Неточные совпадения
Г-жа Простакова (к Софье). Софьюшка,
душа моя!
пойдем ко мне
в спальню. Мне крайняя нужда с тобой поговорить. (Увела Софью.)
Стародум. Слушай, друг мой! Великий государь есть государь премудрый. Его дело показать людям прямое их благо.
Слава премудрости его та, чтоб править людьми, потому что управляться с истуканами нет премудрости. Крестьянин, который плоше всех
в деревне, выбирается обыкновенно пасти стадо, потому что немного надобно ума пасти скотину. Достойный престола государь стремится возвысить
души своих подданных. Мы это видим своими глазами.
— Да, да, прощай! — проговорил Левин, задыхаясь от волнения и, повернувшись, взял свою палку и быстро
пошел прочь к дому. При словах мужика о том, что Фоканыч живет для
души, по правде, по-Божью, неясные, но значительные мысли толпою как будто вырвались откуда-то иззаперти и, все стремясь к одной цели, закружились
в его голове, ослепляя его своим светом.
Катавасов, войдя
в свой вагон, невольно кривя
душой, рассказал Сергею Ивановичу свои наблюдения над добровольцами, из которых оказывалось, что они были отличные ребята. На большой станции
в городе опять пение и крики встретили добровольцев, опять явились с кружками сборщицы и сборщики, и губернские дамы поднесли букеты добровольцам и
пошли за ними
в буфет; но всё это было уже гораздо слабее и меньше, чем
в Москве.
Я знаю, мы скоро разлучимся опять и, может быть, навеки: оба
пойдем разными путями до гроба; но воспоминание о ней останется неприкосновенным
в душе моей; я ей это повторял всегда, и она мне верит, хотя говорит противное.
Мы тронулись
в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы
шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала
в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала
в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от
души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Случись же под такую минуту, как будто нарочно
в подтверждение его мнения о военных, что сын его проигрался
в карты; он
послал ему от
души свое отцовское проклятие и никогда уже не интересовался знать, существует ли он на свете или нет.
И что по существующим положениям этого государства,
в славе которому нет равного, ревизские
души, окончивши жизненное поприще, числятся, однако ж, до подачи новой ревизской сказки наравне с живыми, чтоб таким образом не обременить присутственные места множеством мелочных и бесполезных справок и не увеличить сложность и без того уже весьма сложного государственного механизма…
Председатель, который был премилый человек, когда развеселялся, обнимал несколько раз Чичикова, произнеся
в излиянии сердечном: «
Душа ты моя! маменька моя!» — и даже, щелкнув пальцами,
пошел приплясывать вокруг него, припевая известную песню: «Ах ты такой и этакой камаринский мужик».
—
Души идут в ста рублях!
Негодованье, сожаленье,
Ко благу чистая любовь
И
славы сладкое мученье
В нем рано волновали кровь.
Он с лирой странствовал на свете;
Под небом Шиллера и Гете
Их поэтическим огнем
Душа воспламенилась
в нем;
И муз возвышенных искусства,
Счастливец, он не постыдил:
Он
в песнях гордо сохранил
Всегда возвышенные чувства,
Порывы девственной мечты
И прелесть важной простоты.
«Как недогадлива ты, няня!» —
«Сердечный друг, уж я стара,
Стара; тупеет разум, Таня;
А то, бывало, я востра,
Бывало, слово барской воли…» —
«Ах, няня, няня! до того ли?
Что нужды мне
в твоем уме?
Ты видишь, дело о письме
К Онегину». — «Ну, дело, дело.
Не гневайся,
душа моя,
Ты знаешь, непонятна я…
Да что ж ты снова побледнела?» —
«Так, няня, право, ничего.
Пошли же внука своего...
Пошли приветы, поздравленья:
Татьяна всех благодарит.
Когда же дело до Евгенья
Дошло, то девы томный вид,
Ее смущение, усталость
В его
душе родили жалость:
Он молча поклонился ей;
Но как-то взор его очей
Был чудно нежен. Оттого ли,
Что он и вправду тронут был,
Иль он, кокетствуя, шалил,
Невольно ль, иль из доброй воли,
Но взор сей нежность изъявил:
Он сердце Тани оживил.
Стремит Онегин? Вы заране
Уж угадали; точно так:
Примчался к ней, к своей Татьяне,
Мой неисправленный чудак.
Идет, на мертвеца похожий.
Нет ни одной
души в прихожей.
Он
в залу; дальше: никого.
Дверь отворил он. Что ж его
С такою силой поражает?
Княгиня перед ним, одна,
Сидит, не убрана, бледна,
Письмо какое-то читает
И тихо слезы льет рекой,
Опершись на руку щекой.
«Так ты женат! не знал я ране!
Давно ли?» — «Около двух лет». —
«На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!»
«Ты ей знаком?» — «Я им сосед». —
«О, так
пойдем же». Князь подходит
К своей жене и ей подводит
Родню и друга своего.
Княгиня смотрит на него…
И что ей
душу ни смутило,
Как сильно ни была она
Удивлена, поражена,
Но ей ничто не изменило:
В ней сохранился тот же тон,
Был так же тих ее поклон.
— Прежде чем
душа праведника
в рай
идет — она еще сорок мытарств проходит, мой батюшка, сорок дней, и может еще
в своем доме быть…
Вся дрожа, сдернула она его с пальца; держа
в пригоршне, как воду, рассмотрела его она — всею
душою, всем сердцем, всем ликованием и ясным суеверием юности, затем, спрятав за лиф, Ассоль уткнула лицо
в ладони, из-под которых неудержимо рвалась улыбка, и, опустив голову, медленно
пошла обратной дорогой.
Ему
шел уже двенадцатый год, когда все намеки его
души, все разрозненные черты духа и оттенки тайных порывов соединились
в одном сильном моменте и, тем получив стройное выражение, стали неукротимым желанием. До этого он как бы находил лишь отдельные части своего сада — просвет, тень, цветок, дремучий и пышный ствол — во множестве садов иных, и вдруг увидел их ясно, все —
в прекрасном, поражающем соответствии.
Аркадий Иванович встал, засмеялся, поцеловал невесту, потрепал ее по щечке, подтвердил, что скоро приедет, и, заметив
в ее глазах хотя и детское любопытство, но вместе с тем и какой-то очень серьезный, немой вопрос, подумал, поцеловал ее
в другой раз и тут же искренно подосадовал
в душе, что подарок
пойдет немедленно на сохранение под замок благоразумнейшей из матерей.
Он встал на ноги,
в удивлении осмотрелся кругом, как бы дивясь и тому, что зашел сюда, и
пошел на Т—
в мост. Он был бледен, глаза его горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и на
душе его стало вдруг легко и мирно. «Господи! — молил он, — покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой… мечты моей!»
— А потом мы догадались, что болтать, все только болтать о наших язвах не стоит труда, что это ведет только к пошлости и доктринерству; [Доктринерство — узкая, упрямая защита какого-либо учения (доктрины), даже если наука и жизнь противоречат ему.] мы увидали, что и умники наши, так называемые передовые люди и обличители, никуда не годятся, что мы занимаемся вздором, толкуем о каком-то искусстве, бессознательном творчестве, о парламентаризме, об адвокатуре и черт знает о чем, когда дело
идет о насущном хлебе, когда грубейшее суеверие нас
душит, когда все наши акционерные общества лопаются единственно оттого, что оказывается недостаток
в честных людях, когда самая свобода, о которой хлопочет правительство, едва ли
пойдет нам впрок, потому что мужик наш рад самого себя обокрасть, чтобы только напиться дурману
в кабаке.
— Еду мимо, вижу — ты подъехал. Вот что: как думаешь — если выпустить сборник о Толстом, а? У меня есть кое-какие знакомства
в литературе. Может — и ты попробуешь написать что-нибудь? Почти шесть десятков лет работал человек, приобрел всемирную
славу, а — покоя
душе не мог заработать. Тема! Проповедовал: не противьтесь злому насилием, закричал: «Не могу молчать», — что это значит, а? Хотел молчать, но — не мог? Но — почему не мог?
Но Калитин и Мокеев ушли со двора. Самгин
пошел в дом, ощущая противный запах и тянущий приступ тошноты. Расстояние от сарая до столовой невероятно увеличилось; раньше чем он прошел этот путь, он успел вспомнить Митрофанова
в трактире,
в день похода рабочих
в Кремль, к памятнику царя; крестясь мелкими крестиками, человек «здравого смысла» горячо шептал: «Я — готов, всей
душой! Честное слово: обманывал из любви и преданности».
— Какая штучка началась, а? Вот те и хи-хи! Я ведь
шел с ним, да меня у Долгоруковского переулка остановил один эсер, и вдруг — трах! трах! Сукины дети! Даже не подошли взглянуть — кого перебили, много ли? Выстрелили и спрятались
в манеж. Так ты, Самгин, уговори! Я не могу! Это, брат, для меня — неожиданно… непонятно! Я думал, у нее — для
души — Макаров…
Идет! — шепнул он и отодвинулся подальше
в угол.
— Хорошо говорить многие умеют, а надо говорить правильно, — отозвался Дьякон и, надув щеки, фыркнул так, что у него ощетинились усы. — Они там вовлекли меня
в разногласия свои и смутили. А — «яко алчба богатства растлевает плоть, тако же богачество словесми
душу растлевает». Я ведь
в социалисты
пошел по вере моей во Христа без чудес, с единым токмо чудом его любви к человекам.
— Вообще — скучновато.
Идет уборка после домашнего праздника, людишки переживают похмелье, чистятся, все хорошенькое, что вытащили для праздника из нутра своего, — прячут смущенно. Догадались, что вчера вели себя несоответственно званию и положению. А начальство все старается о упокоении, вешает злодеев. Погодило бы
душить, они сами выдохнутся. Вообще, живя
в провинции, представляешь себе центральных людей… ну, богаче, что ли, с начинкой более интересной…
— Говорил он о том, что хозяйственная деятельность людей, по смыслу своему, религиозна и жертвенна, что во Христе сияла
душа Авеля, который жил от плодов земли, а от Каина
пошли окаянные люди, корыстолюбцы, соблазненные дьяволом инженеры, химики. Эта ерунда чем-то восхищала Тугана-Барановского, он изгибался на длинных ногах своих и скрипел: мы — аграрная страна, да, да! Затем курносенький стихотворец читал что-то смешное: «
В ладье мечты утешимся, сны горе утолят», — что-то
в этом роде.
— Ванька,
в сущности, добрая
душа, а грубит только потому, что не смеет говорить иначе, боится, что глупо будет. Грубость у него — признак ремесла, как дурацкий
шлем пожарного.
«С холодной
душой идут, из любопытства», — думал он, пренебрежительно из-под очков посматривая на разнолицых, топтавшихся на месте людей. Сам он, как всегда, чувствовал себя
в толпе совершенно особенным, чужим человеком и убеждал себя, что
идет тоже из любопытства; убеждал потому, что у него явилась смутная надежда: а вдруг произойдет нечто необыкновенное?
В магазинах вспыхивали огни, а на улице сгущался мутный холод, сеялась какая-то сероватая пыль, пронзая кожу лица. Неприятно было видеть людей, которые
шли встречу друг другу так, как будто ничего печального не случилось; неприятны голоса женщин и топот лошадиных копыт по торцам, — странный звук, точно десятки молотков забивали гвозди
в небо и
в землю, заключая и город и
душу в холодную, скучную темноту.
— К народу нужно
идти не от Маркса, а от Фихте. Материализм — вне народной стихии. Материализм — усталость
души. Творческий дух жизни воплощен
в идеализме.
— Вот — сорок две тысячи
в банке имею. Семнадцать выиграл
в карты, девять — спекульнул кожей на ремни
в армию, четырнадцать накопил по мелочам. Шемякин обещал двадцать пять. Мало, но все-таки… Семидубов дает. Газета — будет.
Душу продам дьяволу, а газета будет. Ерухимович — фельетонист. Он всех Дорошевичей
в гроб уложит. Человек густого яда. Газета — будет, Самгин. А вот Тоська… эх, черт…
Пойдем, поужинаем где-нибудь, а?
«Плох. Может умереть
в вагоне по дороге
в Россию. Немцы зароют его
в землю, аккуратно отправят документы русскому консулу, консул
пошлет их на родину Долганова, а — там у него никого нет. Ни
души».
А сам все
шел да
шел упрямо по избранной дороге. Не видали, чтоб он задумывался над чем-нибудь болезненно и мучительно; по-видимому, его не пожирали угрызения утомленного сердца; не болел он
душой, не терялся никогда
в сложных, трудных или новых обстоятельствах, а подходил к ним, как к бывшим знакомым, как будто он жил вторично, проходил знакомые места.
«
В неделю, скажет, набросать подробную инструкцию поверенному и отправить его
в деревню, Обломовку заложить, прикупить земли,
послать план построек, квартиру сдать, взять паспорт и ехать на полгода за границу, сбыть лишний жир, сбросить тяжесть, освежить
душу тем воздухом, о котором мечтал некогда с другом, пожить без халата, без Захара и Тарантьева, надевать самому чулки и снимать с себя сапоги, спать только ночью, ехать, куда все едут, по железным дорогам, на пароходах, потом…
Не обольстит его никакая нарядная ложь, и ничто не совлечет на фальшивый путь; пусть волнуется около него целый океан дряни, зла, пусть весь мир отравится ядом и
пойдет навыворот — никогда Обломов не поклонится идолу лжи,
в душе его всегда будет чисто, светло, честно…
С такою же силой скорби
шли в заточение с нашими титанами, колебавшими небо, их жены, боярыни и княгини, сложившие свой сан, титул, но унесшие с собой силу женской
души и великой красоты, которой до сих пор не знали за собой они сами, не знали за ними и другие и которую они, как золото
в огне, закаляли
в огне и дыме грубой работы, служа своим мужьям — князьям и неся и их, и свою «беду».
Он
шел к плетню, тоже не оборачиваясь, злобно, непокорным зверем, уходящим от добычи. Он не лгал, он уважал Веру, но уважал против воли, как
в сражении уважают неприятеля, который отлично дерется. Он проклинал «город мертвецов», «старые понятия», оковавшие эту живую, свободную
душу.
С тайным, захватывающим дыхание ужасом счастья видел он, что работа чистого гения не рушится от пожара страстей, а только останавливается, и когда минует пожар, она
идет вперед, медленно и туго, но все
идет — и что
в душе человека, независимо от художественного, таится другое творчество, присутствует другая живая жажда, кроме животной, другая сила, кроме силы мышц.
Райский все
шел тихо, глядя
душой в этот сон: статуя и все кругом постепенно оживало, делалось ярче… И когда он дошел до дома, созданная им женщина мало-помалу опять обращалась
в Софью.
— Ах, как жаль! Какой жребий! Знаешь, даже грешно, что мы
идем такие веселые, а ее
душа где-нибудь теперь летит во мраке,
в каком-нибудь бездонном мраке, согрешившая, и с своей обидой… Аркадий, кто
в ее грехе виноват? Ах, как это страшно! Думаешь ли ты когда об этом мраке? Ах, как я боюсь смерти, и как это грешно! Не люблю я темноты, то ли дело такое солнце! Мама говорит, что грешно бояться… Аркадий, знаешь ли ты хорошо маму?
Про старичка, какого-нибудь Кузьму Петровича, скажут, что у него было
душ двадцать, что холера избавила его от большей части из них, что землю он отдает внаем за двести рублей, которые
посылает сыну, а сам «живет
в людях».
«На берег кому угодно! — говорят часу во втором, — сейчас шлюпка
идет». Нас несколько человек село
в катер, все
в белом, — иначе под этим солнцем показаться нельзя — и поехали, прикрывшись холстинным тентом; но и то жарко: выставишь нечаянно руку, ногу, плечо — жжет. Голубая вода не струится нисколько; суда, мимо которых мы ехали, будто спят: ни малейшего движения на них; на палубе ни
души. По огромному заливу кое-где ползают лодки, как сонные мухи.
Генерал неодобрительно покачал головой и, потирая поясницу,
пошел опять
в гостиную, где ожидал его художник, уже записавший полученный ответ от
души Иоанны д’Арк. Генерал надел pince-nez и прочел: «будут признавать друг друга по свету, исходящему из эфирных тел».
Вымыв душистым мылом руки, старательно вычистив щетками отпущенные ногти и обмыв у большого мраморного умывальника себе лицо и толстую шею, он
пошел еще
в третью комнату у спальни, где приготовлен был
душ.
Одно он знал — это то, что она изменилась, и
в ней
шла важная для ее
души перемена, и эта перемена соединяла его не только с нею, но и с тем, во имя кого совершалась эта перемена.
Когда судебный пристав с боковой походкой пригласил опять присяжных
в залу заседания, Нехлюдов почувствовал страх, как будто не он
шел судить, но его вели
в суд.
В глубине
души он чувствовал уже, что он негодяй, которому должно быть совестно смотреть
в глаза людям, а между тем он по привычке с обычными, самоуверенными движениями, вошел на возвышение и сел на свое место, вторым после старшины, заложив ногу на ногу и играя pince-nez.
Нехлюдов сидел
в первом ряду на своем высоком стуле, вторым от края, и, снимая pince-nez, смотрел на Маслову, и
в душе его
шла сложная и мучительная работа.
Чтобы довершить характеристику той жизни, какая
шла в домике Заплатиных, нужно сказать, что французский язык был его
душой, альфой и омегой.
— Устрой, господи, все на пользу! — крестился старик. — На что лучше… Николай-то Иваныч золотая
душа, ежели его
в руках держать. Вере-то Васильевне, пожалуй, трудновато будет совладать с им на первых порах… Только же и слово сказал: «
в семена
пойду!» Ах ты, господи батюшко!