Неточные совпадения
Пошли за Власом странники;
Бабенок тоже несколько
И парней
с ними тронулось;
Был полдень, время отдыха,
Так набралось порядочно
Народу — поглазеть.
Все стали в ряд почтительно
Поодаль от господ…
Да, видно, Бог прогневался.
Как восемь лет исполнилось
Сыночку моему,
В подпаски свекор сдал его.
Однажды жду Федотушку —
Скотина уж пригналася,
На улицу
иду.
Там видимо-невидимо
Народу! Я прислушалась
И бросилась в толпу.
Гляжу, Федота бледного
Силантий держит за ухо.
«Что держишь ты его?»
— Посечь хотим маненичко:
Овечками прикармливать
Надумал он волков! —
Я вырвала Федотушку,
Да
с ног Силантья-старосту
И сбила невзначай.
Шли долго ли, коротко ли,
Шли близко ли, далеко ли,
Вот наконец и Клин.
Селенье незавидное:
Что ни изба —
с подпоркою,
Как нищий
с костылем,
А
с крыш солома скормлена
Скоту. Стоят, как остовы,
Убогие дома.
Ненастной, поздней осенью
Так смотрят гнезда галочьи,
Когда галчата вылетят
И ветер придорожные
Березы обнажит…
Народ в полях — работает.
Заметив за селением
Усадьбу на пригорочке,
Пошли пока — глядеть.
Уж сумма вся исполнилась,
А щедрота народная
Росла: — Бери, Ермил Ильич,
Отдашь, не пропадет! —
Ермил
народу кланялся
На все четыре стороны,
В палату
шел со шляпою,
Зажавши в ней казну.
Сдивилися подьячие,
Позеленел Алтынников,
Как он сполна всю тысячу
Им выложил на стол!..
Не волчий зуб, так лисий хвост, —
Пошли юлить подьячие,
С покупкой поздравлять!
Да не таков Ермил Ильич,
Не молвил слова лишнего.
Копейки не дал им!
Переодевшись без торопливости (он никогда не торопился и не терял самообладания), Вронский велел ехать к баракам. От бараков ему уже были видны море экипажей, пешеходов, солдат, окружавших гипподром, и кипящие
народом беседки.
Шли, вероятно, вторые скачки, потому что в то время, как он входил в барак, он слышал звонок. Подходя к конюшне, он встретился
с белоногим рыжим Гладиатором Махотина, которого в оранжевой
с синим попоне
с кажущимися огромными, отороченными синим ушами вели на гипподром.
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали к нему. К своему несчастию, он чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог говорить ни
с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей
с головы фуражки,
пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным. В первый раз в жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое, в котором виною сам.
Цитует немедленно тех и других древних писателей и чуть только видит какой-нибудь намек или просто показалось ему намеком, уж он получает рысь и бодрится, разговаривает
с древними писателями запросто, задает им запросы и сам даже отвечает на них, позабывая вовсе о том, что начал робким предположением; ему уже кажется, что он это видит, что это ясно, — и рассуждение заключено словами: «так это вот как было, так вот какой
народ нужно разуметь, так вот
с какой точки нужно смотреть на предмет!» Потом во всеуслышанье
с кафедры, — и новооткрытая истина
пошла гулять по свету, набирая себе последователей и поклонников.
— Мне совестно наложить на вас такую неприятную комиссию, потому что одно изъяснение
с таким человеком для меня уже неприятная комиссия. Надобно вам сказать, что он из простых, мелкопоместных дворян нашей губернии, выслужился в Петербурге, вышел кое-как в люди, женившись там на чьей-то побочной дочери, и заважничал. Задает здесь тоны. Да у нас в губернии,
слава богу,
народ живет не глупый: мода нам не указ, а Петербург — не церковь.
Выражается сильно российский
народ! и если наградит кого словцом, то
пойдет оно ему в род и потомство, утащит он его
с собою и на службу, и в отставку, и в Петербург, и на край света.
Они
шли с открытыми головами,
с длинными чубами; бороды у них были отпущены. Они
шли не боязливо, не угрюмо, но
с какою-то тихою горделивостию; их платья из дорогого сукна износились и болтались на них ветхими лоскутьями; они не глядели и не кланялись
народу. Впереди всех
шел Остап.
— Ничего, это все ничего, ты слушай, пожалуйста. Вот я
пошла. Ну-с, прихожу в большой страшеннейший магазин; там куча
народа. Меня затолкали; однако я выбралась и подошла к черному человеку в очках. Что я ему сказала, я ничего не помню; под конец он усмехнулся, порылся в моей корзине, посмотрел кое-что, потом снова завернул, как было, в платок и отдал обратно.
Ему неприятно, очень неприятно было сталкиваться
с народом, но он
шел именно туда, где виднелось больше
народу.
Он отворотился и отъехал, не сказав более ни слова. Швабрин и старшины последовали за ним. Шайка выступила из крепости в порядке.
Народ пошел провожать Пугачева. Я остался на площади один
с Савельичем. Дядька мой держал в руках свой реестр и рассматривал его
с видом глубокого сожаления.
Поутру пришли меня звать от имени Пугачева. Я
пошел к нему. У ворот его стояла кибитка, запряженная тройкою татарских лошадей.
Народ толпился на улице. В сенях встретил я Пугачева: он был одет по-дорожному, в шубе и в киргизской шапке. Вчерашние собеседники окружали его, приняв на себя вид подобострастия, который сильно противуречил всему, чему я был свидетелем накануне. Пугачев весело со мною поздоровался и велел мне садиться
с ним в кибитку.
Клим
шел к Томилину побеседовать о
народе,
шел с тайной надеждой оправдать свою антипатию. Но Томилин сказал, тряхнув медной головой...
За ним так же торопливо и озабоченно
шли другие видные члены «Союза русского
народа»: бывший парикмахер, теперь фабрикант «искусственных минеральных вод» Бабаев; мясник Коробов; ассенизатор Лялечкин; банщик Домогайлов; хозяин скорняжной мастерской Затиркин, непобедимый игрок в шашки, человек плоскогрудый, плосколицый,
с равнодушными глазами.
— Толстой-то, а? В мое время… в годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились думать о
народе, а не о себе. Он — о себе начал.
С него и
пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение от целого… Ну — до свидания… Ухо чего-то болит… Прошу…
Заслуженно ненавидя власть царя, честные люди заочно,
с великой искренностью полюбили «
народ» и
пошли воскрешать, спасать его.
«Социальная революция без социалистов», — еще раз попробовал он успокоить себя и вступил сам
с собой в некий безмысленный и бессловесный, но тем более волнующий спор. Оделся и
пошел в город, внимательно присматриваясь к людям интеллигентской внешности, уверенный, что они чувствуют себя так же расколото и смущенно, как сам он.
Народа на улицах было много, и много было рабочих, двигались люди неторопливо, вызывая двойственное впечатление праздности и ожидания каких-то событий.
— Нет, иногда захожу, — неохотно ответил Стратонов. — Но, знаете, скучновато. И — между нами — «блажен муж, иже не иде на совет нечестивых», это так! Но дальше я не согласен. Или вы стоите на пути грешных, в целях преградить им путь, или — вы
идете в ногу
с ними. Вот-с. Прейс — умница, — продолжал он, наморщив нос, — умница и очень знающий человек, но стадо, пасомое им, — это все разговорщики, пустой
народ.
— Замечательный акустический феномен, — сообщил Климу какой-то очень любезный и женоподобный человек
с красивыми глазами. Самгин не верил, что пушка может отзываться на «музыку небесных сфер», но, настроенный благодушно, соблазнился и
пошел слушать пушку. Ничего не услыхав в ее холодной дыре, он почувствовал себя очень глупо и решил не подчиняться голосу
народа, восхвалявшему Орину Федосову, сказительницу древних былин Северного края.
Но минутами его уверенность в конце тревожных событий исчезала, как луна в облаках, он вспоминал «господ», которые
с восторгом поднимали «Дубинушку» над своими головами; явилась мысль, кого могут
послать в Государственную думу булочники, метавшие
с крыши кирпичи в казаков, этот рабочий
народ, вывалившийся на улицы Москвы и никем не руководимый, крестьяне, разрушающие помещичьи хозяйства?
— Поручик гвардейской артиллерии, я — в отставке, — поспешно сказал Муромский, нестерпимо блестящими глазами окинув гостя. — Но, в конце концов, воюет
народ, мужик. Надо
идти с ним. В безумие? Да, и в безумие.
— Отечество.
Народ. Культура,
слава, — слышал Клим. — Завоевания науки. Армия работников, создающих в борьбе
с природой все более легкие условия жизни. Торжество гуманизма.
Однажды, около полудня,
шли по деревянным тротуарам на Выборгской стороне два господина; сзади их тихо ехала коляска. Один из них был Штольц, другой — его приятель, литератор, полный,
с апатическим лицом, задумчивыми, как будто сонными глазами. Они поравнялись
с церковью; обедня кончилась, и
народ повалил на улицу; впереди всех нищие. Коллекция их была большая и разнообразная.
Вся Малиновка, слобода и дом Райских, и город были поражены ужасом. В
народе, как всегда в таких случаях, возникли слухи, что самоубийца, весь в белом, блуждает по лесу, взбирается иногда на обрыв, смотрит на жилые места и исчезает. От суеверного страха ту часть сада, которая
шла с обрыва по горе и отделялась плетнем от ельника и кустов шиповника, забросили.
Мы промчались по предместью, теперь уже наполненному толпами
народа, большею частию тагалами и китайцами, отчасти также метисами: весь этот люд
шел на работу или
с работы; другие, казалось, просто обрадовались наступавшей прохладе и вышли из домов гулять, ходили по лавкам, стояли толпами и разговаривали.
Нас попросили отдохнуть и выпить чашку чаю в ожидании, пока будет готов обед. Ну,
слава Богу! мы среди живых людей: здесь едят. Японский обед!
С какой жадностью читал я, бывало, описание чужих обедов, то есть чужих
народов, вникал во все мелочи, говорил, помните, и вам, как бы желал пообедать у китайцев, у японцев! И вот и эта мечта моя исполнилась. Я pique-assiette [блюдолиз, прихлебатель — фр.] от Лондона до Едо. Что будет, как подадут, как сядут — все это занимало нас.
Там то же почти, что и в Чуди: длинные, загороженные каменными, массивными заборами улицы
с густыми, прекрасными деревьями: так что
идешь по аллеям. У ворот домов стоят жители. Они, кажется, немного перестали бояться нас, видя, что мы ничего худого им не делаем. В городе, при таком большом народонаселении, было живое движение. Много
народа толпилось, ходило взад и вперед; носили тяжести, и довольно большие, особенно женщины. У некоторых были дети за спиной или за пазухой.
Одну большую лодку тащили на буксире двадцать небольших
с фонарями; шествие сопровождалось неистовыми криками; лодки
шли с островов к городу; наши, К. Н. Посьет и Н. Назимов (бывший у нас), поехали на двух шлюпках к корвету, в проход; в шлюпку Посьета пустили поленом, а в Назимова хотели плеснуть водой, да не попали — грубая выходка простого
народа!
Попав из сельской школы по своим выдающимся способностям в гимназию, Набатов, содержа себя всё время уроками, кончил курс
с золотой медалью, но не
пошел в университет, потому что еще в VII классе решил, что
пойдет в
народ, из которого вышел, чтобы просвещать своих забытых братьев.
— А мы тятеньку вашего, покойничка, знавали даже очень хорошо, — говорил Лепешкин, обращаясь к Привалову. — Первеющий человек по нашим местам был… Да-с. Ноньче таких и людей, почитай, нет… Малодушный
народ пошел ноньче. А мы и о вас наслышаны были, Сергей Александрыч. Хоть и в лесу живем, а когда в городе дрова рубят — и к нам щепки летят.
Привалов и Веревкин
пошли к выходу,
с трудом пробираясь сквозь толпу пьяного
народа. Везде за столиками виднелись подгулявшие купчики, кутившие
с арфистками. Нецензурная ругань, женский визг и пьяный хохот придавали картине самый разгульный, отчаянный характер.
— Привел господь в шестьдесят первый раз приехать на Ирбит, — говорил богобоязливо седой, благообразный старик из купцов старинного покроя; он высиживал свою пару чая
с каким-то сомнительным господином поношенного аристократического склада. — В гору
идет ярмарка-матушка… Умножается
народ!
Когда судно приставало к городу и он
шел на рынок, по — волжскому на базар, по дальним переулкам раздавались крики парней; «Никитушка Ломов
идет, Никитушка Ломов
идет!» и все бежали да улицу, ведущую
с пристани к базару, и толпа
народа валила вслед за своим богатырем.
— Безостановочно продолжает муж после вопроса «слушаешь ли», — да, очень приятные для меня перемены, — и он довольно подробно рассказывает; да ведь она три четверти этого знает, нет, и все знает, но все равно: пусть он рассказывает, какой он добрый! и он все рассказывает: что уроки ему давно надоели, и почему в каком семействе или
с какими учениками надоели, и как занятие в заводской конторе ему не надоело, потому что оно важно, дает влияние на
народ целого завода, и как он кое-что успевает там делать: развел охотников учить грамоте, выучил их, как учить грамоте, вытянул из фирмы плату этим учителям, доказавши, что работники от этого будут меньше портить машины и работу, потому что от этого
пойдет уменьшение прогулов и пьяных глаз, плату самую пустую, конечно, и как он оттягивает рабочих от пьянства, и для этого часто бывает в их харчевнях, — и мало ли что такое.
Как же быть-то?
Возьмешь тебя, обидятся другие;
Другую взять, тебя обидеть. Скоро
Румяная забрезжится заря,
Народ с царем
пойдет на встречу Солнца.
А мне вперед
идти и запевать
С подружкою. Кого бы взять? Не знаю.
Апостол-воин, готовый проповедовать крестовый поход и
идти во главе его, готовый отдать за свой
народ свою душу, своих детей, нанести и вынести страшные удары, вырвать душу врага, рассеять его прах… и, позабывши потом победу, бросить окровавленный меч свой вместе
с ножнами в глубину морскую…
— Никакого.
С тех пор как я вам писал письмо, в ноябре месяце, ничего не переменилось. Правительство, чувствующее поддержку во всех злодействах в Польше,
идет очертя голову, ни в грош не ставит Европу, общество падает глубже и глубже.
Народ молчит. Польское дело — не его дело, — у нас враг один, общий, но вопрос розно поставлен. К тому же у нас много времени впереди — а у них его нет.
Борьба насмерть
шла внутри ее, и тут, как прежде, как после, я удивлялся. Она ни разу не сказала слова, которое могло бы обидеть Катерину, по которому она могла бы догадаться, что Natalie знала о бывшем, — упрек был для меня. Мирно и тихо оставила она наш дом. Natalie ее отпустила
с такою кротостью, что простая женщина, рыдая, на коленях перед ней сама рассказала ей, что было, и все же наивное дитя
народа просила прощенья.
Но деду более всего любо было то, что чумаков каждый день возов пятьдесят проедет.
Народ, знаете, бывалый:
пойдет рассказывать — только уши развешивай! А деду это все равно что голодному галушки. Иной раз, бывало, случится встреча
с старыми знакомыми, — деда всякий уже знал, — можете посудить сами, что бывает, когда соберется старье: тара, тара, тогда-то да тогда-то, такое-то да такое-то было… ну, и разольются! вспомянут бог знает когдашнее.
День клонится к вечеру. Уже солнце село. Уже и нет его. Уже и вечер: свежо; где-то мычит вол; откуда-то навеваются звуки, — верно, где-нибудь
народ идет с работы и веселится; по Днепру мелькает лодка… кому нужда до колодника! Блеснул на небе серебряный серп. Вот кто-то
идет с противной стороны по дороге. Трудно разглядеть в темноте. Это возвращается Катерина.
Спускаемся на Самотеку. После блеска новизны чувствуется старая Москва. На тротуарах и на площади толпится
народ,
идут с Сухаревки или стремятся туда. Несут разное старое хоботье: кто носильное тряпье, кто самовар, кто лампу или когда-то дорогую вазу
с отбитой ручкой. Вот мешок тащит оборванец, и сквозь дыру просвечивает какое-то синее мясо. Хлюпают по грязи в мокрой одежде, еще не просохшей от дождя. Обоняется прелый запах трущобы.
И вот на балах и свадьбах и на поминовенных обедах, где
народ был «серый»,
шли вина
с вороной…
Движется «кобылка» сквозь шпалеры
народа, усыпавшего даже крыши домов и заборы… За ссыльнокаторжными, в одних кандалах,
шли скованные по нескольку железным прутом ссыльные в Сибирь, за ними беспаспортные бродяги, этапные, арестованные за «бесписьменность», отсылаемые на родину. За ними вереница заваленных узлами и мешками колымаг, на которых расположились больные и женщины
с детьми, возбуждавшими особое сочувствие.
Публика, метнувшаяся
с дорожек парка, еще не успела прийти в себя, как видит: на золотом коне несется черный дьявол
с пылающим факелом и за ним — длинные дроги
с черными дьяволами в медных
шлемах… Черные дьяволы еще больше напугали
народ… Грохот, пламя, дым…
Речь
шла о борьбе простого
народа с рыцарями и князем Попелем.
Но
народ жил справно благодаря большим наделам, степному чернозему и близости орды,
с которой
шла мена на хлеб.
— Вот ращу дочь, а у самого кошки на душе скребут, — заметил Тарас Семеныч, провожая глазами убегавшую девочку. — Сам-то стар становлюсь, а
с кем она жить-то будет?.. Вот нынче какой
народ пошел: козырь на козыре. Конечно, капитал будет, а только деньгами зятя не купишь, и через золото большие слезы льются.
— Во-первых, родитель, у Ермилыча мельница-раструска и воды требует вдвое меньше, а потом Ермилыч вечно судится
с чураковскими мужиками из-за подтопов. Нам это не рука. Здешний
народ бедовый, не вдруг уломаешь. В Прорыве вода
идет трубой, только косою плотиной ее поджать.