Неточные совпадения
Есть законы мудрые, которые хотя
человеческое счастие устрояют (таковы, например, законы о повсеместном всех людей продовольствовании), но,
по обстоятельствам, не всегда бывают полезны; есть законы немудрые, которые, ничьего счастья не устрояя,
по обстоятельствам бывают, однако ж, благопотребны (примеров сему не привожу: сам знаешь!); и есть, наконец, законы средние, не очень мудрые, но и не весьма немудрые, такие, которые, не будучи ни полезными, ни бесполезными, бывают, однако ж, благопотребны в смысле наилучшего
человеческой жизни наполнения.
По местам валялись
человеческие кости и возвышались груды кирпича; все это свидетельствовало, что в свое время здесь существовала довольно сильная и своеобразная цивилизация (впоследствии оказалось, что цивилизацию эту, приняв в нетрезвом виде за бунт, уничтожил бывший градоначальник Урус-Кугуш-Кильдибаев), но с той поры прошло много лет, и ни один градоначальник не позаботился о восстановлении ее.
Разумеется, взятые абсолютно, оба эти сравнения одинаково нелепы, однако нельзя не сознаться, что в истории действительно встречаются
по местам словно провалы, перед которыми мысль
человеческая останавливается не без недоумения.
По мнению его,
человеческие души, яко жито духовное, в некоей житнице сложены, и оттоль, в мере надобности, спущаются долу, дабы оное сонное видение вскорости увидети и
по малом времени вспять в благожелаемую житницу благоспешно возлететь.
— Ведь вот, — говорил Катавасов,
по привычке, приобретенной на кафедре, растягивая свои слова, — какой был способный малый наш приятель Константин Дмитрич. Я говорю про отсутствующих, потому что его уж нет. И науку любил тогда,
по выходе из университета, и интересы имел
человеческие; теперь же одна половина его способностей направлена на то, чтоб обманывать себя, и другая — чтоб оправдывать этот обман.
Слава Богу, поутру явилась возможность ехать, и я оставил Тамань. Что сталось с старухой и с бедным слепым — не знаю. Да и какое дело мне до радостей и бедствий
человеческих, мне, странствующему офицеру, да еще с подорожной
по казенной надобности!..
— Право, у вас душа
человеческая все равно что пареная репа. Уж хоть
по три рубли дайте!
— Нет, вы, я вижу, не верите-с, думаете все, что я вам шуточки невинные подвожу, — подхватил Порфирий, все более и более веселея и беспрерывно хихикая от удовольствия и опять начиная кружить
по комнате, — оно, конечно, вы правы-с; у меня и фигура уж так самим богом устроена, что только комические мысли в других возбуждает; буффон-с; [Буффон — шут (фр. bouffon).] но я вам вот что скажу и опять повторю-с, что вы, батюшка, Родион Романович, уж извините меня, старика, человек еще молодой-с, так сказать, первой молодости, а потому выше всего ум
человеческий цените,
по примеру всей молодежи.
Да ведь предположите только, что и я человек есмь et nihil humanum [и ничто
человеческое (лат.).]… одним словом, что и я способен прельститься и полюбить (что уж, конечно, не
по нашему велению творится), тогда все самым естественным образом объясняется.
Видя факт, который,
по ошибке, считаете достойным презрения, вы уже отказываете
человеческому существу в гуманном на него взгляде.
— Как попали! Как попали? — вскричал Разумихин, — и неужели ты, доктор, ты, который прежде всего человека изучать обязан и имеешь случай, скорей всякого другого, натуру
человеческую изучить, — неужели ты не видишь,
по всем этим данным, что это за натура этот Николай? Неужели не видишь, с первого же разу, что все, что он показал при допросах, святейшая правда есть? Точнехонько так и попали в руки, как он показал. Наступил на коробку и поднял!
Мысль о скорой разлуке со мною так поразила матушку, что она уронила ложку в кастрюльку и слезы потекли
по ее лицу. Напротив того, трудно описать мое восхищение. Мысль о службе сливалась во мне с мыслями о свободе, об удовольствиях петербургской жизни. Я воображал себя офицером гвардии, что,
по мнению моему, было верхом благополучия
человеческого.
Она была очень набожна и чувствительна, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, сны; верила в юродивых, в домовых, в леших, в дурные встречи, в порчу, в народные лекарства, в четверговую соль, в скорый конец света; верила, что если в светлое воскресение на всенощной не погаснут свечи, то гречиха хорошо уродится, и что гриб больше не растет, если его
человеческий глаз увидит; верила, что черт любит быть там, где вода, и что у каждого жида на груди кровавое пятнышко; боялась мышей, ужей, лягушек, воробьев, пиявок, грома, холодной воды, сквозного ветра, лошадей, козлов, рыжих людей и черных кошек и почитала сверчков и собак нечистыми животными; не ела ни телятины, ни голубей, ни раков, ни сыру, ни спаржи, ни земляных груш, ни зайца, ни арбузов, потому что взрезанный арбуз напоминает голову Иоанна Предтечи; [Иоанн Предтеча —
по преданию, предшественник и провозвестник Иисуса Христа.
Толстоногий стол, заваленный почерневшими от старинной пыли, словно прокопченными бумагами, занимал весь промежуток между двумя окнами;
по стенам висели турецкие ружья, нагайки, сабля, две ландкарты, какие-то анатомические рисунки, портрет Гуфеланда, [Гуфеланд Христофор (1762–1836) — немецкий врач, автор широко в свое время популярной книги «Искусство продления
человеческой жизни».] вензель из волос в черной рамке и диплом под стеклом; кожаный, кое-где продавленный и разорванный, диван помещался между двумя громадными шкафами из карельской березы; на полках в беспорядке теснились книги, коробочки, птичьи чучелы, банки, пузырьки; в одном углу стояла сломанная электрическая машина.
— К чему ведет нас безответственный критицизм? — спросил он и, щелкнув пальцами правой руки
по книжке, продолжал: — Эта книжка озаглавлена «Исповедь человека XX века». Автор, некто Ихоров, учит: «Сделай в самом себе лабораторию и разлагай в себе все
человеческие желания, весь
человеческий опыт прошлого». Он прочитал «Слепых» Метерлинка и сделал вывод: все человечество слепо.
«Свободным-то гражданином, друг мой, человека не конституции, не революции делают, а самопознание. Ты вот возьми Шопенгауэра, почитай прилежно, а после него — Секста Эмпирика о «Пирроновых положениях». По-русски, кажется, нет этой книги, я по-английски читала, французское издание есть. Выше пессимизма и скепсиса
человеческая мысль не взлетала, и, не зная этих двух ее полетов, ни о чем не догадаешься, поверь!»
И еще раз убеждался в том, как много люди выдумывают, как они, обманывая себя и других, прикрашивают жизнь. Когда Любаша, ухитрившаяся побывать в нескольких городах провинции, тоже начинала говорить о росте революционного настроения среди учащейся молодежи, об успехе пропаганды марксизма, попытках организации рабочих кружков, он уже знал, что все это преувеличено
по крайней мере на две трети. Он был уверен, что все
человеческие выдумки взвешены в нем, как пыль в луче солнца.
Видел Самгин историка Козлова, который, подпрыгивая, тыкая зонтиком в воздух, бежал
по панели, Корвина, поднявшего над головою руку с револьвером в ней, видел, как гривастый Вараксин, вырвав знамя у Корнева, размахнулся, точно цепом, красное полотнище накрыло руку и голову регента; четко и сердито хлопнули два выстрела. Над головами Корнева и Вараксина замелькали палки, десятки рук, ловя знамя, дергали его к земле, и вот оно исчезло в месиве
человеческих тел.
Он встал, пошел дальше, взволнованно повторяя стихи, остановился пред темноватым квадратом,
по которому в хаотическом беспорядке разбросаны были странные фигуры фантастически смешанных форм:
человеческое соединялось с птичьим и звериным, треугольник с лицом, вписанным в него, шел на двух ногах.
Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто украл и закопал в собственной его душе принесенные ему в дар миром и жизнью сокровища. Что-то помешало ему ринуться на поприще жизни и лететь
по нему на всех парусах ума и воли. Какой-то тайный враг наложил на него тяжелую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого
человеческого назначения…
Повыситься из статских в действительные статские, а под конец, за долговременную и полезную службу и «неусыпные труды», как
по службе, так и в картах, — в тайные советники, и бросить якорь в порте, в какой-нибудь нетленной комиссии или в комитете, с сохранением окладов, — а там, волнуйся себе
человеческий океан, меняйся век, лети в пучину судьба народов, царств, — все пролетит мимо его, пока апоплексический или другой удар не остановит течение его жизни.
— Прости ему, Господи: сам не знает, что говорит! Эй, Борюшка, не накликай беду! Не сладко покажется, как бревно ударит
по голове. Да, да, — помолчавши, с тихим вздохом прибавила она, — это так уж в судьбе
человеческой написано, — зазнаваться. Пришла и твоя очередь зазнаться: видно, наука нужна. Образумит тебя судьба, помянешь меня!
Скажут, пожалуй, «заблажил», но я скажу иное: по-моему, тут было все, что только может быть серьезного в жизни
человеческой, несмотря на видимое брандахлыстничанье, которое я, пожалуй, отчасти допускаю.
Здесь, по-видимому, руки
человеческие и время нипочем.
В одном из прежних писем я говорил о способе их действия: тут, как ни знай сердце
человеческое, как ни будь опытен, а трудно действовать
по обыкновенным законам ума и логики там, где нет ключа к миросозерцанию, нравственности и нравам народа, как трудно разговаривать на его языке, не имея грамматики и лексикона.
Баба ездил почти постоянно и всякий раз привозил с собой какого-нибудь нового баниоса, вероятно приятеля, желавшего посмотреть большое судно, четырехаршинные пушки, ядра, с
человеческую голову величиной, послушать музыку и посмотреть ученье, военные тревоги, беганье
по вантам и маневры с парусами.
Я был бы снисходителен, не требовал бы много, но не было ничего похожего,
по нашим понятиям, на
человеческую красоту в целом собрании.
Противоречие, заключавшееся в занимаемой им должности, состояло в том, что назначение должности состояло в поддерживании и защите внешними средствами, не исключая и насилия, той церкви, которая
по своему же определению установлена самим Богом и не может быть поколеблена ни вратами ада ни какими то бы ни было
человеческими усилиями.
Не говоря уже о том, что
по лицу этому видно было, какие возможности духовной жизни были погублены в этом человеке, —
по тонким костям рук и скованных ног и
по сильным мышцам всех пропорциональных членов видно было, какое это было прекрасное, сильное, ловкое
человеческое животное, как животное, в своем роде гораздо более совершенное, чем тот буланый жеребец, зa порчу которого так сердился брандмайор.
А Привалов в это время,
по мнению Хионии Алексеевны, лишился последних признаков
человеческой мысли, доказательством чему, во-первых, служило то, что он свел самое компрометирующее знакомство с каким-то прасолом Нагибиным, настоящим прасолом, который сидел в мучной лавке и с хлыстом бегал за голубями.
Через пять минут все было кончено: на декорациях в театральном костюме лежала по-прежнему прекрасная женщина, но теперь это бездушное тело не мог уже оскорбить ни один взгляд. Рука смерти наложила свою печать на безобразную
человеческую оргию.
Ей казалось, что Агриппина Филипьевна нарочно отбивает у нее жильца, тогда как
по всем
человеческим и божеским законам он принадлежал ей одной.
Это сердило и удивляло Хионию Алексеевну, потому что она,
по странному свойству
человеческой природы, переносила все, что относилось до жильца, на собственную особу.
Но эта слабость и узость
человеческого сознания, эта выброшенность человека на поверхность не может быть опровержением той великой истины, что каждый человек — всемирный
по своей природе и что в нем и для него совершается вся история.
Допущение существования двух природ — божественной и
человеческой, которые могут быть соединены, но не тождественны и не слиянны, есть истина, непонятная объективирующему разуму, сверхразумная, ибо разум сам
по себе склонен или к монизму, или к дуализму.
Свобода
человеческой личности не может быть дана обществом и не может
по своему истоку и признаку зависеть от него — она принадлежит человеку, как духовному существу.
Много наименований можно давать
человеческому типу, но человек менее меняется, чем это кажется
по его внешности и его жестам, он часто менял лишь свою одежду, надевал в один период жизни одежду революционера, в другой период одежду реакционера; он может быть классиком и может быть романтиком, не будучи ни тем ни другим в глубине.
Уж
по одним вопросам этим, лишь
по чуду их появления, можно понимать, что имеешь дело не с
человеческим текущим умом, а с вековечным и абсолютным.
И вот вместо твердых основ для успокоения совести
человеческой раз навсегда — ты взял все, что есть необычайного, гадательного и неопределенного, взял все, что было не
по силам людей, а потому поступил как бы и не любя их вовсе, — и это кто же: тот, который пришел отдать за них жизнь свою!
Но вот, однако, что надо отметить: если Бог есть и если он действительно создал землю, то, как нам совершенно известно, создал он ее
по эвклидовой геометрии, а ум
человеческий с понятием лишь о трех измерениях пространства.
— Дразнил меня! И знаешь, ловко, ловко: «Совесть! Что совесть? Я сам ее делаю. Зачем же я мучаюсь?
По привычке.
По всемирной
человеческой привычке за семь тысяч лет. Так отвыкнем и будем боги». Это он говорил, это он говорил!
По безмерному милосердию своему он проходит еще раз между людей в том самом образе
человеческом, в котором ходил три года между людьми пятнадцать веков назад.
Вспоминая тех, разве можно быть счастливым в полноте, как прежде, с новыми, как бы новые ни были ему милы?» Но можно, можно: старое горе великою тайной жизни
человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость; вместо юной кипучей крови наступает кроткая ясная старость: благословляю восход солнца ежедневный, и сердце мое по-прежнему поет ему, но уже более люблю закат его, длинные косые лучи его, а с ними тихие, кроткие, умиленные воспоминания, милые образы изо всей долгой и благословенной жизни — а надо всем-то правда Божия, умиляющая, примиряющая, всепрощающая!
И сколько же было идей на земле, в истории
человеческой, которые даже за десять лет немыслимы были и которые вдруг появлялись, когда приходил для них таинственный срок их, и проносились
по всей земле?
Эти унизительные моменты души
человеческой, это хождение ее
по мытарствам, эта животная жажда самоспасения — ужасны и вызывают иногда содрогание и сострадание к преступнику даже в следователе!
Если бы возможно было помыслить, лишь для пробы и для примера, что три эти вопроса страшного духа бесследно утрачены в книгах и что их надо восстановить, вновь придумать и сочинить, чтоб внести опять в книги, и для этого собрать всех мудрецов земных — правителей, первосвященников, ученых, философов, поэтов — и задать им задачу: придумайте, сочините три вопроса, но такие, которые мало того, что соответствовали бы размеру события, но и выражали бы сверх того, в трех словах, в трех только фразах
человеческих, всю будущую историю мира и человечества, — то думаешь ли ты, что вся премудрость земли, вместе соединившаяся, могла бы придумать хоть что-нибудь подобное
по силе и
по глубине тем трем вопросам, которые действительно были предложены тебе тогда могучим и умным духом в пустыне?
Пусть я не верю в порядок вещей, но дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек, которого иной раз, поверишь ли, не знаешь за что и любишь, дорог иной подвиг
человеческий, в который давно уже, может быть, перестал и верить, а все-таки
по старой памяти чтишь его сердцем.
И что
по расчету
человеческому может быть еще и весьма отдаленно, то
по предопределению Божьему, может быть, уже стоит накануне своего появления, при дверях.
На опушке лиственного леса, что около болота, староверы часто находили неглубоко в земле бусы, серьги, браслеты, пуговицы, стрелы, копья и
человеческие кости. Я осмотрел это место и нашел следы жилищ. На старинных морских картах при устье Амагу показаны многочисленные туземные юрты. Старик рассказывал мне, что лет 30 назад здесь действительно жило много удэгейцев, но все они погибли от оспы. В 1870 году,
по словам Боголюбского, на берегу моря, около реки Амагу, жило много туземцев.
Ворон скорее следует отнести к полезным птицам, чем к вредным. Убирая в тайге трупы павших животных, дохлых рыб
по берегам рек, моллюсков, выброшенных морским прибоем, и в особенности разные отбросы
человеческих жилищ, они являются незаменимыми санитарами и играют огромную роль в охране природы. Вред, причиняемый воронами хозяйству,
по сравнению с той пользой, которую они приносят, невелик.