Неточные совпадения
Трудись! Кому вы вздумали
Читать такую проповедь!
Я не крестьянин-лапотник —
Я Божиею милостью
Российский дворянин!
Россия — не неметчина,
Нам чувства деликатные,
Нам гордость внушена!
Сословья благородные
У нас труду не учатся.
У нас чиновник плохонький,
И тот полов не выметет,
Не станет печь топить…
Скажу я вам, не хвастая,
Живу почти безвыездно
В деревне сорок
лет,
А от ржаного колоса
Не отличу ячменного.
А мне поют: «Трудись...
Три
года я, робятушки,
Жил у попа в работниках,
Малина — не житье!
Цыфиркин. Да кое-как, ваше благородие! Малу толику арихметике маракую, так питаюсь в городе около приказных служителей
у счетных дел. Не всякому открыл Господь науку: так кто сам не смыслит, меня нанимает то счетец поверить, то итоги подвести. Тем и питаюсь; праздно
жить не люблю. На досуге ребят обучаю. Вот и
у их благородия с парнем третий
год над ломаными бьемся, да что-то плохо клеятся; ну, и то правда, человек на человека не приходит.
Долго ли, коротко ли они так
жили, только в начале 1776
года в тот самый кабак, где они в свободное время благодушествовали, зашел бригадир. Зашел, выпил косушку, спросил целовальника, много ли прибавляется пьяниц, но в это самое время увидел Аленку и почувствовал, что язык
у него прилип к гортани. Однако при народе объявить о том посовестился, а вышел на улицу и поманил за собой Аленку.
В нынешнем
году графиня Лидия Ивановна отказалась
жить в Петергофе, ни разу не была
у Анны Аркадьевны и намекнула Алексею Александровичу на неудобство сближения Анны с Бетси и Вронским.
И теперь, если бы не
лето у Левиных, я не знаю, как бы мы
прожили.
— Позвольте, позвольте, я с вами совершенно согласен, но позвольте и мне разъяснить, — подхватил опять Раскольников, обращаясь не к письмоводителю, а все к Никодиму Фомичу, но стараясь всеми силами обращаться тоже и к Илье Петровичу, хотя тот упорно делал вид, что роется в бумагах и презрительно не обращает на него внимания, — позвольте и мне с своей стороны разъяснить, что я
живу у ней уж около трех
лет, с самого приезда из провинции и прежде… прежде… впрочем, отчего ж мне и не признаться в свою очередь, с самого начала я дал обещание, что женюсь на ее дочери, обещание словесное, совершенно свободное…
Я семь
лет прожил в деревне
у Марфы Петровны, а потому, набросившись теперь на умного человека, как вы, — на умного и в высшей степени любопытного, просто рад поболтать, да, кроме того, выпил эти полстакана вина и уже капельку в голову ударило.
У ней
жила дальняя родственница, племянница кажется, глухонемая, девочка
лет пятнадцати и даже четырнадцати, которую эта Ресслих беспредельно ненавидела и каждым куском попрекала; даже бесчеловечно била.
Потом тотчас больница (и это всегда
у тех, которые
у матерей
живут очень честных и тихонько от них пошаливают), ну а там… а там опять больница… вино… кабаки… и еще больница…
года через два-три — калека, итого житья ее девятнадцать аль восемнадцать
лет от роду всего-с…
Борис. Да ни на каком: «
Живи, говорит,
у меня, делай, что прикажут, а жалованья, что положу». То есть через
год разочтет, как ему будет угодно.
Однажды орел спрашивал
у ворона: скажи, ворон-птица, отчего
живешь ты на белом свете триста
лет, а я всего-на-все только тридцать три
года?
Как обходительна! добра! мила! проста!
Балы дает нельзя богаче,
От рождества и до поста,
И
летом праздники на даче.
Ну, право, что́ бы вам в Москве
у нас служить?
И награжденья брать и весело
пожить?
Небольшой дворянский домик на московский манер, в котором
проживала Авдотья Никитишна (или Евдоксия) Кукшина, находился в одной из нововыгоревших улиц города ***; известно, что наши губернские города горят через каждые пять
лет.
У дверей, над криво прибитою визитною карточкой, виднелась ручка колокольчика, и в передней встретила пришедших какая-то не то служанка, не то компаньонка в чепце — явные признаки прогрессивных стремлений хозяйки. Ситников спросил, дома ли Авдотья Никитишна?
— Чтобы вам было проще со мной, я скажу о себе: подкидыш, воспитывалась в сиротском приюте, потом сдали в монастырскую школу, там выучилась золотошвейному делу, потом была натурщицей, потом [В раннем варианте чернового автографа после: потом — зачеркнуто: три
года жила с одним живописцем, натурщицей была, потом меня отбил
у него один писатель, но я через
год ушла от него, служила.] продавщицей в кондитерской, там познакомился со мной Иван.
— Ведьма, на пятой минуте знакомства, строго спросила меня: «Что не делаете революцию, чего ждете?» И похвасталась, что муж
у нее только в прошлом
году вернулся из ссылки за седьмой
год,
прожил дома четыре месяца и скончался в одночасье, хоронила его большая тысяча рабочего народа.
— Знаешь, есть что-то… пугающее в том, что вот
прожил человек семьдесят
лет, много видел, и все
у него сложилось в какие-то дикие мысли, в глупые пословицы…
— Философствовал, писал сочинение «История и судьба», — очень сумбурно и мрачно писал. Прошлым
летом жил у него эдакий… куроед, Томилин, питался только цыплятами и овощами. Такое толстое, злое, самовлюбленное животное. Пробовал изнасиловать девчонку, дочь кухарки, — умная девочка, между прочим, и, кажется, дочь этого, Турчанинова. Старик прогнал Томилина со скандалом. Томилин — тоже философствовал.
— Это — не вышло.
У нее, то есть
у жены, оказалось множество родственников, дядья — помещики, братья — чиновники, либералы, но и то потому, что сепаратисты, а я представитель угнетающей народности, так они на меня… как шмели, гудят, гудят! Ну и она тоже. В общем она — славная. Первое время даже грустные письма писала мне в Томск. Все-таки я почти три
года жил с ней. Да. Ребят — жалко.
У нее — мальчик и девочка, отличнейшие! Мальчугану теперь — пятнадцать, а Юле — уже семнадцать. Они со мной
жили дружно…
— Семьдесят
лет живу… Многие, бывшие студентами, достигли высоких должностей, — сам видел! Четыре
года служил
у родственников убиенного его превосходительства болярина Сипягина… видел молодым человеком, — говорил он, истекая слезами и не слыша советов Самгина...
«Бедно
живет», — подумал Самгин, осматривая комнатку с окном в сад; окно было кривенькое, из четырех стекол, одно уже зацвело, значит — торчало в раме долгие
года.
У окна маленький круглый стол, накрыт вязаной салфеткой. Против кровати — печка с лежанкой, близко от печи комод, шкатулка на комоде, флаконы, коробочки, зеркало на стене. Три стула, их манерно искривленные ножки и спинки, прогнутые плетеные сиденья особенно подчеркивали бедность комнаты.
— Ой, нет! — живо сказала Любаша. — Куда им! Они такие… мудрые. Но там была свадьба; Лида
живет у Премировой, и племянница ее вышла замуж за торговца церковной утварью. Жуткий такой брак и — по Шопенгауэру: невеста — огромная, красивая такая, Валкирия; а жених — маленький, лысый, желтый, бородища, как
у Варавки, глаза святого, но — крепенький такой дубок. Ему
лет за сорок.
— Вот, например, англичане: студенты
у них не бунтуют, и вообще они —
живут без фантазии, не бредят, потому что
у них — спорт. Мы на Западе плохое — хватаем, а хорошего — не видим. Для народа нужно чаще устраивать религиозные процессии, крестные хода. Папизм — чем крепок? Именно — этими зрелищами, театральностью. Народ постигает религию глазом, через материальное. Поклонение богу в духе проповедуется тысячу девятьсот
лет, но мы видим, что пользы в этом мало, только секты расплодились.
— Не сам, это — правильно; все друг
у друга разуму учимся. В прошлом
годе жил тут объясняющий господин…
— Мухи никого не боятся… Мухи
у тебя в бороде
жили, помнишь —
летом?
— Впрочем, этот термин, кажется, вышел из употребления. Я считаю, что прав Плеханов: социаль-демократы могут удобно ехать в одном вагоне с либералами. Европейский капитализм достаточно здоров и
лет сотню
проживет благополучно. Нашему, русскому недорослю надобно учиться
жить и работать
у варягов. Велика и обильна земля наша, но — засорена нищим мужиком, бессильным потребителем, и если мы не перестроимся — нам грозит участь Китая. А ваш Ленин для ускорения этой участи желает организовать пугачевщину.
— Странный, не правда ли? — воскликнула Лидия, снова оживляясь. Оказалось, что Диомидов — сирота, подкидыш; до девяти
лет он воспитывался старой девой, сестрой учителя истории, потом она умерла, учитель спился и тоже через два
года помер, а Диомидова взял в ученики себе резчик по дереву, работавший иконостасы. Проработав
у него пять
лет, Диомидов перешел к его брату, бутафору, холостяку и пьянице, с ним и
живет.
От этих людей Самгин знал, что в городе его считают «столичной штучкой», гордецом и нелюдимом,
у которого есть причины
жить одиноко, подозревают в нем человека убеждений крайних и, напуганные событиями пятого
года, не стремятся к более близкому знакомству с человеком из бунтовавшей Москвы.
— А видите, я — сирота, с одиннадцати
лет жил у крестного отца на кожевенном заводе.
— Петровна
у меня вместо матери, любит меня, точно кошку. Очень умная и революционерка, — вам смешно? Однако это верно: терпеть не может богатых, царя, князей, попов. Она тоже монастырская, была послушницей, но накануне пострига
у нее случился роман и выгнали ее из монастыря. Работала сиделкой в больнице, была санитаркой на японской войне, там получила медаль за спасение офицеров из горящего барака. Вы думаете, сколько ей
лет — шестьдесят? А ей только сорок три
года. Вот как
живут!
— Правду говорю, Григорий, — огрызнулся толстяк, толкая зятя ногой в мягком замшевом ботинке. — Здесь иная женщина потребляет в
год товаров на сумму не меньшую, чем
у нас население целого уезда за тот же срок. Это надо понять! А
у нас дама, порченная литературой, старается
жить, одеваясь в ризы мечты, то воображает себя Анной Карениной, то сумасшедшей из Достоевского или мадам Роллан, а то — Софьей Перовской. Скушная
у нас дама!
— Это — дневная моя нора, а там — спальня, — указала Марина рукой на незаметную, узенькую дверь рядом со шкафом. — Купеческие мои дела веду в магазине, а здесь
живу барыней. Интеллигентно. — Она лениво усмехнулась и продолжала ровным голосом: — И общественную службу там же, в городе, выполняю, а здесь
у меня люди бывают только в Новый
год, да на Пасху, ну и на именины мои, конечно.
— Затем выбегает в соседнюю комнату, становится на руки, как молодой негодяй, ходит на руках и сам на себя в низок зеркала смотрит. Но — позвольте! Ему — тридцать четыре
года, бородка солидная и даже седые височки. Да-с! Спрашивают… спрашиваю его: «Очень хорошо, Яковлев, а зачем же ты вверх ногами ходил?» — «Этого, говорит, я вам объяснить не могу, но такая
у меня примета и привычка, чтобы после успеха в деле
пожить минуточку вниз головою».
Анфиса (читает). «
У меня все готово. Докажите, что вы меня любите не на словах только, а на самом деле. Доказательств моей любви вы видели много. Для вас я бросил свет, бросил знакомство, оставил все удовольствия и развлечения и
живу более
года в этой дикой стороне, в которой могут
жить только медведи да Бальзаминовы…»
Ей было
лет тридцать. Она была очень бела и полна в лице, так что румянец, кажется, не мог пробиться сквозь щеки. Бровей
у нее почти совсем не было, а были на их местах две немного будто припухлые, лоснящиеся полосы, с редкими светлыми волосами. Глаза серовато-простодушные, как и все выражение лица; руки белые, но жесткие, с выступившими наружу крупными узлами синих
жил.
У него был свой сын, Андрей, почти одних
лет с Обломовым, да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными глазами или ушами да плакал все втихомолку о том, что
живет не
у бабушки, а в чужом доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет ему.
— Честнейшая душа, не извольте беспокоиться! Он свое
проживет, лишь бы доверителю угодить. Двенадцатый
год у нас состоит на службе.
Ты делал со мной дела, стало быть, знаешь, что
у меня есть некоторый капитал; но ты прежде смерти моей на него не рассчитывай, а я, вероятно, еще
проживу лет двадцать, разве только камень упадет на голову.
Тут мелькнула
у него соблазнительная мысль о будущих фруктах до того живо, что он вдруг перенесся на несколько
лет вперед в деревню, когда уж имение устроено по его плану и когда он
живет там безвыездно.
— Да неужели вы с меня за целый
год хотите взять, когда я
у вас и двух недель не
прожил? — перебил его Обломов.
Шли
годы, а они не уставали
жить. Настала и тишина, улеглись и порывы; кривизны жизни стали понятны, выносились терпеливо и бодро, а жизнь все не умолкала
у них.
— А где немцы сору возьмут, — вдруг возразил Захар. — Вы поглядите-ка, как они
живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни… Где им сору взять?
У них нет этого вот, как
у нас, чтоб в шкапах лежала по
годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму…
У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!
— Почтенные такие, — сказала бабушка, —
лет по восьмидесяти мужу и жене. И не слыхать их в городе: тихо
у них, и мухи не летают. Сидят да шепчутся, да угождают друг другу. Вот пример всякому:
прожили век, как будто проспали. Ни детей
у них, ни родных! Дремлют да
живут!
— С
летами придет и ум, будут заботы — и созреют, — договорила Марья Егоровна. — Оба они росли
у нас на глазах: где им было занимать мудрости, ведь не
жили совсем!
Райский
лет десять
живет в Петербурге, то есть
у него там есть приют, три порядочные комнаты, которые он нанимает
у немки и постоянно оставляет квартиру за собой, а сам редко полгода выживал в Петербурге с тех пор, как оставил службу.
— Когда… буду в зрелых
летах, буду своим домом
жить, когда
у меня будут свои…
Оно все состояло из небольшой земли, лежащей вплоть
у города, от которого отделялось полем и слободой близ Волги, из пятидесяти душ крестьян, да из двух домов — одного каменного, оставленного и запущенного, и другого деревянного домика, выстроенного его отцом, и в этом-то домике и
жила Татьяна Марковна с двумя, тоже двоюродными, внучками-сиротами, девочками по седьмому и шестому
году, оставленными ей двоюродной племянницей, которую она любила, как дочь.
В комнате, даже слишком небольшой, было человек семь, а с дамами человек десять. Дергачеву было двадцать пять
лет, и он был женат.
У жены была сестра и еще родственница; они тоже
жили у Дергачева. Комната была меблирована кое-как, впрочем достаточно, и даже было чисто. На стене висел литографированный портрет, но очень дешевый, а в углу образ без ризы, но с горевшей лампадкой. Дергачев подошел ко мне, пожал руку и попросил садиться.
Но я знал от Марьи Ивановны, жены Николая Семеновича,
у которого я
прожил столько
лет, когда ходил в гимназию, — и которая была родной племянницей, воспитанницей и любимицей Андроникова, что Крафту даже «поручено» передать мне нечто.
Однако сделалось по-моему: на том же дворе, но в другом флигеле,
жил очень бедный столяр, человек уже пожилой и пивший; но
у жены его, очень еще не старой и очень здоровой бабы, только что помер грудной ребеночек и, главное, единственный, родившийся после восьми
лет бесплодного брака, тоже девочка и, по странному счастью, тоже Ариночка.