Неточные совпадения
И так-то вот всегда у этих шиллеровских прекрасных душ бывает: до последнего момента рядят человека в павлиные перья, до последнего момента на добро, а не на
худо надеются; и хоть предчувствуют оборот медали, но ни за что себе заранее настоящего
слова не выговорят; коробит их от одного помышления; обеими руками от правды отмахиваются, до тех самых пор, пока разукрашенный человек им собственноручно нос не налепит.
«Я, конечно, говорит, Семен Захарыч, помня ваши заслуги, и хотя вы и придерживались этой легкомысленной слабости, но как уж вы теперь обещаетесь, и что сверх того без вас у нас
худо пошло (слышите, слышите!), то и надеюсь, говорит, теперь на ваше благородное
слово», то есть все это, я вам скажу, взяла да и выдумала, и не то чтоб из легкомыслия, для одной похвальбы-с!
Один еще совсем молодой, другой постарее, оба зубастые на
слова, на деле тоже не
плохие козаки...
Лакей вскочил и, шлепая
Худыми сапожнишками,
Без
слова тягу дал.
Некоторые глупые, дерзновенные и невежды попускаются переводить на общий язык таковые книги. Многие ученые люди, читая переводы сии, признаются, что ради великой несвойственности и
худого употребления
слов они непонятнее подлинников. Что же скажем о сочинениях, до других наук касающихся, в которые часто вмешивают ложное, надписывают ложными названиями и тем паче славнейшим писателям приписывают свои вымыслы, чем более находится покупщиков.
Он останется прав, а меня, погибшую, еще
хуже, еще ниже погубит…» «Вы сами можете предположить то, что ожидает вас и вашего сына», вспомнила она
слова из письма.
— Да, и повторяю, что человек, который попрекает меня, что он всем пожертвовал для меня, — сказала она, вспоминая
слова еще прежней ссоры, — что это
хуже, чем нечестный человек, — это человек без сердца.
— Клевета? Эка важность! Вот вздумал каким
словом испугать! Какую клевету ни взведи на человека, он, в сущности, заслуживает в двадцать раз
хуже того.
Я не тотчас ему ответил: до того поразила меня его наружность. Вообразите себе карлика лет пятидесяти с маленьким, смуглым и сморщенным лицом, острым носиком, карими, едва заметными глазками и курчавыми, густыми черными волосами, которые, как шляпка на грибе, широко сидели на крошечной его головке. Все тело его было чрезвычайно тщедушно и
худо, и решительно нельзя передать
словами, до чего был необыкновенен и странен его взгляд.
Все лицо его было невелико,
худо, в веснушках, книзу заострено, как у белки; губы едва было можно различить; но странное впечатление производили его большие, черные, жидким блеском блестевшие глаза; они, казалось, хотели что-то высказать, для чего на языке, — на его языке по крайней мере, — не было
слов.
Мужик глянул на меня исподлобья. Я внутренне дал себе
слово во что бы то ни стало освободить бедняка. Он сидел неподвижно на лавке. При свете фонаря я мог разглядеть его испитое, морщинистое лицо, нависшие желтые брови, беспокойные глаза,
худые члены… Девочка улеглась на полу у самых его ног и опять заснула. Бирюк сидел возле стола, опершись головою на руки. Кузнечик кричал в углу… дождик стучал по крыше и скользил по окнам; мы все молчали.
— Обедать? Спасибо. А я хотел пригласить вас в ресторан, тут, на площади у вас, не
плохой ресторанос, — быстро и звонко говорил Тагильский, проходя в столовую впереди Самгина, усаживаясь к столу. Он удивительно не похож был на человека, каким Самгин видел его в строгом кабинете Прейса, — тогда он казался сдержанным, гордым своими знаниями, относился к людям учительно, как профессор к студентам, а теперь вот сорит
словами, точно ветер.
Вечером он выехал в Дрезден и там долго сидел против Мадонны, соображая: что мог бы сказать о ней Клим Иванович Самгин? Ничего оригинального не нашлось, а все пошлое уже было сказано. В Мюнхене он отметил, что баварцы толще пруссаков. Картин в этом городе, кажется, не меньше, чем в Берлине, а погода — еще
хуже. От картин, от музеев он устал, от солидной немецкой скуки решил перебраться в Швейцарию, — там жила мать.
Слово «мать» потребовало наполнения.
Как-то утром хмурого дня Самгин, сидя дома, просматривал «Наш край» — серый лист очень
плохой бумаги, обрызганный черным шрифтом. Передовая статья начиналась
словами...
— Нет, уверяю вас, — это так, честное
слово! — несколько более оживленно и все еще виновато улыбаясь, говорил Кумов. — Я очень много видел таких; один духобор — хороший человек был, но ему сшили тесные сапоги, и, знаете, он так злился на всех, когда надевал сапоги, — вы не смейтесь! Это очень… даже страшно, что из-за
плохих сапог человеку все делается ненавистно.
И почти всегда ему, должно быть, казалось, что он сообщил о человеке мало
плохого, поэтому он закреплял конец своей повести узлом особенно резких
слов.
— Видел я в Художественном «На дне», — там тоже Туробоев, только поглупее. А пьеса — не понравилась мне, ничего в ней нет, одни
слова. Фельетон на тему о гуманизме. И — удивительно не ко времени этот гуманизм, взогретый до анархизма! Вообще —
плохая химия.
Те давно уже вымолвили сие безнадежное
слово, и
хуже всего было то, что с каждою почти минутой обнаруживалось и возрастало при этом
слове некое торжество.
Я уже упоминал в начале моего рассказа, как Григорий ненавидел Аделаиду Ивановну, первую супругу Федора Павловича и мать первого сына его, Дмитрия Федоровича, и как, наоборот, защищал вторую его супругу, кликушу, Софью Ивановну, против самого своего господина и против всех, кому бы пришло на ум молвить о ней
худое или легкомысленное
слово.
— «Ангелов творче и Господи сил, — продолжал он, — Иисусе пречудный, ангелов удивление, Иисусе пресильный, прародителей избавление, Иисусе пресладкий, патриархов величание, Иисусе преславный, царей укрепление, Иисусе преблагий, пророков исполнение, Иисусе предивный, мучеников крепость, Иисусе претихий, монахов радосте, Иисусе премилостивый, пресвитеров сладость, Иисусе премилосердый, постников воздержание, Иисусе пресладостный, преподобных радование, Иисусе пречистый, девственных целомудрие, Иисусе предвечный, грешников спасение, Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя», добрался он наконец до остановки, всё с большим и большим свистом повторяя
слово Иисусе, придержал рукою рясу на шелковой подкладке и, опустившись на одно колено, поклонился в землю, а хор запел последние
слова: «Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя», а арестанты падали и подымались, встряхивая волосами, остававшимися на половине головы, и гремя кандалами, натиравшими им
худые ноги.
Он злился, что уходит неловко, неблаговидно,
хуже, чем он пророчил когда-то Райскому, что весь роман его кончается обрывом, из которого ему надо уходить не оглядываясь, что вслед ему не послано не только сожаления, прощального
слова, но его будто выпроваживают, как врага, притом слабого, от которого избавит неделя-другая разлуки, да соседняя гора, за которую он перевалится.
— В Ивана Ивановича — это
хуже всего. Он тут ни сном, ни духом не виноват… Помнишь, в день рождения Марфеньки, — он приезжал, сидел тут молча, ни с кем ни
слова не сказал, как мертвый, и ожил, когда показалась Вера? Гости видели все это. И без того давно не тайна, что он любит Веру; он не мастер таиться. А тут заметили, что он ушел с ней в сад, потом она скрылась к себе, а он уехал… Знаешь ли, зачем он приезжал?
В кухмистерской такой обед (только менее чисто приготовленный) стоит, по
словам Веры Павловны, 40 коп. сер., — за 30 коп. гораздо
хуже.
— А вот и я готов, — подошел Алексей Петрович: — пойдемте в церковь. — Алексей Петрович был весел, шутил; но когда начал венчанье, голос его несколько задрожал — а если начнется дело? Наташа, ступай к отцу, муж не кормилец, а
плохое житье от живого мужа на отцовских хлебах! впрочем, после нескольких
слов он опять совершенно овладел собою.
Я, стало быть, вовсе не обвиняю ни монастырку, ни кузину за их взаимную нелюбовь, но понимаю, как молодая девушка, не привыкнувшая к дисциплине, рвалась куда бы то ни было на волю из родительского дома. Отец, начинавший стариться, больше и больше покорялся ученой супруге своей; улан, брат ее, шалил
хуже и
хуже,
словом, дома было тяжело, и она наконец склонила мачеху отпустить ее на несколько месяцев, а может, и на год, к нам.
Ни Сенатор, ни отец мой не теснили особенно дворовых, то есть не теснили их физически. Сенатор был вспыльчив, нетерпелив и именно потому часто груб и несправедлив; но он так мало имел с ними соприкосновения и так мало ими занимался, что они почти не знали друг друга. Отец мой докучал им капризами, не пропускал ни взгляда, ни
слова, ни движения и беспрестанно учил; для русского человека это часто
хуже побоев и брани.
В то самое время, как Гарибальди называл Маццини своим «другом и учителем», называл его тем ранним, бдящим сеятелем, который одиноко стоял на поле, когда все спало около него, и, указывая просыпавшимся путь, указал его тому рвавшемуся на бой за родину молодому воину, из которого вышел вождь народа итальянского; в то время, как, окруженный друзьями, он смотрел на плакавшего бедняка-изгнанника, повторявшего свое «ныне отпущаеши», и сам чуть не плакал — в то время, когда он поверял нам свой тайный ужас перед будущим, какие-то заговорщики решили отделаться, во что б ни стало, от неловкого гостя и, несмотря на то, что в заговоре участвовали люди, состарившиеся в дипломациях и интригах, поседевшие и падшие на ноги в каверзах и лицемерии, они сыграли свою игру вовсе не
хуже честного лавочника, продающего на свое честное
слово смородинную ваксу за Old Port.
Тон общества менялся наглазно; быстрое нравственное падение служило печальным доказательством, как мало развито было между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин) не смел показать участия, произнести теплого
слова о родных, о друзьях, которым еще вчера жали руку, но которые за ночь были взяты. Напротив, являлись дикие фанатики рабства, одни из подлости, а другие
хуже — бескорыстно.
Он был очень пожилых лет, болезненный,
худой, с отталкивающей наружностию, с злыми и лукавыми чертами, с несколько клерикальным видом и жесткими седыми волосами на голове. Прежде чем я успел сказать десять
слов о причине, почему я просил аудиенции у министра, он перебил меня
словами...
Я был «идеалистом» не только в хорошем, но и в
плохом смысле
слова.
Она стала требовать, чтоб я всё больше заучивал стихов, а память моя всё
хуже воспринимала эти ровные строки, и всё более росло, всё злее становилось непобедимое желание переиначить, исказить стихи, подобрать к ним другие
слова; это удавалось мне легко — ненужные
слова являлись целыми роями и быстро спутывали обязательное, книжное.
Меня беспокоило: почему спрашивать
хуже?
Слово «яко же» принимало скрытый смысл, и я нарочно всячески искажал его...
Везде стояла старинная мебель красного дерева с бронзовыми инкрустациями, дорогие вазы из сибирской яшмы, мрамора, малахита,
плохие картины в тяжелых золоченых рамах, —
словом, на каждом шагу можно было чувствовать подавляющее влияние самой безумной роскоши.
Целую ночь снилась Привалову голодная Бухтарма. Он видел грязных, голодных женщин, видел
худых, как скелеты, детей… Они не протягивали к нему своих детских ручек, не просили, не плакали. Только длинная шея Урукая вытянулась еще длиннее, и с его губ сорвались
слова упрека...
В Александровской тюрьме те, которые довольствуются из котла, получают порядочный хлеб, живущим же по квартирам выдается хлеб похуже, а работающим вне поста — еще
хуже; другими
словами, хорош только тот хлеб, который может попасться на глаза начальнику округа или смотрителю.
— Это он тебя подтыкает на скорые-то
слова, Михей Зотыч… Мирское у тебя на уме. А ты думай про себя, что
хуже ты всех, — вот ему и нечего будет с тобой делать. А как ты погордился, он и проскочит.
— Вот это ты напрасно, Харитон Артемьич. Все такой припас, што
хуже пороху. Грешным делом, огонек пыхнет, так костер костром, — к
слову говорю, а не беду накликаю.
— Дело не
худое, — молвила Татьяна Андревна. — Сказанно
слово серебряное, не сказанно — золотое.
— Захотел бы, так не минуту сыскал бы, а час и другой… — молвила Татьяна Андревна. — Нет, ты за него не заступайся. Одно ему от нас всех: «Забудь наше добро, да не делай нам
худа». И за то спасибо скажем. Ну, будет! — утоля воркотней расходившееся сердце, промолвила Татьяна Андревна. — Перестанем про него поминать… Господь с ним!.. Был у нас Петр Степаныч да сплыл, значит, и делу аминь… Вот и все, вот и последнее мое
слово.
— Сам не
хуже меня знаешь, Марко Данилыч, каковы ноне люди. Конечно, Авдотья Марковна не скажет ни
слова, а не сыщется разве людей, что зачнут сорочи́ть, будто мы вот хоть бы с Дарьей Сергевной миллионы у тебя выкрали?.. Нет, без сторонних вскрывать нельзя. Подождем Авдотью Марковну. Груня сегодня же поедет за ней.
Я, впрочем, не помню, чтобы встречались хорошие голоса, но
хуже всего было то, что и певцы и певицы пели до крайности вычурно; глотали и коверкали
слова, картавили, закатывали глаза и вообще старались дать понять, что, в случае чего, недостатка по части страстности опасаться нет основания.
— Помилуйте, сударыня, нам это за радость! Сами не скушаете, деточкам свезете! — отвечали мужички и один за другим клали гостинцы на круглый обеденный стол. Затем перекидывались еще несколькими
словами; матушка осведомлялась, как идут торги; торговцы жаловались на
худые времена и уверяли, что в старину торговали не в пример лучше. Иногда кто-нибудь посмелее прибавлял...
— Не про
худо говорю, — молвил Патап Максимыч. — Доброму
слову всякий день место… Жениха подыскал…
Патап Максимыч ушел в свою заднюю, прилег уснуть, но сон не брал его. Настины
слова из ума не выходили: «Девка с норовом, — думал он. — С виду тихоней смотрит, а гляди-ка какая!.. «Уходом!..» Нет, ни окриком, ни плетью такую не проймешь…
Хуже начудит… Лаской надо, делать нечего… «Уходом!..» Эко
слово сказала!..»
— Известно как, — ответил Василий Борисыч. — Червончики да карбованцы и в Неметчине свое дело делают. Вы думаете, в чужих-то краях взяток не берут? Почище наших лупят… Да… Только слава одна, что немцы честный народ, а по правде сказать,
хуже наших становых… Право
слово… Перед Богом — не лгу.
— Да, да,
плохая она стала ворожка.
Слова многие позабыла от старости… Куда ж ей? Да и опасается она. Разве только деньги увидит, так согласится.
Матушка, бывало, и плакать боялась,
слова сказать боялась, чтобы не рассердить батюшку; сделалась больная такая; все
худела,
худела и стала дурно кашлять.
Отец мой, как вам тоже известно, вот уже два года в параличе, а теперь ему, пишут,
хуже,
слова не может вымолвить и не узнает.
Странно, мне, между прочим, понравилось в его письмеце (одна маленькая страничка малого формата), что он ни
слова не упомянул об университете, не просил меня переменить решение, не укорял, что не хочу учиться, —
словом, не выставлял никаких родительских финтифлюшек в этом роде, как это бывает по обыкновению, а между тем это-то и было
худо с его стороны в том смысле, что еще пуще обозначало его ко мне небрежность.
Может, я очень
худо сделал, что сел писать: внутри безмерно больше остается, чем то, что выходит в
словах. Ваша мысль, хотя бы и дурная, пока при вас, — всегда глубже, а на
словах — смешнее и бесчестнее. Версилов мне сказал, что совсем обратное тому бывает только у скверных людей. Те только лгут, им легко; а я стараюсь писать всю правду: это ужасно трудно!