Крестьянка не хотела у меня взять непорочных, благоумышленных ста рублей, которые в соразмерности состояний долженствуют быть для полковницы, советницы, майорши, генеральши пять, десять, пятнадцать тысяч или более; если же госпоже полковнице, майорше, советнице или генеральше (в соразмерности моего посула едровской ямщичихе), у которой дочка лицом недурна или только что непорочна, и того уже довольно, знатной боярин седмидесятой, или, чего боже сохрани, седмьдесят второй пробы, посулит пять, десять, пятнадцать тысяч, или глухо знатное приданое, или сыщет чиновного жениха, или выпросит в почетные девицы, то я вас вопрошаю, городские матушки, не
ёкнет ли у вас
сердечко? не захочется ли видеть дочку в позлащенной карете, в бриллиантах, едущую четвернею, если она ходит пешком, или едущую цугом вместо двух заморенных кляч, которые ее таскают?
Эта неожиданная ласка и этот добрый голосок странно напомнили маленькой Тасе что-то милое, родное — напомнили ей её маму, прежнюю, добрую, ласковую маму, a не строгую и взыскательную, какой она казалась Тасе со дня падения Леночки в пруд. Что-то
екнуло в
сердечке Таси. Какая-то теплая волна прихлынула к горлу девочки и сдавила его. Ей захотелось плакать. Дуся сумела пробудить в ней и затронуть лучшие струны её далеко не испорченного, но взбалмошного
сердечка.
Сердечко Таси
екнуло. Она не осмелилась, однако, ослушаться строгого директора и покорно последовала за ним. Пройдя несколько комнат Василий Андреевич (так звали господин Орлика) толкнул какую-то дверцу, и Тася очутилась в маленькой, полутемной каморке с одним крошечным окошечком без стекла, выходящим в коридор. В ту же минуту господин Орлик вышел, не говоря ни слова: задвижка щелкнула, и Тася осталась одна-одинешенька в своей темной каморке.