Неточные совпадения
Услыхав, что речь идет о нем, Гриша повернулся к столу, стал показывать изорванные
полы своей
одежды и, пережевывая, приговаривать...
— Стойте, стойте! Дайте мне разглядеть вас хорошенько, — продолжал он, поворачивая их, — какие же длинные на вас свитки! [Верхняя
одежда у южных россиян. (Прим. Н.В. Гоголя.)] Экие свитки! Таких свиток еще и на свете не было. А побеги который-нибудь из вас! я посмотрю, не шлепнется ли он на землю, запутавшися в
полы.
В
одежде соблюдал опрятность, ходил медленно, чуть слышно ступая по
полу в туфлях, говорил тихо, тоненьким тенором, и праздных слов никогда не употреблял.
На
пол валилась
одежда, мешая мне видеть Ивана; я вылез, попал под ноги деда. Он отшвырнул меня прочь, грозя дядьям маленьким красным кулаком...
Видно, что они спали в
одежде и в сапогах, тесно прижавшись друг к другу, кто на наре, а кто и под нарой, прямо на грязном земляном
полу.
Если благотворителю известно, например, сколько среди детей грамотных, то уж он будет знать, сколько нужно послать книжек или карандашей, чтобы никого не обидеть, а назначать игрушки и
одежду удобнее всего, соображаясь с
полом, возрастом и национальностью детей.
Кругом, в беспорядке, на постели, в ногах, у самой кровати на креслах, на
полу даже, разбросана была снятая
одежда, богатое белое шелковое платье, цветы, ленты.
Она проснулась, охваченная дрожью. Как будто чья-то шершавая, тяжелая рука схватила сердце ее и, зло играя, тихонько жмет его. Настойчиво гудел призыв на работу, она определила, что это уже второй. В комнате беспорядочно валялись книги,
одежда, — все было сдвинуто, разворочено,
пол затоптан.
— Батюшка, государь Иван Васильевич! — проговорил он, хватаясь за
полы царской
одежды, — сего утра я, дурак глупый, деревенщина необтесанный, просил тебя пожаловать мне боярство.
Да я по дальности мало у кого и бываю, потому что надо все в сторону; я же езжу на пол-империале, а на нем никуда в сторону невозможно, но вы этого, по своей провинциальности, не поймете: сидишь точно на доме, на крышке очень высоко, и если сходить оттуда, то надо иметь большею ловкость, чтобы сигнуть долой на всем скаку, а для женского
пола, по причине их
одежды, этого даже не позволяют.
Осенний тихо длился вечер. Чуть слышный из-за окна доносился изредка шелест, когда ветер на лету качал ветки у деревьев. Саша и Людмила были одни. Людмила нарядила его голоногим рыбаком, — синяя
одежда из тонкого полотна, — уложила на низком ложе и села на
пол у его голых ног, босая, в одной рубашке. И
одежду, и Сашино тело облила она духами, — густой, травянистый и ломкий у них был запах, как неподвижный дух замкнутой в горах странно-цветущей долины.
Захар пригнулся к
полу; секунду спустя синий огонек сверкнул между его пальцами, разгорелся и осветил узенькие бревенчатые стены, кой-где завешанные
одеждой, прицепленной к деревянным гвоздям; кой-где сверкнули хозяйственные орудия, пила, рубанок, топор, державшиеся на стене также помощию деревянных колышков; во всю длину стены, где прорублено было окошко, лепились дощатые нары, намощенные на козла, — осеннее ложе покойного Глеба; из-под нар выглядывали голые ноги приемыша.
С
поля в город тихо входит ночь в бархатных
одеждах, город встречает ее золотыми огнями; две женщины и юноша идут в
поле, тоже как бы встречая ночь, вслед им мягко стелется шум жизни, утомленной трудами дня.
Маякин взглянул на крестника и умолк. Лицо Фомы вытянулось, побледнело, и было много тяжелого и горького изумления в его полуоткрытых губах и в тоскующем взгляде… Справа и слева от дороги лежало
поле, покрытое клочьями зимних
одежд. По черным проталинам хлопотливо прыгали грачи. Под полозьями всхлипывала вода, грязный снег вылетал из-под ног лошадей…
Когда Федосей, пройдя через сени, вступил в баню, то остановился пораженный смутным сожалением; его дикое и грубое сердце сжалось при виде таких прелестей и такого страдания: на
полу сидела, или лучше сказать, лежала Ольга, преклонив голову на нижнюю ступень полкá и поддерживая ее правою рукою; ее небесные очи, полузакрытые длинными шелковыми ресницами, были неподвижны, как очи мертвой, полны этой мрачной и таинственной поэзии, которую так нестройно, так обильно изливают взоры безумных; можно было тотчас заметить, что с давних пор ни одна алмазная слеза не прокатилась под этими атласными веками, окруженными легкой коришневатой тенью: все ее слезы превратились в яд, который неумолимо грыз ее сердце; ржавчина грызет железо, а сердце 18-летней девушки так мягко, так нежно, так чисто, что каждое дыхание досады туманит его как стекло, каждое прикосновение судьбы оставляет на нем глубокие следы, как бедный пешеход оставляет свой след на золотистом дне ручья; ручей — это надежда; покуда она светла и жива, то в несколько мгновений следы изглажены; но если однажды надежда испарилась, вода утекла… то кому нужда до этих ничтожных следов, до этих незримых ран, покрытых
одеждою приличий.
Крылушкин посмотрел на освещенное
поле, потом вздохнул и, машинально открыв свои ветхие клавикорды, тронул старыми пальцами дребезжащие клавиши и сильным еще, но тоже немножко уже дребезжащим голосом запел: «Чертог твой вижду, спасе мой! украшенный, и
одежды не имам, да вниду в онь».
Он бросил мне свой чекмень. Кое-как ползая по дну лодки, я оторвал от наста ещё доску, надел на неё рукав плотной
одежды, поставил её к скамье лодки, припёр ногами и только что взял в руки другой рукав и
полу, как случилось нечто неожиданное…
В кромешной тьме чувствуется присутствие многих людей, слышен шорох
одежд и ног, тихий кашель, шепот. Вспыхивает спичка, освещая мое лицо, я вижу у стен на
полу несколько темных фигур.
Через несколько дней я принес рано утром булки знакомому доценту, холостяку, пьянице, и еще раз увидал Клопского. Он, должно быть, не спал ночь, лицо у него было бурое, глаза красны и опухли, — мне показалось, что он пьян. Толстенький доцент, пьяный до слез, сидел, в нижнем белье и с гитарой в руках, на
полу среди хаоса сдвинутой мебели, пивных бутылок, сброшенной верхней
одежды, — сидел, раскачиваясь, и рычал...
Он видел, уже пробудившись, как старик ушел в рамки, мелькнула даже
пола его широкой
одежды, и рука его чувствовала ясно, что держала за минуту пред сим какую-то тяжесть.
Он залпом выпил
пол чайного стакана. Сладкая жидкость подействовала через пять минут, — мучительно заболел левый висок, и жгуче и тошно захотелось пить. Выпив три стакана воды, Коротков от боли в виске совершенно забыл Кальсонера, со стоном содрал с себя верхнюю
одежду и, томно закатывая глаза, повалился на постель. «Пирамидону бы…» — шептал он долго, пока мутный сон не сжалился над ним.
Поправее, внизу, по некрасиво спутанному, скошенному
полю виднелись яркие
одежды вязавших баб, нагибающихся, размахивающих руками, и спутанное
поле очищалось, и красивые снопы часто расставлялись по нем.
Койки, лишенные одеял, сиротливо тянулись перед Аяном; на
полу сор, веревки, тряпки, огарки свеч, пустые жестянки; исчезли мешки с имуществом,
одежда, висевшая по стенам, оружие.
Уже смеркалось, как он вернулся. По его истомленному виду, по неверной походке, по запыленной
одежде его можно было предполагать, что он успел обежать пол-Москвы. Он остановился против барских окон, окинул взором крыльцо, на котором столпилось человек семь дворовых, отвернулся и промычал еще раз: «Муму!» Муму не отозвалась. Он пошел прочь. Все посмотрели ему вслед, но никто не улыбнулся, не сказал слова… а любопытный форейтор Антипка рассказывал на другое утро в кухне, что немой-де всю ночь охал.
Все, что я мог сосредоточить воли,
Все на нее теперь я устремил —
Мой страстный взор живил ее все боле,
И видимо ей прибавлялось сил;
Уже
одежда зыблилась, как в
полеПод легким ветром зыблется ковыль,
И все слышней ее шуршали волны,
И вздрагивал цветов передник полный.
Отправили часы, Манефа прочла отпуст. Уставщица мать Аркадия середи часовни поставила столик, до самого
полу крытый белоснежною полотняною «
одеждой» с нашитыми на каждой стороне осьмиконечными крестами из алой шелковой ленты. Казначея мать Таифа положила на нем икону Воскресения, воздвизальный крест, канун [Канун — мед, поставленный на стол при отправлении панихиды.], блюдо с кутьей, другое с крашеными яйцами. Чинно отпели канон за умерших…
Куршуд-бек, взяв его
одежды, ускакал обратно в Тифлиз, только пыль вилась за ним змеею по гладкому
полю.
Часа два бился он с Кузьмой, но последний не сообщил ему ничего нового; сказал, что в полусне видел барина, что барин вытер о его
полы руки и выбранил его «пьяной сволочью», но кто был этот барин, какие у него были лицо и
одежда, он не сказал.
В сенях встретила приезжего прислуга, приведенная в тайну сокровенную. С радостью и весельем встречает она барина, преисполненного благодати. С громкими возгласами: «Христос воскресе» — и мужчины и женщины ловят его руки, целуют
полы его
одежды, каждому хочется хоть прикоснуться к великому пророку, неутомимому радельщику, дивному стихослагателю и святому-блаженному. Молча, потупя взоры, идет он дальше и дальше, никому не говоря ни слова.
Прошло несколько месяцев. Наступила весна. С весною наступили и ясные, светлые дни, когда жизнь не так ненавистна и скучна и земля наиболее благообразна… Повеяло с моря и с
поля теплом… Земля покрылась новой травой, на деревьях зазеленели новые листья. Природа воскресла и предстала в новой
одежде…
Юрта была маленькая, грязная, на
полу валялись кости и всякий мусор. Видно было, что ее давно уже никто не подметал. На грязной, изорванной цыновке сидела девушка лет семнадцати. Лицо ее выражало явный страх. Левой рукой она держала обрывки
одежды на груди, а правую вытянула вперед, как бы для того, чтобы защитить зрение свое от огня, или, может быть, для того, чтобы защитить себя от нападения врага. Меня поразила ее худоба и в особенности ноги — тонкие и безжизненные, как плети.
Вместо мертвой девушки, вместо призрака горийской красавицы я увидела трех сидевших на
полу горцев, которые при свете ручного фонаря рассматривали куски каких-то тканей. Они говорили тихим шепотом. Двоих из них я разглядела. У них были бородатые лица и рваные осетинские
одежды. Третий сидел ко мне спиной и перебирал в руках крупные зерна великолепного жемчужного ожерелья. Тут же рядом лежали богатые, золотом расшитые седла, драгоценные уздечки и нарядные, камнями осыпанные дагестанские кинжалы.
Но прежде чем он успел надумать что-либо, в кабинет уже входил его сын Сережа, мальчик семи лет. Это был человек, в котором только по
одежде и можно было угадать его
пол: тщедушный, белолицый, хрупкий… Он был вял телом, как парниковый овощ, и всё у него казалось необыкновенно нежным и мягким: движения, кудрявые волосы, взгляд, бархатная куртка.
Уже не хватало места в вагонах, и вся
одежда наша стала мокра от крови, как будто долго стояли мы под кровавым дождем, а раненых все несли, и все так же дико копошилось ожившее
поле.
Альберт простился с хозяйкой и, надев истертую шляпу с широкими
полями и летнюю старую альмавиву, составлявшие всю его зимнюю
одежду, вместе с Делесовым вышел на крыльцо.
Чурчила вспыхнул и, выхватив сосуд, бросил его на
пол. Часть жидкости попала на
одежду хозяина, зашипела и прожгла ее.
Одежда задымилась.
Фимка, действительно, еще жила; израненная, истерзанная, она валялась на
полу «волчьей погребицы», без клочка
одежды, и представляла из себя безобразную груду окровавленного мяса, и только одно лицо, не тронутое палачем-полюбовником, хотя и запачканное кровью, указывало, что эта сплошная зияющая рана была несколько дней назад красивой, полной жизни женщиной.
Кузьма не последовал за нею, а стал сейчас же исполнять ее приказание. Он уже ранее принес в погребицу железную лопату и без приказа барыни думал зарыть Фимку именно там. Вырыв глубокую яму, он бросил в нее труп, набросил на него лохмотья
одежды покойной, засыпал землею и сравнял
пол этой же лопатой и ногами.
Кузьма Терентьев бросился на Фимку, приподнял ее одной рукой за шиворот, а другой стал срывать с нее
одежду. Обнажив ее совершенно, он снова бросил ее на
пол, схватил самый толстый кнут и стал хлестать ее им по чем попало, с каким-то безумным остервенением. Страшные вопли огласили погребицу. Но в этих воплях слышен был лишь бессвязный крик, ни просьбы о пощаде, ни даже о жалости не было в них.
Распростертая навзничь, на
полу лежала бесчувственная молодая девушка. Черная
одежда монахини как-то особенно оттеняла нежное, белое лицо, которое в тот момент было, что называется, без кровинки.
Он не выдержал и замахнулся жезлом; но хитрый пес бросается ему под ноги, путается в
полах его длинной
одежды и, сбив его с ног, уносит в зубах его портфель с заветною запиской.
— Я тебе, дета, лучше не краткую
одежду сделаю, а сошью плащицу, самую полную, как барчуки носят, — говорил он Малвошке, прикраивая на
полу какие-то клинья.
И сразу в бешеном вихре закружилось все, заплясали огни и мрак, и отовсюду закачались на попадью безглазые призраки. Они качались и слепо лезли на нее, ощупывали ее скрюченными пальцами, рвали
одежду, душили за горло, впивались в волосы и куда-то влекли. А она цеплялась за
пол обломанными ногтями и кричала.
Затем звездочеты вздохнули, произнесли слово: «поздно» и, подхватив
полы своих
одежд, пошли быстро к своим домам и крепко закрыли за собой свои двери.
Сокольничье
поле было пустынно. Только в конце его, у богадельни и желтого дома, виднелись кучки людей в белых
одеждах и несколько таких же людей, которые по одиночке шли по
полю, что-то крича и размахивая руками.