Неточные совпадения
Очень может статься, что многое
из рассказанного выше покажется читателю чересчур фантастическим. Какая надобность
была Бородавкину делать девятидневный поход, когда Стрелецкая слобода
была у него под боком и он мог прибыть туда через полчаса? Как мог он заблудиться на городском выгоне, который ему, как градоначальнику, должен
быть вполне известен? Возможно ли поверить истории об оловянных солдатиках, которые будто бы не только маршировали, но под конец даже налились
кровью?
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались
из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что
было больно дышать;
кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне
было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой
была некогда и, верно,
будет когда-нибудь опять.
Очень рад; я люблю врагов, хотя не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне
кровь.
Быть всегда настороже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать намерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним толчком опрокинуть все огромное и многотрудное здание
из хитростей и замыслов, — вот что я называю жизнью.
Он бросил фуражку с перчатками на стол и начал обтягивать фалды и поправляться перед зеркалом; черный огромный платок, навернутый на высочайший подгалстушник, которого щетина поддерживала его подбородок, высовывался на полвершка из-за воротника; ему показалось мало: он вытащил его кверху до ушей; от этой трудной работы, — ибо воротник мундира
был очень узок и беспокоен, — лицо его налилось
кровью.
Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он
был навылет ранен;
Дымясь,
из раны
кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела
кровь;
Теперь, как в доме опустелом,
Всё в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окна мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог весть. Пропал и след.
Из заросли поднялся корабль; он всплыл и остановился по самой середине зари.
Из этой дали он
был виден ясно, как облака. Разбрасывая веселье, он пылал, как вино, роза,
кровь, уста, алый бархат и пунцовый огонь. Корабль шел прямо к Ассоль. Крылья пены трепетали под мощным напором его киля; уже встав, девушка прижала руки к груди, как чудная игра света перешла в зыбь; взошло солнце, и яркая полнота утра сдернула покровы с всего, что еще нежилось, потягиваясь на сонной земле.
— Кричит: продавайте лес, уезжаю за границу! Какому черту я продам, когда никто ничего не знает, леса мужики жгут, все — испугались… А я — Блинова боюсь, он тут затевает что-то против меня, может
быть, хочет голубятню поджечь. На днях в манеже
был митинг «Союза русского народа», он там орал: «Довольно!» Даже
кровь из носа потекла у идиота…
— Попробуйте это вино. Его присылает мне
из Прованса мой дядя. Это — чистейшая
кровь нашего южного солнца. У Франции
есть все и — даже лишнее: Эйфелева башня. Это сказал Мопассан. Бедняга! Венера
была немилостива к нему.
Самгин вынул
из кармана брюк часы, они показывали тридцать две минуты двенадцатого. Приятно
было ощущать на ладони вескую теплоту часов. И вообще все
было как-то необыкновенно, приятно-тревожно. В небе тает мохнатенькое солнце медового цвета. На улицу вышел фельдшер Винокуров с железным измятым ведром, со скребком, посыпал лужу
крови золою, соскреб ее снова в ведро. Сделал он это так же быстро и просто, как просто и быстро разыгралось все необыкновенное и страшное на этом куске улицы.
— Что это с вами? У вас
кровь из носа идет. Нате-ка,
выпейте… О каком это дьяконе вы кричали?
Глаза ее, страшно выкатившись, расширились до размеров пятикопеечных монет, они смотрели на огонь лампы,
были красны, как раскаленные угли, под одним глазом горела царапина,
кровь текла
из нее.
Люди шли не торопясь, угрюмо оглядываясь назад, но некоторые бежали, толкая попутчиков, и у всех
был такой растерянный вид, точно никто
из них не знал, зачем и куда идет он, Самгин тоже не знал этого. Впереди его шагала, пошатываясь, женщина, без шляпки, с растрепанными волосами, она прижимала к щеке платок, смоченный
кровью; когда Самгин обогнал ее, она спросила...
Он
был как будто один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что
из нее
будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет
кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
Его пронимала дрожь ужаса и скорби. Он, против воли, группировал фигуры, давал положение тому, другому, себе добавлял, чего недоставало, исключал, что портило общий вид картины. И в то же время сам ужасался процесса своей беспощадной фантазии, хватался рукой за сердце, чтоб унять боль, согреть леденеющую от ужаса
кровь, скрыть муку, которая готова
была страшным воплем исторгнуться у него
из груди при каждом ее болезненном стоне.
Если не нам, то американцам, если не американцам, то следующим за ними — кому бы ни
было, но скоро суждено опять влить в жилы Японии те здоровые соки, которые она самоубийственно выпустила вместе с собственною
кровью из своего тела, и одряхлела в бессилии и мраке жалкого детства.
Предварительно опросив детей об их именах, священник, осторожно зачерпывая ложечкой
из чашки, совал глубоко в рот каждому
из детей поочередно по кусочку хлеба в вине, а дьячок тут же, отирая рты детям, веселым голосом
пел песню о том, что дети
едят тело Бога и
пьют Его
кровь.
В третьей камере слышались крики и возня. Смотритель застучал и закричал: «смирно»! Когда дверь отворили, опять все вытянулись у нар, кроме нескольких больных и двоих дерущихся, которые с изуродованными злобой лицами вцепились друг в друга, один за волосы, другой за бороду. Они только тогда пустили друг друга, когда надзиратель подбежал к ним. У одного
был в
кровь разбит нос, и текли сопли, слюни и
кровь, которые он утирал рукавом кафтана; другой обирал вырванные
из бороды волосы.
Предполагалось, что в это самое время
из хлеба и вина делается тело и
кровь, и потому это место богослужения
было обставлено особенной торжественностью.
Привалов пошел в уборную, где царила мертвая тишина. Катерина Ивановна лежала на кровати, устроенной на скорую руку
из старых декораций; лицо покрылось матовой бледностью, грудь поднималась судорожно, с предсмертными хрипами. Шутовской наряд
был обрызган каплями
крови. Какая-то добрая рука прикрыла ноги ее синей собольей шубкой. Около изголовья молча стоял Иван Яковлич, бледный как мертвец; у него по лицу катились крупные слезы.
— Да, тут вышла серьезная история… Отец, пожалуй бы, и ничего, но мать — и слышать ничего не хочет о примирении. Я пробовал
было замолвить словечко; куда, старуха на меня так поднялась, что даже ногами затопала. Ну, я и оставил. Пусть сами мирятся… Из-за чего только люди
кровь себе портят, не понимаю и не понимаю. Мать не скоро своротишь: уж если что поставит себе — кончено, не сдвинешь. Она ведь тогда прокляла Надю… Это какой-то фанатизм!.. Вообще старики изменились: отец в лучшую сторону, мать — в худшую.
— Сергей Александрыч… Сергей Александрыч с Константином Васильичем все книжки читали, поэтому
из них можно и крупы и муки намолоть. Сережа-то и маленьким когда
был, так зверьком и выглядывал: то веревки
из него вей, то хоть ты его расколи, — одним словом, приваловская
кровь. А впрочем, кто его знает, может, и переменился.
Что же, господа присяжные, я не могу обойти умолчанием эту внезапную черту в душе подсудимого, который бы, казалось, ни за что не способен
был проявить ее, высказалась вдруг неумолимая потребность правды, уважения к женщине, признания прав ее сердца, и когда же — в тот момент, когда из-за нее же он обагрил свои руки
кровью отца своего!
— Да нужно ли? — воскликнул, — да надо ли? Ведь никто осужден не
был, никого в каторгу из-за меня не сослали, слуга от болезни помер. А за
кровь пролиянную я мучениями
был наказан. Да и не поверят мне вовсе, никаким доказательствам моим не поверят. Надо ли объявлять, надо ли? За
кровь пролитую я всю жизнь готов еще мучиться, только чтобы жену и детей не поразить.
Будет ли справедливо их погубить с собою? Не ошибаемся ли мы? Где тут правда? Да и познают ли правду эту люди, оценят ли, почтут ли ее?
— Э, черт! Этого недоставало, — пробормотал он со злобой, быстро переложил
из правой руки кредитки в левую и судорожно выдернул
из кармана платок. Но и платок оказался весь в
крови (этим самым платком он вытирал голову и лицо Григорию): ни одного почти местечка не
было белого, и не то что начал засыхать, а как-то заскоруз в комке и не хотел развернуться. Митя злобно шваркнул его об пол.
Войдя к Федосье Марковне все в ту же кухню, причем «для сумления» она упросила Петра Ильича, чтобы позволил войти и дворнику, Петр Ильич начал ее расспрашивать и вмиг попал на самое главное: то
есть что Дмитрий Федорович, убегая искать Грушеньку, захватил
из ступки пестик, а воротился уже без пестика, но с руками окровавленными: «И
кровь еще капала, так и каплет с них, так и каплет!» — восклицала Феня, очевидно сама создавшая этот ужасный факт в своем расстроенном воображении.
Когда вышли мы офицерами, то готовы
были проливать свою
кровь за оскорбленную полковую честь нашу, о настоящей же чести почти никто
из нас и не знал, что она такое
есть, а узнал бы, так осмеял бы ее тотчас же сам первый.
По словам Монгули, китаец, проходивший по тропе два дня назад, вынул
из ловушки соболя и наладил ее снова. Я высказал предположение, что, может
быть, ловушка пустовала. Тогда Монгули указал на
кровь — ясное доказательство, что ловушка действовала.
— Да притом, — продолжал он, — и мужики-то плохие, опальные. Особенно там две семьи; еще батюшка покойный, дай Бог ему царство небесное, их не жаловал, больно не жаловал. А у меня, скажу вам, такая примета: коли отец вор, то и сын вор; уж там как хотите… О,
кровь,
кровь — великое дело! Я, признаться вам откровенно,
из тех-то двух семей и без очереди в солдаты отдавал и так рассовывал — кой-куды; да не переводятся, что
будешь делать? Плодущи, проклятые.
Еще хорошо, что Катя так равнодушно перенесла, что я погубил ее состояние, оно и при моей-то жизни
было больше ее, чем мое: у ее матери
был капитал, у меня мало; конечно, я
из каждого рубля сделал
было двадцать, значит, оно, с другой стороны,
было больше от моего труда, чем по наследству; и много же я трудился! и уменье какое нужно
было, — старик долго рассуждал в этом самохвальном тоне, — потом и
кровью, а главное, умом
было нажито, — заключил он и повторил в заключение предисловие, что такой удар тяжело перенести и что если б еще да Катя этим убивалась, то он бы, кажется, с ума сошел, но что Катя не только сама не жалеет, а еще и его, старика, поддерживает.
Вчера Полозову все представлялась натуральная мысль: «я постарше тебя и поопытней, да и нет никого на свете умнее меня; а тебя, молокосос и голыш, мне и подавно не приходится слушать, когда я своим умом нажил 2 миллиона (точно, в сущности,
было только 2, а не 4) — наживи — ка ты, тогда и говори», а теперь он думал: — «экой медведь, как поворотил; умеет ломать», и чем дальше говорил он с Кирсановым, тем живее рисовалась ему, в прибавок к медведю, другая картина, старое забытое воспоминание
из гусарской жизни: берейтор Захарченко сидит на «Громобое» (тогда еще
были в ходу у барышень, а от них отчасти и между господами кавалерами, военными и статскими, баллады Жуковского), и «Громобой» хорошо вытанцовывает под Захарченкой, только губы у «Громобоя» сильно порваны, в
кровь.
Рахметов отпер дверь с мрачною широкою улыбкою, и посетитель увидел вещь, от которой и не Аграфена Антоновна могла развести руками: спина и бока всего белья Рахметова (он
был в одном белье)
были облиты
кровью, под кроватью
была кровь, войлок, на котором он спал, также в
крови; в войлоке
были натыканы сотни мелких гвоздей шляпками с — исподи, остриями вверх, они высовывались
из войлока чуть не на полвершка...
Князь, не теряя присутствия духа, вынул
из бокового кармана дорожный пистолет и выстрелил в маскированного разбойника. Княгиня вскрикнула и с ужасом закрыла лицо обеими руками. Дубровский
был ранен в плечо,
кровь показалась. Князь, не теряя ни минуты, вынул другой пистолет, но ему не дали времени выстрелить, дверцы растворились, и несколько сильных рук вытащили его
из кареты и вырвали у него пистолет. Над ним засверкали ножи.
Щель, сделавшаяся между партером и актерами, прикрытая сначала линючим ковром ламартиновского красноречия, делалась больше и больше; июньская
кровь ее размыла, и тут-то раздраженному народу поставили вопрос о президенте. Ответом на него вышел
из щели, протирая заспанные глаза, Людовик-Наполеон, забравший все в руки, то
есть и мещан, которые воображали по старой памяти, что он
будет царствовать, а они — править.
Она склонила голову перед Петром, потому что в звериной лапе его
была будущность России. Но она с ропотом и презрением приняла в своих стенах женщину, обагренную
кровью своего мужа, эту леди Макбет без раскаяния, эту Лукрецию Борджиа без итальянской
крови, русскую царицу немецкого происхождения, — и она тихо удалилась
из Москвы, хмуря брови и надувая губы.
… В Люцерне
есть удивительный памятник; он сделан Торвальдсеном в дикой скале. В впадине лежит умирающий лев; он ранен насмерть,
кровь струится
из раны, в которой торчит обломок стрелы; он положил молодецкую голову на лапу, он стонет; его взор выражает нестерпимую боль; кругом пусто, внизу пруд; все это задвинуто горами, деревьями, зеленью; прохожие идут, не догадываясь, что тут умирает царственный зверь.
В одну
из ночей, в самый пароксизм запоя, страшный, удручающий гвалт, наполнявший дом, вдруг сменился гробовою тишиной. Внезапно наступившее молчание пробудило дремавшую около ее постели прислугу; но
было уже поздно: «веселая барышня» в луже
крови лежала с перерезанным горлом.
— Придет и мое времечко, я
из нее
кровь выпью, жилы повытяну! — грозился он заранее.
Вполне русский по
крови, происходящий
из самого коренного нашего духовного сословия, постоянно строивший русские идеологии, временами близкие к славянофильству и националистические, он
был человеком западной культуры.
Политика в значительной степени
есть фикция, владеющая людьми, паразитарный нарост, высасывающий
кровь из людей.
Кровь бросилась мне в голову. Я потупился и перестал отвечать… В моей груди столпились и клокотали бесформенные чувства, но я не умел их выразить и, может
быть, расплакался бы или выбежал
из класса, но меня поддержало сознание, что за мной — сочувствие товарищей. Не добившись продолжения молитвы, священник отпустил меня на место. Когда я сел, мой сосед Кроль сказал...
Остановив сани, скитники подошли к убитому, который еще хрипел. Вся голова у него
была залита
кровью, а один глаз выскочил
из орбиты. Картина
была ужасная. На крыльце дома показался кучер и начал делать скитникам какие-то таинственные знаки. Начинавшая расходиться толпа опять повернула к месту убийства.
Свидетелями этой сцены
были Анфуса Гавриловна, Харитон Артемьич и Агния. Галактион чувствовал только, как вся
кровь бросилась ему в голову и он начинает терять самообладание. Очевидно, кто-то постарался и насплетничал про него Серафиме. Во всяком случае, положение
было не
из красивых, особенно в тестевом доме. Сама Серафима показалась теперь ему такою некрасивой и старой. Ей совсем
было не к лицу сердиться. Вот Харитина, так та делалась в минуту гнева еще красивее, она даже плакала красиво.
Помню, когда я
был мальчонком лет пятнадцати, отец мой покойный — он тогда здесь на деревне в лавке торговал — ударил меня по лицу кулаком,
кровь пошла
из носу…
Учитель
был желтый, лысый, у него постоянно текла
кровь из носа, он являлся в класс, заткнув ноздри ватой, садился за стол, гнусаво спрашивал уроки и вдруг, замолчав на полуслове, вытаскивал вату
из ноздрей, разглядывал ее, качая головою. Лицо у него
было плоское, медное, окисшее, в морщинах лежала какая-то прозелень, особенно уродовали это лицо совершенно лишние на нем оловянные глаза, так неприятно прилипавшие к моему лицу, что всегда хотелось вытереть щеки ладонью.
Но я испугался, побежал за нею и стал швырять в мещан голышами, камнями, а она храбро тыкала мещан коромыслом, колотила их по плечам, по башкам. Вступились и еще какие-то люди, мещане убежали, бабушка стала мыть избитого; лицо у него
было растоптано, я и сейчас с отвращением вижу, как он прижимал грязным пальцем оторванную ноздрю, и выл, и кашлял, а из-под пальца брызгала
кровь в лицо бабушке, на грудь ей; она тоже кричала, тряслась вся.
Настанет год — России черный год, —
Когда царей корона упадет,
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих
будет смерть и
кровь;
Когда детей, когда невинных жен
Низвергнутый не защитит закон;
Когда чума от смрадных мертвых тел
Начнет бродить среди печальных сел,
Чтобы платком
из хижин вызывать;
И станет глад сей бедный край терзать,
И зарево окрасит волны рек: —
В тот день явится мощный человек,
И ты его узнаешь и поймешь,
Зачем в руке его булатный нож.
Я не хочу счастья и даром, если не
буду спокоен насчет каждого
из моих братьев по
крови…
Не убивала бы я мужа, а ты бы не поджигал, и мы тоже
были бы теперь вольные, а теперь вот сиди и жди ветра в поле, свою женушку, да пускай вот твое сердце
кровью обливается…» Он страдает, на душе у него, по-видимому, свинец, а она
пилит его и
пилит; выхожу
из избы, а голос ее всё слышно.
Очевидно, как внимательно надобно смотреть — не подбит ли глухарь, не отстал ли от других? нет ли
крови на снегу по направлению его полета? не сел ли он в полдерева? не пошел ли книзу? При каждом
из сказанных мною признаков подбоя сейчас должно преследовать раненого и добить его: подстреленный
будет смирнее и подпустит ближе.
Я послал собаку, и она вынесла мне уже умершую утку чернь, которая
была вся в
крови, вытекавшей
из боковой раны прямо против сердца.