Неточные совпадения
«Что ж гетман? — юноши твердили, —
Он изнемог; он слишком стар;
Труды и годы угасили
В нем прежний, деятельный жар.
Зачем дрожащею рукою
Еще он носит булаву?
Теперь бы грянуть нам
войноюНа ненавистную Москву!
Когда бы старый Дорошенко
Иль Самойлович молодой,
Иль наш
Палей, иль Гордеенко
Владели силой войсковой,
Тогда б в снегах чужбины дальной
Не погибали казаки,
И Малороссии печальной
Освобождались уж полки».
Так и есть, как я думал: Шанхай заперт, в него нельзя
попасть: инсургенты не пускают. Они дрались с войсками — наши видели. Надо ехать, разве потому только, что совестно быть в полутораста верстах от китайского берега и не побывать
на нем. О
войне с Турцией тоже не решено, вместе с этим не решено, останемся ли мы здесь еще месяц, как прежде хотели, или сейчас пойдем в Японию, несмотря
на то, что у нас нет сухарей.
Потом он
попал в какую-то комиссию и стал освобождать богатых людей от дальних путешествий
на войну, а то и совсем от солдатской шинели, а его писарь, полуграмотный солдат, снимал дачу под Москвой для своей любовницы.
Когда я объявляю
войну, то каким-то образом всегда так устроивается, что я нахожу своего противника вооруженным прекраснейшим шасспо, а сам
нападаю на него с кремневым ружьем, у которого, вдобавок, вместо кремня вставлена крашенная под кремень чурочка.
Знаю: сперва это было о Двухсотлетней
Войне. И вот — красное
на зелени трав,
на темных глинах,
на синеве снегов — красные, непросыхающие лужи. Потом желтые, сожженные солнцем травы, голые, желтые, всклокоченные люди — и всклокоченные собаки — рядом, возле распухшей
падали, собачьей или, может быть, человечьей… Это, конечно, — за стенами: потому что город — уже победил, в городе уже наша теперешняя — нефтяная пища.
Между тем много бедствий обрушилось
на нашу родину. Голод и мор опустошали города и селения. Несколько раз хан вторгался в наши пределы, и в один из своих набегов он сжег все посады под Москвою и большую часть самого города. Шведы
нападали на нас с севера; Стефан Баторий, избранный сеймом после Жигимонта, возобновил литовскую
войну и, несмотря
на мужество наших войск, одолел нас своим умением и отнял все наши западные владения.
Я знаю про себя, что мне не нужно отделение себя от других народов, и потому я не могу признавать своей исключительной принадлежности к какому-либо народу и государству и подданства какому-либо правительству; знаю про себя, что мне не нужны все те правительственные учреждения, которые устраиваются внутри государств, и потому я не могу, лишая людей, нуждающихся в моем труде, отдавать его в виде подати
на ненужные мне и, сколько я знаю, вредные учреждения; я знаю про себя, что мне не нужны ни управления, ни суды, производимые насилием, и потому я не могу участвовать ни в том, ни в другом; я знаю про себя, что мнене нужно ни
нападать на другие народы, убивая их, ни защищаться от них с оружием в руках, и потому я не могу участвовать в
войнах и приготовлениях к ним.
Часто удивляешься
на то, зачем, с какой стати светской женщине или художнику, казалось бы не интересующимся ни социальными, ни военными вопросами, осуждать стачки рабочих и проповедовать
войну, и всегда так определенно
нападать на одну сторону и защищать другую?
В худшем же случае будет то, что при всех тех же прежних условиях рабства меня еще пошлют
на войну, где я вынужден буду убивать ничего не сделавших мне людей чужих народов, где могу быть искалечен и убит и где могу
попасть в такое место, как это бывало в Севастополе и как бывает во всякой
войне, где люди посылаются
на верную смерть, и, что мучительнее всего, могу быть послан против своих же соотечественников и должен буду убивать своих братьев для династических или совершенно чуждых мне правительственных интересов.
Разве можно нам, людям, стоящим
на пороге ужасающей по бедственности и истребительности
войны внутренних революций, перед которой, как говорят приготовители ее, ужасы 93 года будут игрушкой, говорить об опасности, которая угрожает нам от дагомейцев, зулусов и т. п., которые живут за тридевять земель и не думают
нападать на нас, и от тех нескольких тысяч одуренных нами же и развращенных мошенников, воров и убийц, число которых не уменьшается от всех наших судов, тюрем и казней.
Дергальский клянется и божится, что все это именно так; что предводитель терпеть не может губернатора и что потому все думали, что они с генералом Перловым сойдутся, а вышло иначе: предводитель — ученый генерал и свысока принял Перлова — боевого генерала, и вот у них, у двух генералов, ученого и боевого, зашла
война, и Перлов, недовольный предводителем, не будучи в силах ничем отметить ему лично,
спит в клубе
на дежурстве предводительского зятя и разоряет себя
на платежи штрафа.
В третий день окончилась борьба
На реке кровавой,
на Каяле,
И погасли в небе два столба,
Два светила в сумраке пропали.
Вместе с ними, за море
упав,
Два прекрасных месяца затмились
Молодой Олег и Святослав
В темноту ночную погрузились.
И закрылось небо, и погас
Белый свет над Русскою землею,
И. как барсы лютые,
на нас
Кинулись поганые с
войною.
И воздвиглась
на Хвалу Хула,
И
на волю вырвалось Насилье,
Прянул Див
на землю, и была
Ночь кругом и горя изобилье...
Во вьюке еще остались две такие винтовки в чехлах. В первый раз в жизни я видел винчестер, и только через год с лишком много их
попадало мне в руки
на войне — ими были вооружены башибузуки.
Оказывается, что Ага еще задолго до меня занимался переселением своих черкесов с Кавказа в Турцию, его выследили, и тогда мы пробирались к нему
на Ингур, чтобы скрыться в его дебрях, и
попали в обвал. Я узнал только теперь от него, что он с Саматом отправил целый аул, а сам уехал в Стамбул
на войну. Через несколько лет он поехал
на Кавказ, но те аулы, откуда он увел своих в Турцию, все еще стояли в развалинах.
Но, вопреки Сашкиному сомнению, он не только не подох от русского креста, но не был даже ни разу ранен, хотя участвовал в трех больших битвах и однажды ходил в атаку впереди батальона в составе музыкантской команды, куда его зачислили играть
на флейте. Под Вафангоу он
попал в плен и по окончании
войны был привезен
на германском пароходе в тот самый порт, где работали и буйствовали его друзья.
Стр. 56. «Игорь в этом году начал новую
войну с древлянами, чтобы заставить их увеличить количество платимой ими дани. Получивши дань, он отослал ее в Киев, вместе с частию своей дружины; но (что значит здесь но?) древляне, будучи раздражены и пользуясь изнеможением его войска,
напали на него и его убили».
Как летающие ядра и пули
на войне не мешают солдатам говорить о своих делах, есть и починять обувь, так и голодающие не мешают мне покойно
спать и заниматься своими личными делами.
Наконец пять дней сряду она не видала его и была в величайшем беспокойстве; в шестой пришел он с печальным лицом и сказал ей: «Любезная Лиза! Мне должно
на несколько времени с тобою проститься. Ты знаешь, что у нас
война, я в службе, полк мой идет в поход». — Лиза побледнела и едва не
упала в обморок.
По ночам, когда она
спала, ей снились целые горы досок и теса, длинные бесконечные вереницы подвод, везущих лес куда-то далеко за город; снилось ей, как целый полк двенадцатиаршинных, пятивершковых бревен стоймя шел
войной на лесной склад, как бревна, балки и горбыли стукались, издавая гулкий звук сухого дерева, все
падало и опять вставало, громоздясь друг
на друга...
Эти стихи Германии — мой первый ответ
на войну. В Москве эти стихи успеха не имеют, имеют обратный успех. Но здесь, — чувствую —
попадают в точку, в единственную цель всех стихов — сердце. Вот самое серьезное из возражений...
— Я училась… Вы знаете? Убитые грозой и
на войне и умершие от тяжелых родов
попадают в рай… Этого нигде не написано в книгах, но это верно. Мать моя теперь в раю. Мне кажется, что и меня убьет гроза когда-нибудь и что и я буду в раю… Вы образованный человек?
Случилось это во время франко-прусской
войны. Молодой Ницше был начальником санитарного отряда. Ему пришлось
попасть в самый ад перевязочных пунктов и лазаретов. Что он там испытал, об этом он и впоследствии никогда не мог рассказывать. Когда, много позже, друг его Эрвин Роде спросил его, что ему пришлось видеть
на войне в качестве санитара, Ницше с мукою и ужасом ответил...
— Да, — пробормотал студент в раздумье. — Когда-то
на этом свете жили филистимляне и амалекитяне, вели
войны, играли роль, а теперь их и след простыл. Так и с нами будет. Теперь мы строим железную дорогу, стоим вот и философствуем, а пройдут тысячи две лег, и от этой насыпи и от всех этих людей, которые теперь
спят после тяжелого труда, не останется и пыли. В сущности, это ужасно!
Ольга, сестра моя, рассудительная женщина и ей я мог откровенно признаться во всем: так, мол, и так, Ольга, отпусти меня
на войну добровольцем; мне уже пошел семнадцатый год, стреляю я в цель весьма недурно,
попадаю, видите ли, в спичечную коробку
на расстоянии пятидесяти шагов.
С тех пор я более уже не видал Ристори ни в России, ни за границей вплоть до зимы 1870 года, когда я впервые
попал во Флоренцию, во время Франко-прусской
войны. Туда приехала депутация из Испании звать
на престол принца Амедея. В честь испанцев шел спектакль в театре"Николини", и Ристори, уже покинувшая театр, проиграла сцену из"Орлеанской девы"по-испански, чтобы почтить гостей.
В Женеве он поддерживал себя материально, давая уроки и по общим русским предметам, и по фортепианной игре. Когда я (во время франко-прусской
войны) заехал в Женеву повидаться с Лизой Герцен, я нашел его ее учителем. Но еще раньше я возобновил наше знакомство
на конгрессах"Мира и свободы", всего больше
на первом по счету из тех,
на какие я
попадал, — в Берне.
Под Мец я
попал тотчас после сдачи крепости и видел, до какой степени немцы были хорошо приготовлены к
войне, как у них все было пропитано духом дисциплины, как их военное хозяйство велось образцово. Все это я подтверждал, но не мог не жалеть Франции, где ненавистный всем нам режим Второй империи уже
пал и теперь
на заклание была обречена пруссакам не империя, а Французская демократическая республика. Этого забывать нельзя!
В ту зиму уже началась Крымская
война. И в Нижнем к весне собрано было ополчение. Летом я нашел больше толков о
войне; общество несколько живее относилось и к местным ополченцам. Дед мой командовал ополчением 1812 года и теперь ездил за город смотреть
на ученье и оживлялся в разговорах. Но раньше, зимой. Нижний продолжал играть в карты, давать обеды, плясать, закармливать и запаивать тех офицеров, которые
попадали проездом, отправляясь „под Севастополь“ и „из-под Севастополя“.
И когда я так чувствую свое бессилие, мною овладевает бешенство — бешенство
войны, которую я ненавижу. Мне хочется, как тому доктору, сжечь их дома, с их сокровищами, с их женами и детьми, отравить воду, которую они пьют; поднять всех мертвых из гробов и бросить трупы в их нечистые жилища,
на их постели. Пусть
спят с ними, как с женами, как с любовницами своими!
И вдруг
на один безумный, несказанный счастливый миг мне ясно стало, что все это ложь и никакой
войны нет. Нет ни убитых, ни трупов, ни этого ужаса пошатнувшейся беспомощной мысли. Я
сплю на спине, и мне грезится страшный сон, как в детстве: и эти молчаливые жуткие комнаты, опустошенные смертью и страхом, и сам я с каким-то диким письмом в руках. Брат жив, и все они сидят за чаем, и слышно, как звенит посуда.
А утомление
войною у всех было полное. Не хотелось крови, не хотелось ненужных смертей.
На передовых позициях то и дело повторялись случаи вроде такого: казачий разъезд, как в мешок,
попадает в ущелье, со всех сторон занятое японцами. Раньше никто бы из казаков не вышел живым. Теперь
на горке появляется японский офицер, с улыбкою козыряет начальнику разъезда и указывает
на выход. И казаки спокойно уезжают.
От бывших
на войне с самого ее начала я не раз впоследствии слышал, что наибольшей высоты всеобщее настроение достигло во время Ляоянского боя. Тогда у всех была вера в победу, и все верили, не обманывая себя; тогда «рвались в бой» даже те офицеры, которые через несколько месяцев толпами устремлялись в госпитали при первых слухах о бое. Я этого подъема уже не застал. При мне все время, из месяца в месяц, настроение медленно и непрерывно
падало. Люди хватались за первый намек, чтобы удержать остаток веры.
При одном имени «Суворов» конфедераты уже
падали духом, а это
на войне всегда начало поражения. И действительно, неприятель всегда бежал перед «каменными суворовцами».
«
На войне все просто, — сказал один писатель, — но простота эта дается трудно». Что сделал бы Суворов
на месте Салтыкова, того именно и боялся прусский король. Он писал королеве, чтобы она торопилась выезжать из Берлина с королевским семейством и приказала бы вывозить архив, так как город может
попасть в руки неприятеля. К счастью Фридриха, он имел перед собой не Суворова, а Салтыкова.
— Нет, я служил в Одессе, секретарём городской управы… Там с самого начала
войны началось сильное одушевление, которое до того охватило меня, что я бросил семью и полетел сюда. Случайно мне посчастливилось
попасть в отряд, который шёл в Корею — в него принимались и добровольцы… Это было в начале марта.
На днях я только что вернулся сюда и сегодня наконец получил радостную телеграмму из дому. Дочь кончила курс в гимназии, сын также блестяще оканчивает свои выпускные гимназические экзамены…
Особенно рельефно восстала в его памяти картина убийства графа Милорадовича, одного из героев
войны 1812 года. Заговорщик Каховский выстрелил в генерала в упор из пистолета, а другой заговорщик ударил его штыком в спину. Граф, смертельно раненный,
упал на руки своего адъютанта.
И когда я представлю, что я пошел
на войну и стою среди чистого поля, а в меня нарочно стреляют из ружей и пушек, чтобы убить, прицеливаются, стараются, из кожи вон лезут, чтобы
попасть, то мне даже смешно становится, до того это пахнет какою-то сверхъестественной глупостью.
После революционного переворота
пали цензурные оковы и уничтожена была даже необходимая во время
войны военная цензура, но не было декларации прав свободы мысли и свободы слова, посягательства
на которые есть преступление против человека и Бога.
Придет
войной неприятель или просто злые люди
нападут на меня, думал я прежде, и если я не буду защищаться, они оберут нас, осрамят, измучают и убьют меня и моих близких, и мне казалось это страшным.
Призадумались короли, однако по ночам не
спят, ворочаются, —
война больших денег стоит. А у них только
на мирный обиход в обрез казны хватало. Да и время весеннее, боронить-сеять надо, а тут лошадей всех в кавалерию-артиллерию согнали, вдоль границы укрепления строят, ниток одних
на амуницию катушек с сот пять потребовалось. А отступиться никак невозможно: амбицию свою поддержать кажному хочется.
Да и мало ли что могло быть! Могло быть и то, что вместо нашего банкирского дома, который крепок, как стена, и выдержит всякую
войну, я мог бы служить в каком-нибудь жиденьком дельце, которое сейчас уже рухнуло бы, как рухнули многие… вот и остался бы я
на улице с моей Лидочкой, выигрышным билетом и пятью сотнями рублей из сберегательной кассы — тоже положение! А мог бы быть поляком из Калища, или евреем, и тоже бы лежал сейчас во рву, как
падаль, или болтался
на веревке! У всякого своя судьба.