Неточные совпадения
Милон. Я подвергал ее, как прочие. Тут храбрость была такое качество
сердца, какое
солдату велит иметь начальник, а офицеру честь. Признаюсь вам искренно, что показать прямой неустрашимости не имел я еще никакого случая, испытать же себя сердечно желаю.
Чистые в душе и
сердце мальчики, почти еще дети, очень часто любят говорить в классах между собою и даже вслух про такие вещи, картины и образы, о которых не всегда заговорят даже и
солдаты, мало того, солдаты-то многого не знают и не понимают из того, что уже знакомо в этом роде столь юным еще детям нашего интеллигентного и высшего общества.
В ее комнатке было нам душно: всё почернелые лица из-за серебряных окладов, всё попы с причетом, пугавшие несчастную, забитую
солдатами и писарями женщину; даже ее вечный плач об утраченном счастье раздирал наше
сердце; мы знали, что у ней нет светлых воспоминаний, мы знали и другое — что ее счастье впереди, что под ее
сердцем бьется зародыш, это наш меньший брат, которому мы без чечевицы уступим старшинство.
А тут чувствительные
сердца и начнут удивляться, как мужики убивают помещиков с целыми семьями, как в Старой Руссе
солдаты военных поселений избили всех русских немцев и немецких русских.
— Я казен… — начинает опять
солдат, но голос его внезапно прерывается. Напоминанье о «скрозь строе», по-видимому, вносит в его
сердце некоторое смущение. Быть может, он уже имеет довольно основательное понятие об этом угощении, и повторение его (в усиленной пропорции за вторичный побег) не представляет в будущем ничего особенно лестного.
После того, как он был произведен в генералы и отправился на войну,
солдаты его полка поднесли ему медаль в форме
сердца с надписью: «Боже, храни тебя за твою к нам благодетель».
Мы с замиранием
сердца ждали, что вот еще один момент и баржа будет перерезана цепью, но, к счастью, добрые люди вовремя перехватили канат, и
солдаты отделались одним только испугом.
Дядя Максим относился ко всем этим музыкальным экспериментам только терпимо. Как это ни странно, но так явно обнаружившиеся склонности мальчика порождали в инвалиде двойственное чувство. С одной стороны, страстное влечение к музыке указывало на несомненно присущие мальчику музыкальные способности и, таким образом, определяло отчасти возможное для него будущее. С другой — к этому сознанию примешивалось в
сердце старого
солдата неопределенное чувство разочарования.
У печки тут грелся какой-то
солдат,
Проклятье мое он услышал
И доброе слово — не варварский смех —
Нашел в своем
сердце солдатском:
«Здоровы! — сказал он, — я видел их всех,
Живут в руднике Благодатском!..»
Но тут возвратился надменный герой,
Поспешно ушла я в кибитку.
— Мучается! Ему идти в
солдаты, — ему и вот Якову. Яков просто говорит: «Не могу», а тот тоже не может, а хочет идти… Думает — можно
солдат потревожить. Я полагаю — стены лбом не прошибешь… Вот они — штыки в руку и пошли. Да-а, мучается! А Игнатий бередит ему
сердце, — напрасно!
«
Солдаты, — говорит он твердым голосом, конечно, по-немецки, — прошу вас о товарищеской услуге: цельтесь в
сердце!» Чувствительный лейтенант, едва скрывая слезы, машет белым платком.
— Скажу, примерно, хошь про себя, — продолжал Пименыч, не отвечая писарю, — конечно, меня господь разумением выспренним не одарил, потому как я
солдат и, стало быть, даров прозорливства взять мне неоткуда, однако истину от неправды и я различить могу… И это именно так, что бывают на свете такие угодные богу праведники и праведницы, которые единым простым своим
сердцем непроницаемые тайны проницаемыми соделывают, и в грядущее, яко в зерцало, очами бестелесными прозревают!
На этот раз помещики действовали уже вполне бескорыстно. Прежде отдавали людей в рекруты, потому что это представляло хорошую статью дохода (в Сибирь ссылали редко и в крайних случаях, когда уже, за старостью лет, провинившегося нельзя было сдать в
солдаты); теперь они уже потеряли всякий расчет. Даже тратили собственные деньги, лишь бы успокоить взбудораженные паникою
сердца.
Шли в Сибирь, шли в
солдаты, шли в работы на заводы и фабрики; лили слезы, но шли… Разве такая солидарность со злосчастием мыслима, ежели последнее не представляется обыденною мелочью жизни? И разве не правы были жестокие
сердца, говоря: „Помилуйте! или вы не видите, что эти люди живы? А коли живы — стало быть, им ничего другого и не нужно“…
Почти каждый
солдат, взглянув с Северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимою горечью в
сердце вздыхал и грозился врагам.*
Володя бодро шел впереди
солдат, и хотя
сердце у него стучало так, как будто он пробежал во весь дух несколько верст, походка была легкая, и лицо веселое.
— Как же! очень буду слушать, что Москва [Во многих армейских полках офицеры полупрезрительно, полуласкательно называют
солдата Москва или еще присяга.] болтает! — пробормотал поручик, ощущая какую-то тяжесть апатии на
сердце и туманность мыслей, оставленных в нем видом транспорта раненых и словами
солдата, значение которых невольно усиливалось и подтверждалось звуками бомбардированья.
Это меня било по
сердцу, я сердито спрашивал
солдата — зачем все они обманывают баб, лгут им, а потом, издеваясь над женщиной, передают ее один другому и часто — бьют?
И вдруг, оттого что такие же, как и ты, жалкие, заблудшие люди уверили тебя, что ты
солдат, император, землевладелец, богач, священник, генерал, — ты начинаешь делать очевидно, несомненно противное твоему разуму и
сердцу зло: начинаешь истязать, грабить, убивать людей, строить свою жизнь на страданиях их и, главное, — вместо того, чтобы исполнять единственное дело твоей жизни — признавать и исповедовать известную тебе истину, — ты, старательно притворяясь, что не знаешь ее, скрываешь ее от себя и других, делая этим прямо противоположное тому единственному делу, к которому ты призван.
Солдат ещё более обуглился, седые волосы на щеках и подбородке торчали, как иглы ежа, и лицо стало сумрачно строгим. Едва мерцали маленькие глаза, залитые смертною слезою, пальцы правой руки, сложенные в крестное знамение, неподвижно легли на
сердце.
Делает это
солдат грубо, с
сердцем, выворачивая карманы и призывая Бога в свидетели, что он никогда уже больше не станет пускать жида на улицу и что беспорядки для него хуже всего на свете.
— Она говорила очень много и горячо, а я слушал и думал: «Так, синьора!» Я видел ее не в первый раз, и ты, конечно, знаешь, что никто не мечтает о женщине горячее, чем
солдат. Разумеется, я представлял ее себе доброй, умной, с хорошим
сердцем, и в то время мне казалось, что дворяне — особенно умны.
Ух! какая свинцовая гора свалилась с моего
сердца! Я бросился обнимать казака, перекрестился, захохотал как сумасшедший, потом заплакал как ребенок, отдал казаку последний мой талер и пустился бегом по валу. В несколько минут я добежал до рощи; между деревьев блеснули русские штыки: это были мои
солдаты, которые, построясь для смены, ожидали меня у самого аванпоста. Весь тот день я чувствовал себя нездоровым, на другой слег в постелю и схлебнул такую горячку, что чуть-чуть не отправился на тот свет.
Надобно было все это видеть и привыкнуть смотреть на это, чтоб постигнуть наконец, с каким отвращением слушает похвалы доброму
сердцу и чувствительности императора французов тот, кто был свидетелем сих ужасных бедствий и знает адское восклицание Наполеона: »
Солдаты?.. и, полноте! поговоримте-ка лучше о лошадях!» [Так отвечал Наполеон одному из генералов, который стал ему докладывать о бедственном положении его
солдат.
Эти причеты и плачи наводили тоску даже на
солдат, — очень уж ревет девка, пожалуй, еще воевода Полуект Степаныч услышит, тогда всем достанется. Охоня успела разглядеть всех узников и узнавала каждого по голосу. Всех ей было жаль, а особенно сжималось ее девичье
сердце, когда из темноты глядели на нее два серых соколиных глаза. Белоус только встряхивал кудрями, когда Охоня приваливалась к их окну.
— Незримая нить — как бы паутинка — исходит из
сердца его императорского величества государь-императора Александра Третьего и прочая, — проходит она сквозь господ министров, сквозь его высокопревосходительство губернатора и все чины вплоть до меня и даже до последнего
солдата.
Мне случалось заметить, что простые
солдаты вообще принимают физические страдания ближе к
сердцу, чем
солдаты из так называемых привилегированных классов (говорю только о тех, кто пошел на войну по собственному желанию).
Пилит он мне
сердце тупыми словами своими, усы у него дрожат и в глазах зелёный огонёк играет. Встаёт предо мною солдатство, страшно и противно душе — какой я
солдат? Уже одно то, что в казарме надо жить всегда с людьми, — не для меня. А пьянство, матерщина, зуботычины? В этой службе всё против человека, знал я. Придавили меня речи Титова.
И уже нет между нами
солдат и арестантов, а просто идут семеро русских людей, и хоть не забываю я, что ведёт эта дорога в тюрьму, но, вспоминая прожитое мною этим счастливым летом и ранее, — хорошо, светло горит моё
сердце, и хочется мне кричать во все стороны сквозь снежную тяжёлую муть...
Зима люта-ая проходить,
Весына-красна настаеть,
Весна-красна д'настаеть,
У
солдата сердце мреть.
За один получас, пока это длилось,
солдат Постников совсем истерзался
сердцем и стал ощущать «сомнения рассудка». А
солдат он был умный и исправный, с рассудком ясным, и отлично понимал, что оставить свой пост есть такая вина со стороны часового, за которою сейчас же последует военный суд, а потом гонка сквозь строй шпицрутенами и каторжная работа, а может быть даже и «расстрел»; но со стороны вздувшейся реки опять наплывают все ближе и ближе стоны, и уже слышно бурканье и отчаянное барахтанье.
«Что скажешь в таком деле, сокол? То-то! Нур сказал было: „Надо связать его!..“ Не поднялись бы руки вязать Лойко Зобара, ни у кого не поднялись бы, и Нур знал это. Махнул он рукой да и отошел в сторону. А Данило поднял нож, брошенный в сторону Раддой, и долго смотрел на него, шевеля седыми усами, на том ноже еще не застыла кровь Радды, и был он такой кривой и острый. А потом подошел Данило к Зобару и сунул ему нож в спину как раз против
сердца. Тоже отцом был Радде старый
солдат Данило!
В школе его учат «не рассуждать, а исполнять»; в деле
сердца и высших стремлений он слышит беспрестанно суеверные аллегории от разных мистификаторов; в юридических отношениях он натыкается всюду или на помещичью власть, или на окружного и станового, в частных, житейских делах он встречает — кулака, конокрада, знахаря,
солдата на постое, купца-барышника, подрядчика…
Если б избранный
сердцем Елизаветы был такой же ничтожный человек, как муж ее двоюродной сестры Прасковьи Ивановны, по всей вероятности, тайный брак ее с Шубиным не встретил бы препятствий со стороны императрицы; но энергический прапорщик казался опасным, он был любим товарищами, имел большое влияние на
солдат, через него Елизавета сблизилась с гвардейцами и вступила с ними в такие же отношения, в каких находилась прежде с слобожанами Покровской и Александровской слободы: крестила у них детей, бывала на их свадьбах; солдат-именинник приходил к ней, по старому обычаю, с именинным пирогом и получал от нее подарки и чарку анисовки, которую, как хозяйка, Елизавета и сама выпивала за здоровье именинника.
По-прежнему бледная и потрясенная стояла она посреди окружавших ее
солдат.
Сердце шибко-шибко колотилось теперь в груди Милицы. Страх за Игоря, за возможность его появления здесь каждую минуту, почти лишал ее сознания, холодя кровь в жилах. Чутким ухом она неустанно прислушивалась к малейшему шороху, раздававшемуся за стеной сарая, стараясь уловит среди ночных звуков знакомый ей топот коня.
Было что-то трогательное, за
сердце хватающее в этом приготовлении к смерти «на всякий случай» русского
солдата.
И, произнеся эти слова, Грацановский снова взглянул на Милицу беглым взглядом. Робкая надежда шевельнулась в
сердце последней. Она инстинктивно почувствовала, что молодой
солдат на ее стороне и слабая краска румянца окрасила ее щеки.
— Бедный король, — говорил Иван, — он не знает своей жестокости, потому что у него нет
сердца. Во что бы то ни стало ему надо достать
сердце! И я, старый
солдат Иван, достану его ему. У меня остается целая ночь, и в эту ночь я должен во что бы то ни стало сделать добрым и кротким моего жестокого короля.
— Ты могучий и сильный волшебник, — произнес с поклоном
солдат Иван, — ты все можешь сделать. Ты можешь дать
сердце моему королю! Дай его, Гай, Дуль-Дулю и возьми от меня что только ни пожелаешь.
— Глупый, глупый
солдат! — произнес чародей. — Что я могу взять от тебя, когда я самый могучий волшебник в мире и все у меня есть?
Сердце, предназначенное волшебницами для Дуль-Дуля, у меня. Но я его не отдам так легко. Впрочем, — прибавил Гай, — я дам тебе это
сердце, если ты мне дашь вырезать свое человеческое
сердце из твоей груди. Согласен?
— Лучше бы уж не писали ничего, а то телеграммами этими только тиранят
сердце каждого человека. Читает сегодня
солдат газету, радуется: «замирение!» А завтра откроешь газету, — такая могила, и не глядел бы! Как не думали, не ждали, лучше было. А теперь — днем мухи не дают спать, ночью — мысли. Раньше
солдат целый котелок борщу съедал один, а теперь четверо из котелка едят и остается. Никому и есть-то неохота.
«Чтобы человек был совершенно способен к своему назначению, — говорил он, — потребно оному столько же веселия, сколько и пищи; в рассуждении сего наипаче надлежит помышлять о
солдатах, кои без того, быв часто повергаемы великим трудам и отягощениям, тратят бодрость и силы
сердца. Унылое же войско не токмо бывает неспособно к трудным предприятиям, но и легко подвергается разным болезням».
— Уж конечно, не для
солдата! — примолвил слепец с
сердцем.
И действительно, его имя, еще грозное в Польше, навело панику на мятежников и наполнило радостью
сердца боготворивших его
солдат. С нетерпением ждали его войска с того момента, как весть о его назначении с быстротою молнии разнеслась по России.
Вообще русский
солдат, несмотря на суровую, грубую внешность, имеет доброе
сердце, и оно-то во многом облегчает участь тех несчастных, которые бывают ему вверены.
Защемила она
сердце отставного
солдата.
Послал он стряпуху, куда по армейскому расписанию полагается, — с тем и ушел. Фельдфебельскую казенную горбушку на кадке нашел, сгрыз до крошки. А за окном
солдаты, ротные дружки, в ригу гуськом спешат, котелки со щами несут, лавровый дух до самого
сердца достигает, мясные порции на палочках несут. Променял быка на комариную ляжку.
— Настала кончина века и час Страшного суда! Мучьтесь, окаянные нечестивцы! я умираю страдальцем о Господе, — произнес он, пробился сквозь
солдат и бросился стремглав с берега в Лелию. Удар головы его об огромный камень отразился в
сердцах изумленных зрителей. Ужас в них заменил хохот. Подняли несчастного. Череп был разбит; нельзя было узнать на нем образа человеческого.
Одним словом, отрядила барыня
солдата перед крыльцом дорожки полоть, песком посыпать. Как ни артачился, евонное ли, бариново, дело в воскресный день белые ручки о лопух зеленить, никаких резонов не принимает. Как в приказе: отдано — баста. Слуги все в город за вяземскими пряниками усланы. Илья-холуй на полу сидит, медь-серебро красной помадой чистит. Полез было
солдат в буфет, травнику хватить, чтобы
сердце утишить. Ан буфет на запоре, а ключи у барыни на крутом боку гремят. Сунься-ка.
Дальновидность Семидалова, однако, его не обманула, и вскоре она действительно прогнала его, но путем этой его тактичности он достиг, что в
сердце Минкиной потухшая к нему страсть не перешла в ненависть, как это было относительно других ее фаворитов; он не был ни сослан в Сибирь, ни сдан в
солдаты, а напротив, стал постепенно повышаться в иерархии графской дворни.