Неточные совпадения
Попа уж мы доведали,
Доведали помещика,
Да прямо мы к тебе!
Чем нам искать чиновника,
Купца, министра царского,
Царя (еще допустит ли
Нас, мужичонков, царь?) —
Освободи нас, выручи!
Молва
идет всесветная,
Что ты вольготно, счастливо
Живешь… Скажи по-божески
В чем счастие твое...
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.)
Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так
пожить на свете слюбится. Не век тебе, моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же все добрые люди увидят, что мама и что мать родная. (Отходит с Митрофаном.)
— Да, да, прощай! — проговорил Левин, задыхаясь от волнения и, повернувшись, взял свою палку и быстро
пошел прочь к дому. При словах мужика о том, что Фоканыч
живет для души,
по правде, по-Божью, неясные, но значительные мысли толпою как будто вырвались откуда-то иззаперти и, все стремясь к одной цели, закружились в его голове, ослепляя его своим светом.
— Я жалею, что сказал тебе это, — сказал Сергей Иваныч, покачивая головой на волнение меньшого брата. — Я
посылал узнать, где он
живет, и
послал ему вексель его Трубину,
по которому я заплатил. Вот что он мне ответил.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки
по извилистой дороге на Гуд-гору; мы
шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось
по всем моим
жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Он глубоко задумался о том: «каким же это процессом может так произойти, что он, наконец, пред всеми ими уже без рассуждений смирится, убеждением смирится! А что ж, почему ж и нет? Конечно, так и должно быть. Разве двадцать лет беспрерывного гнета не добьют окончательно? Вода камень точит. И зачем, зачем же
жить после этого, зачем я
иду теперь, когда сам знаю, что все это будет именно так, как
по книге, а не иначе!»
— Э-эх! человек недоверчивый! — засмеялся Свидригайлов. — Ведь я сказал, что эти деньги у меня лишние. Ну, а просто,
по человечеству, не допускаете, что ль? Ведь не «вошь» же была она (он ткнул пальцем в тот угол, где была усопшая), как какая-нибудь старушонка процентщица. Ну, согласитесь, ну «Лужину ли, в самом деле,
жить и делать мерзости, или ей умирать?». И не помоги я, так ведь «Полечка, например, туда же,
по той же дороге
пойдет…».
Когда единородная дочь моя в первый раз
по желтому билету
пошла, и я тоже тогда
пошел… (ибо дочь моя
по желтому билету живет-с…) — прибавил он в скобках, с некоторым беспокойством смотря на молодого человека.
— Потом поймешь. Разве ты не то же сделала? Ты тоже переступила… смогла переступить. Ты на себя руки наложила, ты загубила жизнь… свою (это все равно!) Ты могла бы
жить духом и разумом, а кончишь на Сенной… Но ты выдержать не можешь и, если останешься одна, сойдешь с ума, как и я. Ты уж и теперь как помешанная; стало быть, нам вместе
идти,
по одной дороге!
Пойдем!
Он был сыном уфимского скотопромышленника, учился в гимназии, при переходе в седьмой класс был арестован, сидел несколько месяцев в тюрьме, отец его в это время помер, Кумов
прожил некоторое время в Уфе под надзором полиции, затем, вытесненный из дома мачехой,
пошел бродить
по России, побывал на Урале, на Кавказе,
жил у духоборов, хотел переселиться с ними в Канаду, но на острове Крите заболел, и его возвратили в Одессу. С юга пешком добрался до Москвы и здесь осел, решив...
— Говорил он о том, что хозяйственная деятельность людей,
по смыслу своему, религиозна и жертвенна, что во Христе сияла душа Авеля, который
жил от плодов земли, а от Каина
пошли окаянные люди, корыстолюбцы, соблазненные дьяволом инженеры, химики. Эта ерунда чем-то восхищала Тугана-Барановского, он изгибался на длинных ногах своих и скрипел: мы — аграрная страна, да, да! Затем курносенький стихотворец читал что-то смешное: «В ладье мечты утешимся, сны горе утолят», — что-то в этом роде.
Осторожно разжав его руки, она
пошла прочь. Самгин пьяными глазами проводил ее сквозь туман. В комнате, где
жила ее мать, она остановилась, опустив руки вдоль тела, наклонив голову, точно молясь. Дождь хлестал в окна все яростнее, были слышны захлебывающиеся звуки воды, стекавшей
по водосточной трубе.
На тревожные вопросы Клима он не спеша рассказал, что тарасовские мужики давно
живут без хлеба; детей и стариков
послали по миру.
— Странно? — переспросила она, заглянув на часы, ее подарок, стоявшие на столе Клима. — Ты хорошо сделаешь, если дашь себе труд подумать над этим. Мне кажется, что мы
живем… не так, как могли бы! Я
иду разговаривать
по поводу книгоиздательства. Думаю, это — часа на два, на три.
Самгин задумался о том, что вот уже десять лет он
живет, кружась в пыльном вихре на перекрестке двух путей, не имея желания
идти ни
по одному из них.
«Короче, потому что быстро хожу», — сообразил он. Думалось о том, что в городе
живет свыше миллиона людей, из них — шестьсот тысяч мужчин, расположено несколько полков солдат, а рабочих, кажется, менее ста тысяч, вооружено из них, говорят, не больше пятисот. И эти пять сотен держат весь город в страхе. Горестно думалось о том, что Клим Самгин, человек, которому ничего не нужно, который никому не сделал зла, быстро
идет по улице и знает, что его могут убить. В любую минуту. Безнаказанно…
— Он — двоюродный брат мужа, — прежде всего сообщила Лидия, а затем, в тоне осуждения, рассказала, что Туробоев служил в каком-то комитете, который называл «Комитетом Тришкина кафтана», затем ему предложили место земского начальника, но он сказал, что в полицию не
пойдет. Теперь пишет непонятные статьи в «Петербургских ведомостях» и утверждает, что муза редактора — настоящий нильский крокодил, он
живет в цинковом корыте в квартире князя Ухтомского и князь пишет передовые статьи
по его наущению.
Бальзаминов. Сколько бы я ни прослужил: ведь у меня так же время-то
идет, зато офицер. А теперь что я? Чин у меня маленький, притом же я человек робкий,
живем мы в стороне необразованной, шутки здесь всё такие неприличные, да и насмешки… А вы только представьте, маменька: вдруг я офицер,
иду по улице смело; уж тогда смело буду ходить; вдруг вижу — сидит барышня у окна, я поправляю усы…
— Другой — кого ты разумеешь — есть голь окаянная, грубый, необразованный человек,
живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и
идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
А сам все
шел да
шел упрямо
по избранной дороге. Не видали, чтоб он задумывался над чем-нибудь болезненно и мучительно; по-видимому, его не пожирали угрызения утомленного сердца; не болел он душой, не терялся никогда в сложных, трудных или новых обстоятельствах, а подходил к ним, как к бывшим знакомым, как будто он
жил вторично, проходил знакомые места.
«В неделю, скажет, набросать подробную инструкцию поверенному и отправить его в деревню, Обломовку заложить, прикупить земли,
послать план построек, квартиру сдать, взять паспорт и ехать на полгода за границу, сбыть лишний жир, сбросить тяжесть, освежить душу тем воздухом, о котором мечтал некогда с другом,
пожить без халата, без Захара и Тарантьева, надевать самому чулки и снимать с себя сапоги, спать только ночью, ехать, куда все едут,
по железным дорогам, на пароходах, потом…
Он
шел твердо, бодро;
жил по бюджету, стараясь тратить каждый день, как каждый рубль, с ежеминутным, никогда не дремлющим контролем издержанного времени, труда, сил души и сердца.
— А! Э! Вот от кого! — поднялось со всех сторон. — Да как это он еще
жив по сю пору? Поди ты, еще не умер! Ну,
слава Богу! Что он пишет?
Вдруг оказалось, что против их дачи есть одна свободная. Обломов нанял ее заочно и
живет там. Он с Ольгой с утра до вечера; он читает с ней,
посылает цветы, гуляет
по озеру,
по горам… он, Обломов.
Я баб погнал
по мужей: бабы те не воротились, а
проживают, слышно, в Челках, а в Челки поехал кум мой из Верхлева; управляющий
послал его туда: соху, слышь, заморскую привезли, а управляющий
послал кума в Челки оную соху посмотреть.
Он предоставил жене получать за него жалованье в палате и содержать себя и двоих детей, как она знает, а сам из палаты прямо
шел куда-нибудь обедать и оставался там до ночи или на ночь, и на другой день, как ни в чем не бывало,
шел в палату и скрипел пером, трезвый, до трех часов. И так
проживал свою жизнь
по людям.
Вся Малиновка, слобода и дом Райских, и город были поражены ужасом. В народе, как всегда в таких случаях, возникли слухи, что самоубийца, весь в белом, блуждает
по лесу, взбирается иногда на обрыв, смотрит на
жилые места и исчезает. От суеверного страха ту часть сада, которая
шла с обрыва
по горе и отделялась плетнем от ельника и кустов шиповника, забросили.
По окончании всех приготовлений адмирал, в конце ноября, вдруг решился на отважный шаг:
идти в центр Японии, коснуться самого чувствительного ее нерва, именно в город Оосаки, близ Миако, где
жил микадо, глава всей Японии, сын неба, или, как неправильно прежде называли его в Европе, «духовный император». Там, думал не без основания адмирал, японцы струсят неожиданного появления иноземцев в этом закрытом и священном месте и скорее согласятся на предложенные им условия.
«Однако ж час, — сказал барон, — пора домой; мне завтракать (он
жил в отели), вам обедать». Мы
пошли не прежней дорогой, а
по каналу и повернули в первую длинную и довольно узкую улицу, которая вела прямо к трактиру. На ней тоже купеческие домы, с высокими заборами и садиками, тоже бежали вприпрыжку носильщики с ношами. Мы пришли еще рано; наши не все собрались: кто
пошел по делам службы, кто фланировать, другие хотели пробраться в китайский лагерь.
Вот поди же ты, а Петр Маньков на Мае сказывал, что их много, что вот,
слава Богу, красный зверь уляжется скоро и не страшно будет
жить в лесу. «А что тебе красный зверь сделает?» — спросил я. «Как что?
по бревнышку всю юрту разнесет». — «А разве разносил у кого-нибудь?» — «Никак нет, не слыхать». — «Да ты видывал красного зверя тут близко?» — «Никак нет. Бог миловал».
Привалов
прожил на Шатровском заводе недели две и все время был завален работой
по горло. Свободное время оставалось только
по вечерам, когда
шли бесконечные разговоры обо всем.
— А мы тятеньку вашего, покойничка, знавали даже очень хорошо, — говорил Лепешкин, обращаясь к Привалову. — Первеющий человек
по нашим местам был… Да-с. Ноньче таких и людей, почитай, нет… Малодушный народ
пошел ноньче. А мы и о вас наслышаны были, Сергей Александрыч. Хоть и в лесу
живем, а когда в городе дрова рубят — и к нам щепки летят.
— Что мне делается;
живу, как старый кот на печке. Только вот ноги проклятые не слушают. Другой раз точно на чужих ногах
идешь… Ей-богу! Опять, тоже вот
идешь по ровному месту, а левая нога начнет задирать и начнет задирать. Вроде как подымаешься
по лестнице.
В одну из таких минут он ни с того ни с сего уехал за границу, пошатался там
по водам,
пожил в Париже, зачем-то съездил в Египет и на Синай и вернулся из своего путешествия англичанином с ног до головы, в Pith India Helmet [индийском
шлеме (англ.).] на голове, в гороховом сьюте и с произношением сквозь зубы.
Но затем, простив ей
по неведению, прибавил, «как бы смотря в книгу будущего» (выражалась госпожа Хохлакова в письме своем), и утешение, «что сын ее Вася
жив несомненно, и что или сам приедет к ней вскорости, или письмо пришлет, и чтоб она
шла в свой дом и ждала сего.
— Городские мы, отец, городские,
по крестьянству мы, а городские, в городу
проживаем. Тебя повидать, отец, прибыла. Слышали о тебе, батюшка, слышали. Сыночка младенчика схоронила,
пошла молить Бога. В трех монастырях побывала, да указали мне: «Зайди, Настасьюшка, и сюда, к вам то есть, голубчик, к вам». Пришла, вчера у стояния была, а сегодня и к вам.
В нижнем течении река Иодзыхе принимает в себя три небольших притока: справа — Сяо-Иодзыхе длиной 19 км и слева — Дунгоу, с которой мы познакомились уже в прошлом году, и Литянгоу,
по которой надлежало теперь
идти А.И. Мерзлякову. Река Сяо-Иодзыхе очень живописная. Узенькая, извилистая долинка обставлена
по краям сравнительно высокими горами.
По словам китайцев, в вершине ее есть мощные
жилы серебросвинцовой руды и медного колчедана.
Когда взошло солнце, мы сняли палатки, уложили нарты, оделись потеплее и
пошли вниз
по реке Ляоленгоузе, имеющей вид порожистой горной речки с руслом, заваленным колодником и камнями. Километров в 15 от перевала Маака Ляоленгоуза соединяется с другой речкой, которая течет с северо-востока и которую удэгейцы называют Мыге.
По ней можно выйти на реку Тахобе, где
живут солоны.
По словам Сунцая, перевал там через Сихотэ-Алинь низкий, подъем и спуск длинные, пологие.
Наконец узкая и скалистая часть долины была пройдена. Горы как будто стали отходить в стороны. Я обрадовался, полагая, что море недалеко, но Дерсу указал на какую-то птицу, которая,
по его словам,
живет только в глухих лесах, вдали от моря. В справедливости его доводов я сейчас же убедился. Опять
пошли броды, и чем дальше, тем глубже. Раза два мы разжигали костры, главным образом для того, чтобы погреться.
В нижнем течении река Иодзыхе принимает в себя три небольших притока: справа — Сяо-Иодзыхе (малая река с омутами) длиною 16 км и слева — Дангоу (восточная долина), с которой мы познакомились уже в прошлом году, и Литянгоу,
по которой надлежало теперь
идти А.И. Мерзлякову. Река Сяо-Иодзыхе очень живописна. Узенькая извилистая долинка обставлена
по краям сравнительно высокими горами.
По словам китайцев, в вершине ее есть мощные
жилы серебросвинцовой руды и медного колчедана.
Я не прерывал его. Тогда он рассказал мне, что прошлой ночью он видел тяжелый сон: он видел старую, развалившуюся юрту и в ней свою семью в страшной бедности. Жена и дети зябли от холода и были голодны. Они просили его принести им дрова и прислать теплой одежды, обуви, какой-нибудь еды и спичек. То, что он сжигал, он
посылал в загробный мир своим родным, которые,
по представлению Дерсу, на том свете
жили так же, как и на этом.
Уже две недели, как мы
шли по тайге.
По тому, как стрелки и казаки стремились к
жилым местам, я видел, что они нуждаются в более продолжительном отдыхе, чем обыкновенная ночевка. Поэтому я решил сделать дневку в Лаохозенском стойбище. Узнав об этом, стрелки в юртах стали соответственно располагаться. Бивачные работы отпадали: не нужно было рубить хвою, таскать дрова и т.д. Они разулись и сразу приступили к варке ужина.
— Что Поляков? Потужил, потужил — да и женился на другой, на девушке из Глинного. Знаете Глинное? От нас недалече. Аграфеной ее звали. Очень он меня любил, да ведь человек молодой — не оставаться же ему холостым. И какая уж я ему могла быть подруга? А жену он нашел себе хорошую, добрую, и детки у них есть. Он тут у соседа в приказчиках
живет: матушка ваша
по пачпорту его отпустила, и очень ему,
слава Богу, хорошо.
Стрелки
шли лениво и часто отдыхали. Незадолго до сумерек мы добрались до участка, носящего странное название Паровози. Откуда произошло это название, так я и не мог добиться. Здесь
жил старшина удэгейцев Сарл Кимунка со своей семьей, состоящей из 7 мужчин и 4 женщин. В 1901 году он с сотрудником Переселенческого управления Михайловым ходил вверх
по Иману до Сихотэ-Алиня. В награду за это ему был отведен хуторской участок.
Тропа,
по которой мы
шли, привела нас к лудеве длиной в 24 км, с 74 действующими ямами. Большего хищничества, чем здесь, я никогда не видел. Рядом с фанзой стоял на сваях сарай, целиком набитый оленьими
жилами, связанными в пачки. Судя
по весу одной такой пачки, тут было собрано
жил, вероятно, около 700 кг. Китайцы рассказывали, что оленьи сухожилья раза два в год отправляют во Владивосток, а оттуда в Чифу. На стенках фанзочки сушилось около сотни шкурок сивучей. Все они принадлежали молодняку.
— А вот на дороге все расскажу, поедем. Приехали, прошли
по длинным коридорам к церкви, отыскали сторожа,
послали к Мерцалову; Мерцалов
жил в том же доме с бесконечными коридорами.
Когда он кончил, то Марья Алексевна видела, что с таким разбойником нечего говорить, и потому прямо стала говорить о чувствах, что она была огорчена, собственно, тем, что Верочка вышла замуж, не испросивши согласия родительского, потому что это для материнского сердца очень больно; ну, а когда дело
пошло о материнских чувствах и огорчениях, то, натурально, разговор стал представлять для обеих сторон более только тот интерес, что, дескать, нельзя же не говорить и об этом, так приличие требует; удовлетворили приличию, поговорили, — Марья Алексевна, что она, как любящая мать, была огорчена, — Лопухов, что она, как любящая мать, может и не огорчаться; когда же исполнили меру приличия надлежащею длиною рассуждений о чувствах, перешли к другому пункту, требуемому приличием, что мы всегда желали своей дочери счастья, — с одной стороны, а с другой стороны отвечалось, что это, конечно, вещь несомненная; когда разговор был доведен до приличной длины и
по этому пункту, стали прощаться, тоже с объяснениями такой длины, какая требуется благородным приличием, и результатом всего оказалось, что Лопухов, понимая расстройство материнского сердца, не просит Марью Алексевну теперь же дать дочери позволения видеться с нею, потому что теперь это, быть может, было бы еще тяжело для материнского сердца, а что вот Марья Алексевна будет слышать, что Верочка
живет счастливо, в чем, конечно, всегда и состояло единственное желание Марьи Алексевны, и тогда материнское сердце ее совершенно успокоится, стало быть, тогда она будет в состоянии видеться с дочерью, не огорчаясь.
Девушка начинала тем, что не
пойдет за него; но постепенно привыкала иметь его под своею командою и, убеждаясь, что из двух зол — такого мужа и такого семейства, как ее родное, муж зло меньшее, осчастливливала своего поклонника; сначала было ей гадко, когда она узнавала, что такое значит осчастливливать без любви; был послушен: стерпится — слюбится, и она обращалась в обыкновенную хорошую даму, то есть женщину, которая сама-то
по себе и хороша, но примирилась с пошлостью и,
живя на земле, только коптит небо.
От этого через несколько времени
пошли дальше: сообразили, что выгодно будет таким порядком устроить покупку хлеба и других припасов, которые берутся каждый день в булочных и мелочных лавочках; но тут же увидели, что для этого надобно всем
жить по соседству: стали собираться
по нескольку на одну квартиру, выбирать квартиры подле мастерской.
Добрая, милая девушка, очень развитая,
пошла замуж, желая успокоить свою мать; года через два она умерла, но подьячий остался
жив и из благодарности продолжал заниматься хождением
по делам ее сиятельства.