нами,
царь Саул,
царь Ирод,
царь кромешный?
Воротились мы в домы и долго ждали, не передумает ли
царь, не вернется ли? Проходит неделя, получает высокопреосвященный грамоту; пишет государь, что я-де от великой жалости
сердца, не хотя ваших изменных дел терпеть, оставляю мои государства и еду-де куда бог укажет путь мне! Как пронеслася эта весть, зачался вопль на Москве: «Бросил нас батюшка-царь! Кто теперь будет над нами государить!»
— Ох, князь! Горько вымолвить, страшно подумать! Не по одним наветам наушническим стал
царь проливать кровь неповинную. Вот хоть бы Басманов, новый кравчий царский, бил челом государю на князя Оболенского-Овчину в каком-то непригожем слове. Что ж сделал
царь? За обедом своею рукою вонзил князю нож в
сердце!
Намек на Басманова также не прошел даром. В Иоанновом
сердце остался зародыш подозрения и хотя не тотчас пустил в нем корни, но значительно охладил расположение его к своему кравчему, ибо
царь никогда не прощал тому, кого однажды опасался, хотя бы впоследствии и сам признал свое опасение напрасным.
— Тяжело мое преступление, — начал он дрожащим голосом. — Отец мой, слушай! Страшно мне вымолвить: оскудела моя любовь к
царю,
сердце мое от него отвратилось!
— Нет, — продолжал он вполголоса, — напрасно ты винишь меня, князь.
Царь казнит тех, на кого злобу держит, а в
сердце его не волен никто.
Сердце царево в руце божией, говорит Писание. Вот Морозов попытался было прямить ему; что ж вышло? Морозова казнили, а другим не стало от того легче. Но ты, Никита Романыч, видно, сам не дорожишь головою, что, ведая московскую казнь, не убоялся прийти в Слободу?
Уже он вспрянул с земли, уже готов был следовать за Перстнем, как вдруг вспомнил данную
царю клятву, и кровь его отхлынула к
сердцу.
— Не отвергай меня, отец мой! — продолжал Максим, — выслушай меня! Долго боролся я сам с собою, долго молился пред святыми иконами. Искал я в своем
сердце любви к
царю — и не обрел ее!
Если бы Морозов покорился или, упав к ногам
царя, стал бы униженно просить о пощаде, быть может, и смягчился бы Иван Васильевич. Но вид Морозова был слишком горд, голос слишком решителен; в самой просьбе его слышалась непреклонность, и этого не мог снести Иоанн. Он ощущал ко всем сильным нравам неодолимую ненависть, и одна из причин, по коим он еще недавно, не отдавая себе отчета, отвратил
сердце свое от Вяземского, была известная ему самостоятельность князя.
Как услышал князя Серебряного, как узнал, что он твой объезд за душегубство разбил и не заперся перед
царем в своем правом деле, но как мученик пошел за него на смерть, — тогда забилось к нему
сердце мое, как ни к кому еще не бивалось, и вышло из мысли моей колебание, и стало мне ясно как день, что не на вашей стороне правда!
Судороги на лице
царя заиграли чаще, но голос остался по — прежнему спокоен. Морозов стоял как пораженный громом. Багровое лицо его побледнело, кровь отхлынула к
сердцу, очи засверкали, а брови сначала заходили, а потом сдвинулись так грозно, что даже вблизи Ивана Васильевича выражение его показалось страшным. Он еще не верил ушам своим; он сомневался, точно ли
царь хочет обесчестить всенародно его, Морозова, гордого боярина, коего заслуги и древняя доблесть были давно всем известны?
Ты в смрадном
сердце своем, аки аспид, задумал погубить меня,
царя твоего, и чернокнижием хотел извести меня, и затем, должно быть, ты в опричнину просился?
Борис Федорович в последние годы пошел быстро в гору. Он сделался шурином царевича Федора, за которого вышла сестра его Ирина, и имел теперь важный сан конюшего боярина. Рассказывали даже, что
царь Иван Васильевич, желая показать, сколь Годунов и невестка близки его
сердцу, поднял однажды три перста кверху и сказал, дотрогиваясь до них другою рукой...
— Максимушка! — сказал он, принимая заискивающий вид, насколько позволяло зверское лицо его, — не в пору ты уезжать затеял! Твое слово понравилось сегодня
царю. Хоть и напугал ты меня порядком, да заступились, видно, святые угодники за нас, умягчили
сердце батюшки-государя. Вместо чтоб казнить, он похвалил тебя, и жалованья тебе прибавил, и собольею шубой пожаловал! Посмотри, коли ты теперь в гору не пойдешь! А покамест чем тебе здесь не житье?
— Еще
царем Давыдом, помнишь, сказано: «Рече безумец в
сердце своем: несть бог», — вон когда еще говорили про это безумные! Без бога — никак нельзя обойтись…
Великая императрица! чем же воздадим мы тебе за твою матернюю любовь к нам, за сии твои несказанные нам благодеяния? Наполняем
сердца наши токмо вящим воспламенением искоренять из света злобу, царства твоего недостойную. Просим
царя царей, да подаст он нам в том свою помощь, а вашему императорскому величеству, истинной матери отечества, с любезным вашего императорского величества сыном, с сею бесценною надеждой нашею, и с дражайшею его супругою, в безмятежном царстве, многие лета благоденствия».
Все, что ни делалось при дворе, становилось предметом их всегдашних порицаний; признание Лжедимитрия
царем русским, междуцарствие, вторжение врагов в
сердце России, — одним словом, все бедствия отечества были, по их мнению, следствием оказанной им несправедливости.
Конечно,
царь: сильна твоя держава,
Ты милостью, раденьем и щедротой
Усыновил
сердца своих рабов.
Но знаешь сам: бессмысленная чернь
Изменчива, мятежна, суеверна,
Легко пустой надежде предана,
Мгновенному внушению послушна,
Для истины глуха и равнодушна,
А баснями питается она.
Ей нравится бесстыдная отвага.
Так если сей неведомый бродяга
Литовскую границу перейдет,
К нему толпу безумцев привлечет
Димитрия воскреснувшее имя.
— Добрые слуги царёвы! К вам моя речь от
сердца, скорбью напоённого, к вам, люди бесстрашные, люди безупречные, верные дети царя-отца и православной церкви, матери вашей…
Царь наш белый, православный,
Витязь
сердцем и душой!
— Да, мой
царь. Ты сам знаешь, что, когда я слушаю тебя,
сердце мое растет от радости! Но я хочу тебя попросить о чем-то…
— Скажи мне, мой
царь, — спросила однажды Суламифь, — не удивительно ли, что я полюбила тебя так внезапно? Я теперь припоминаю все, и мне кажется, что я стала принадлежать тебе с самого первого мгновения, когда не успела еще увидеть тебя, а только услышала твой голос.
Сердце мое затрепетало и раскрылось навстречу к тебе, как раскрывается цветок во время летней ночи от южного ветра. Чем ты так пленил меня, мой возлюбленный?
Златоцветом и лилиями покрывала Суламифь свое ложе, приготовляя его к ночи, и, покоясь на ее груди, говорил
царь в веселии
сердца...
Она молчит, горя от стыда и счастья. Глаза ее светятся и меркнут, они туманятся блаженной улыбкой.
Царь слышит в своей руке бурное биение ее
сердца.
«Слово — искра в движении
сердца», — так говорил
царь.
Одно имя
царя Соломона, произнесенное вслух, волновало
сердце женщины, как аромат пролитого мирра, напоминающий о ночах любви.
И увидел он в своих исканиях, что участь сынов человеческих и участь животных одна: как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества перед скотом. И понял
царь, что во многой мудрости много печали, и кто умножает познание — умножает скорбь. Узнал он также, что и при смехе иногда болит
сердце и концом радости бывает печаль. И однажды утром впервые продиктовал он Елихоферу и Ахии...
— Я исполнил все, что ты приказал,
царь, — сказал этот человек. — Я поставил труп старика у дерева и дал каждому из братьев их луки и стрелы. Старший стрелял первым. На расстоянии ста двадцати локтей он попал как раз в то место, где бьется у живого человека
сердце.
Чего бы глаза
царя ни пожелали, он не отказывал им и не возбранял
сердцу своему никакого веселия.
Помыслы в
сердце человеческом — глубокая вода, но и их умел вычерпывать мудрый
царь. В словах и голосе, в глазах, в движениях рук так же ясно читал он самые сокровенные тайны душ, как буквы в открытой книге. И потому со всех концов Палестины приходило к нему великое множество людей, прося суда, совета, помощи, разрешения спора, а также и за разгадкою непонятных предзнаменований и снов. И дивились люди глубине и тонкости ответов Соломоновых.
— Нет, я только
царь, возлюбленная. Но вот на этом месте я целую твою милую руку, опаленную солнцем, и клянусь тебе, что еще никогда: ни в пору первых любовных томлений юности, ни в дни моей славы, не горело мое
сердце таким неутолимым желанием, которое будит во мне одна твоя улыбка, одно прикосновение твоих огненных кудрей, один изгиб твоих пурпуровых губ! Ты прекрасна, как шатры Кидарские, как завесы в храме Соломоновом! Ласки твои опьяняют меня. Вот груди твои — они ароматны. Сосцы твои — как вино!
Наслышавшись много о мудрости и красоте израильского
царя, она прибыла к нему из своей страны с богатыми дарами, желая испытать его мудрость и покорить его
сердце.