Неточные совпадения
Анна Андреевна. Перестань, ты ничего не знаешь и не в свое
дело не мешайся! «Я, Анна Андреевна, изумляюсь…» В таких лестных рассыпался словах… И когда я хотела сказать: «Мы никак не смеем надеяться на такую честь», — он вдруг упал на колени и таким самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна, не сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим
чувствам, не то я смертью окончу жизнь свою».
«Пей, вахлачки, погуливай!»
Не в меру было весело:
У каждого в груди
Играло
чувство новое,
Как будто выносила их
Могучая волна
Со
дна бездонной пропасти
На свет, где нескончаемый
Им уготован пир!
Не раз говорила она себе эти последние
дни и сейчас только, что Вронский для нее один из сотен вечно одних и тех же, повсюду встречаемых молодых людей, что она никогда не позволит себе и думать о нем; но теперь, в первое мгновенье встречи с ним, ее охватило
чувство радостной гордости.
Алексей Александрович думал и говорил, что ни в какой год у него не было столько служебного
дела, как в нынешний; но он не сознавал того, что он сам выдумывал себе в нынешнем году
дела, что это было одно из средств не открывать того ящика, где лежали
чувства к жене и семье и мысли о них и которые делались тем страшнее, чем дольше они там лежали.
Туман, застилавший всё в ее душе, вдруг рассеялся. Вчерашние
чувства с новой болью защемили больное сердце. Она не могла понять теперь, как она могла унизиться до того, чтобы пробыть целый
день с ним в его доме. Она вошла к нему в кабинет, чтоб объявить ему свое решение.
Смутное сознание той ясности, в которую были приведены его
дела, смутное воспоминание о дружбе и лести Серпуховского, считавшего его нужным человеком, и, главное, ожидание свидания — всё соединялось в общее впечатление радостного
чувства жизни.
Чувство это было так сильно, что он невольно улыбался. Он спустил ноги, заложил одну на колено другой и, взяв ее в руку, ощупал упругую икру ноги, зашибленной вчера при падении, и, откинувшись назад, вздохнул несколько раз всею грудью.
С той минуты как он проснулся и понял, в чем
дело, Левин приготовился на то, чтобы, не размышляя, не предусматривая ничего, заперев все мысли и
чувства, твердо, не расстраивая жену, а, напротив, успокаивая и поддерживая ее храбрость, перенести то, что предстоит ему.
Доктор и доктора говорили, что это была родильная горячка, в которой из ста было 99 шансов, что кончится смертью. Весь
день был жар, бред и беспамятство. К полночи больная лежала без
чувств и почти без пульса.
Но и после, и на другой и на третий
день, она не только не нашла слов, которыми бы она могла выразить всю сложность этих
чувств, но не находила и мыслей, которыми бы она сама с собой могла обдумать всё, что было в ее душе.
Вернувшись в этот
день домой, Левин испытывал радостное
чувство того, что неловкое положение кончилось и кончилось так, что ему не пришлось лгать. Кроме того, у него осталось неясное воспоминание о том, что то, что говорил этот добрый и милый старичок, было совсем не так глупо, как ему показалось сначала, и что тут что-то есть такое, что нужно уяснить.
Необыкновенно было то, что его все не только любили, но и все прежде несимпатичные, холодные, равнодушные люди восхищаясь им, покорялись ему во всем, нежно и деликатно обходились с его
чувством и
разделяли его убеждение, что он был счастливейшим в мире человеком, потому что невеста его была верх совершенства.
«Вопросы о ее
чувствах, о том, что делалось и может делаться в ее душе, это не мое
дело, это
дело ее совести и подлежит религии», сказал он себе, чувствуя облегчение при сознании, что найден тот пункт узаконений, которому подлежало возникшее обстоятельство.
И, получив утвердительный ответ, Степан Аркадьич, забыв и о том, что он хотел просить Лидию Ивановну, забыв и о
деле сестры, с одним желанием поскорее выбраться отсюда, вышел на цыпочках и, как из зараженного дома, выбежал на улицу и долго разговаривал и шутил с извозчиком, желая привести себя поскорее в
чувства.
«Эта холодность — притворство
чувства, — говорила она себе. — Им нужно только оскорбить меня и измучать ребенка, а я стану покоряться им! Ни за что! Она хуже меня. Я не лгу по крайней мере». И тут же она решила, что завтра же, в самый
день рожденья Сережи, она поедет прямо в дом мужа, подкупит людей, будет обманывать, но во что бы ни стало увидит сына и разрушит этот безобразный обман, которым они окружили несчастного ребенка.
— Входить во все подробности твоих
чувств я не имею права и вообще считаю это бесполезным и даже вредным, — начал Алексей Александрович. — Копаясь в своей душе, мы часто выкапываем такое, что там лежало бы незаметно. Твои
чувства — это
дело твоей совести; но я обязан пред тобою, пред собой и пред Богом указать тебе твои обязанности. Жизнь наша связана, и связана не людьми, а Богом. Разорвать эту связь может только преступление, и преступление этого рода влечет за собой тяжелую кару.
«Итак, — сказал себе Алексей Александрович, — вопросы о ее
чувствах и так далее — суть вопросы ее совести, до которой мне не может быть
дела. Моя же обязанность ясно определяется. Как глава семьи, я лицо, обязанное руководить ею и потому отчасти лицо ответственное; я должен указать опасность, которую я вижу, предостеречь и даже употребить власть. Я должен ей высказать».
Он, этот умный и тонкий в служебных
делах человек, не понимал всего безумия такого отношения к жене. Он не понимал этого, потому что ему было слишком страшно понять свое настоящее положение, и он в душе своей закрыл, запер и запечатал тот ящик, в котором у него находились его
чувства к семье, т. е. к жене и сыну. Он, внимательный отец, с конца этой зимы стал особенно холоден к сыну и имел к нему то же подтрунивающее отношение, как и к желе. «А! молодой человек!» обращался он к нему.
— Кити! Не рассердись. Но ты подумай,
дело это так важно, что мне больно думать, что ты смешиваешь
чувство слабости, нежелания остаться одной. Ну, тебе скучно будет одной, ну, поезжай в Москву.
Она боялась, чтобы дочь, имевшая, как ей казалось, одно время
чувство к Левину, из излишней честности не отказала бы Вронскому и вообще чтобы приезд Левина не запутал, не задержал
дела, столь близкого к окончанию.
Она ему не подавала никакого повода, но каждый раз, когда она встречалась с ним, в душе ее загоралось то самое
чувство оживления, которое нашло на нее в тот
день в вагоне, когда она в первый раз увидела его.
Грустно видеть, когда юноша теряет лучшие свои надежды и мечты, когда пред ним отдергивается розовый флер, сквозь который он смотрел на
дела и
чувства человеческие, хотя есть надежда, что он заменит старые заблуждения новыми, не менее проходящими, но зато не менее сладкими…
Солнце едва выказалось из-за зеленых вершин, и слияние первой теплоты его лучей с умирающей прохладой ночи наводило на все
чувства какое-то сладкое томление; в ущелье не проникал еще радостный луч молодого
дня; он золотил только верхи утесов, висящих с обеих сторон над нами; густолиственные кусты, растущие в их глубоких трещинах, при малейшем дыхании ветра осыпали нас серебряным дождем.
Одинокая жизнь дала сытную пищу скупости, которая, как известно, имеет волчий голод и чем более пожирает, тем становится ненасытнее; человеческие
чувства, которые и без того не были в нем глубоки, мелели ежеминутно, и каждый
день что-нибудь утрачивалось в этой изношенной развалине.
В самом
деле, необыкновенно странны были своею противуположностью те
чувства, которые родились в сердцах троих беседовавших людей.
Но как ни исполнен автор благоговения к тем спасительным пользам, которые приносит французский язык России, как ни исполнен благоговения к похвальному обычаю нашего высшего общества, изъясняющегося на нем во все часы
дня, конечно, из глубокого
чувства любви к отчизне, но при всем том никак не решается внести фразу какого бы ни было чуждого языка в сию русскую свою поэму.
И я, в закон себе вменяя
Страстей единый произвол,
С толпою
чувства разделяя,
Я музу резвую привел
На шум пиров и буйных споров,
Грозы полуночных дозоров;
И к ним в безумные пиры
Она несла свои дары
И как вакханочка резвилась,
За чашей пела для гостей,
И молодежь минувших
днейЗа нею буйно волочилась,
А я гордился меж друзей
Подругой ветреной моей.
Какие б
чувства ни таились
Тогда во мне — теперь их нет:
Они прошли иль изменились…
Мир вам, тревоги прошлых лет!
В ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой
девы идеал,
И безыменные страданья…
Другие
дни, другие сны;
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И в поэтический бокал
Воды я много подмешал.
Им овладело беспокойство,
Охота к перемене мест
(Весьма мучительное свойство,
Немногих добровольный крест).
Оставил он свое селенье,
Лесов и нив уединенье,
Где окровавленная тень
Ему являлась каждый
день,
И начал странствия без цели,
Доступный
чувству одному;
И путешествия ему,
Как всё на свете, надоели;
Он возвратился и попал,
Как Чацкий, с корабля на бал.
Он мог бы
чувства обнаружить,
А не щетиниться, как зверь;
Он должен был обезоружить
Младое сердце. «Но теперь
Уж поздно; время улетело…
К тому ж — он мыслит — в это
делоВмешался старый дуэлист;
Он зол, он сплетник, он речист…
Конечно, быть должно презренье
Ценой его забавных слов,
Но шепот, хохотня глупцов…»
И вот общественное мненье!
Пружина чести, наш кумир!
И вот на чем вертится мир!
Лакей, который с виду был человек почтенный и угрюмый, казалось, горячо принимал сторону Филиппа и был намерен во что бы то ни стало разъяснить это
дело. По невольному
чувству деликатности, как будто ничего не замечая, я отошел в сторону; но присутствующие лакеи поступили совсем иначе: они подступили ближе, с одобрением посматривая на старого слугу.
На другой
день, поздно вечером, мне захотелось еще раз взглянуть на нее; преодолев невольное
чувство страха, я тихо отворил дверь и на цыпочках вошел в залу.
Стихотворение это, написанное красивым круглым почерком на тонком почтовом листе, понравилось мне по трогательному
чувству, которым оно проникнуто; я тотчас же выучил его наизусть и решился взять за образец.
Дело пошло гораздо легче. В
день именин поздравление из двенадцати стихов было готово, и, сидя за столом в классной, я переписывал его на веленевую бумагу.
Взял он его про запас, на торжественный случай, чтобы, если случится великая минута и будет всем предстоять
дело, достойное на передачу потомкам, то чтобы всякому, до единого, козаку досталось выпить заповедного вина, чтобы в великую минуту великое бы и
чувство овладело человеком.
И она опустила тут же свою руку, положила хлеб на блюдо и, как покорный ребенок, смотрела ему в очи. И пусть бы выразило чье-нибудь слово… но не властны выразить ни резец, ни кисть, ни высоко-могучее слово того, что видится иной раз во взорах
девы, ниже́ того умиленного
чувства, которым объемлется глядящий в такие взоры
девы.
Она так на него и накинулась, посадила его за стол подле себя по левую руку (по правую села Амалия Ивановна) и, несмотря на беспрерывную суету и хлопоты о том, чтобы правильно разносилось кушанье и всем доставалось, несмотря на мучительный кашель, который поминутно прерывал и душил ее и, кажется, особенно укоренился в эти последние два
дня, беспрерывно обращалась к Раскольникову и полушепотом спешила излить перед ним все накопившиеся в ней
чувства и все справедливое негодование свое на неудавшиеся поминки; причем негодование сменялось часто самым веселым, самым неудержимым смехом над собравшимися гостями, но преимущественно над самою хозяйкой.
Но Аркадий уже не слушал его и убежал с террасы. Николай Петрович посмотрел ему вслед и в смущенье опустился на стул. Сердце его забилось… Представилась ли ему в это мгновение неизбежная странность будущих отношений между им и сыном, сознавал ли он, что едва ли не большее бы уважение оказал ему Аркадий, если б он вовсе не касался этого
дела, упрекал ли он самого себя в слабости — сказать трудно; все эти
чувства были в нем, но в виде ощущений — и то неясных; а с лица не сходила краска, и сердце билось.
— Ага! родственное
чувство заговорило, — спокойно промолвил Базаров. — Я заметил: оно очень упорно держится в людях. От всего готов отказаться человек, со всяким предрассудком расстанется; но сознаться, что, например, брат, который чужие платки крадет, вор, — это свыше его сил. Да и в самом
деле: мой брат, мой — и не гений… возможно ли это?
— По
чувству уважения и симпатии к вам, Клим Иванович, разрешите напомнить, что в нашей практике юристов — и особенно в наши
дни — бывают события, которые весьма… вредно раздуваются.
Слезы текли скупо из его глаз, но все-таки он ослеп от них, снял очки и спрятал лицо в одеяло у ног Варвары. Он впервые плакал после
дней детства, и хотя это было постыдно, а — хорошо: под слезами обнажался человек, каким Самгин не знал себя, и росло новое
чувство близости к этой знакомой и незнакомой женщине. Ее горячая рука гладила затылок, шею ему, он слышал прерывистый шепот...
Брезгливо вздрогнув, Клим соскочил с кровати. Простота этой девушки и раньше изредка воспринималась им как бесстыдство и нечистоплотность, но он мирился с этим. А теперь ушел от Маргариты с
чувством острой неприязни к ней и осуждая себя за этот бесполезный для него визит. Был рад, что через
день уедет в Петербург. Варавка уговорил его поступить в институт инженеров и устроил все, что было необходимо, чтоб Клима приняли.
Сегодня Безбедов даже вызвал
чувство тревоги, угнетающее
чувство. Через несколько минут Самгин догадался, что обдумывать Безбедова —
дело унизительное. Оно ведет к мыслям странным, совершенно недопустимым.
Чувство собственного достоинства решительно протестует против этих мыслей.
В этой тревоге он прожил несколько
дней, чувствуя, что тупеет, подчиняется меланхолии и — боится встречи с Мариной. Она не являлась к нему и не звала его, — сам он идти к ней не решался. Он плохо спал, утратил аппетит и непрерывно прислушивался к замедленному течению вязких воспоминаний, к бессвязной смене однообразных мыслей и
чувств.
Приятно волнующее
чувство не исчезало, а как будто становилось все теплее, помогая думать смелее, живее, чем всегда. Самгин перешел в столовую, выпил стакан чаю, сочиняя план рассказа, который можно бы печатать в новой газете. Дронов не являлся. И, ложась спать, Клим Иванович удовлетворенно подумал, что истекший
день его жизни чрезвычайно значителен.
Репутация солидности не только не спасала, а вела к тому, что организаторы движения настойчиво пытались привлечь Самгина к «живому и необходимому
делу воспитания гражданских
чувств в будущих чиновниках», — как убеждал его, знакомый еще по Петербургу, рябой, заикавшийся Попов; он, видимо, совершенно посвятил себя этому
делу.
Он не забыл о том
чувстве, с которым обнимал ноги Лидии, но помнил это как сновидение. Не много
дней прошло с того момента, но он уже не один раз спрашивал себя: что заставило его встать на колени именно пред нею? И этот вопрос будил в нем сомнения в действительной силе
чувства, которым он так возгордился несколько
дней тому назад.
Были в жизни его моменты, когда действительность унижала его, пыталась раздавить, он вспомнил ночь 9 Января на темных улицах Петербурга, первые
дни Московского восстания, тот вечер, когда избили его и Любашу, — во всех этих случаях он подчинялся страху, который взрывал в нем естественное
чувство самосохранения, а сегодня он подавлен тоже, конечно,
чувством биологическим, но — не только им.
«Что меня смутило? — размышлял он. — Почему я не сказал мальчишке того, что должен был сказать? Он, конечно, научен и подослан пораженцами, большевиками. Возможно, что им руководит и
чувство личное — месть за его мать. Проводится в жизнь лозунг Циммервальда: превратить войну с внешним врагом в гражданскую войну, внутри страны. Это значит: предать страну, разрушить ее… Конечно так. Мальчишка, полуребенок — ничтожество. Но
дело не в человеке, а в слове. Что должен делать я и что могу делать?»
Гостиница была уже близко, и страх стал значительно легче. Разгоралось
чувство возмущения за себя, за все пережитое в этот
день.
Но не это сходство было приятно в подруге отца, а сдержанность ее
чувства, необыкновенность речи, необычность всего, что окружало ее и, несомненно, было ее
делом, эта чистота, уют, простая, но красивая, легкая и крепкая мебель и ярко написанные этюды маслом на стенах. Нравилось, что она так хорошо и, пожалуй, метко говорит некролог отца. Даже не показалось лишним, когда она, подумав, покачав головою, проговорила тихо и печально...
С этим
чувством независимости и устойчивости на другой
день вечером он сидел в комнате Лидии, рассказывая ей тоном легкой иронии обо всем, что видел ночью.