Неточные совпадения
Хлестаков. Да, и в журналы помещаю. Моих, впрочем, много есть сочинений: «Женитьба Фигаро», «Роберт-Дьявол», «Норма». Уж и названий даже не помню. И всё случаем: я не хотел
писать, но театральная дирекция говорит: «Пожалуйста, братец,
напиши что-нибудь». Думаю себе: «Пожалуй, изволь, братец!» И тут же в один
вечер, кажется, всё
написал, всех изумил. У меня легкость необыкновенная в мыслях. Все это, что было под именем барона Брамбеуса, «Фрегат „Надежды“ и „Московский телеграф“… все это я
написал.
В тот же
вечер, запершись в кабинете, Бородавкин
писал в своем журнале следующую отметку...
Занятий настоящих он не имел, а составлял с утра до
вечера ябеды, которые
писал, придерживая правую руку левою.
К
вечеру этого дня, оставшись одна, Анна почувствовала такой страх за него, что решилась было ехать в город, но, раздумав хорошенько,
написала то противоречивое письмо, которое получил Вронский, и, не перечтя его, послала с нарочным.
Нынче
вечером ждали с поезда Степана Аркадьича, и старый князь
писал, что, может быть, и он приедет.
Вернувшись домой, Вронский нашел у себя записку от Анны. Она
писала: «Я больна и несчастлива. Я не могу выезжать, но и не могу долее не видать вас. Приезжайте
вечером. В семь часов Алексей Александрович едет на совет и пробудет до десяти». Подумав с минуту о странности того, что она зовет его прямо к себе, несмотря на требование мужа не принимать его, он решил, что поедет.
Полицеймейстер в ту же минуту
написал к нему записочку пожаловать на
вечер, и квартальный, в ботфортах, с привлекательным румянцем на щеках, побежал в ту же минуту, придерживая шпагу, вприскочку на квартиру Ноздрева.
С раннего утра до позднего
вечера, не уставая ни душевными, ни телесными силами,
писал он, погрязнув весь в канцелярские бумаги, не ходил домой, спал в канцелярских комнатах на столах, обедал подчас с сторожами и при всем том умел сохранить опрятность, порядочно одеться, сообщить лицу приятное выражение и даже что-то благородное в движениях.
Что может быть на свете хуже
Семьи, где бедная жена
Грустит о недостойном муже,
И днем и
вечером одна;
Где скучный муж, ей цену зная
(Судьбу, однако ж, проклиная),
Всегда нахмурен, молчалив,
Сердит и холодно-ревнив!
Таков я. И того ль искали
Вы чистой, пламенной душой,
Когда с такою простотой,
С таким умом ко мне
писали?
Ужели жребий вам такой
Назначен строгою судьбой?
— Да вот Петр Петрович-то
пишет, чтобы тебя не было у нас
вечером и что он уйдет… коли ты придешь. Так как же ты… будешь?
— Останьтесь, Петр Петрович, — сказала Дуня, — ведь вы намерены были просидеть
вечер. К тому же вы сами
писали, что желаете об чем-то объясниться с маменькой.
— Отечество в опасности, — вот о чем нужно кричать с утра до
вечера, — предложил он и продолжал говорить, легко находя интересные сочетания слов. — Отечество в опасности, потому что народ не любит его и не хочет защищать. Мы искусно
писали о народе, задушевно говорили о нем, но мы плохо знали его и узнаем только сейчас, когда он мстит отечеству равнодушием к судьбе его.
Прошла среда. В четверг Обломов получил опять по городской почте письмо от Ольги, с вопросом, что значит, что такое случилось, что его не было. Она
писала, что проплакала целый
вечер и почти не спала ночь.
«А когда после? — спрашивала она себя, медленно возвращаясь наверх. — Найду ли я силы
написать ему сегодня до
вечера? И что
напишу? Все то же: „Не могу, ничего не хочу, не осталось в сердце ничего…“ А завтра он будет ждать там, в беседке. Обманутое ожидание раздражит его, он повторит вызов выстрелами, наконец, столкнется с людьми, с бабушкой!.. Пойти самой, сказать ему, что он поступает „нечестно и нелогично“… Про великодушие нечего ему говорить: волки не знают его!..»
— Послушай, Райский, сколько я тут понимаю, надо тебе бросить прежде не живопись, а Софью, и не делать романов, если хочешь
писать их… Лучше
пиши по утрам роман, а
вечером играй в карты: по маленькой, в коммерческую… это не раздражает…
Я, однако, добился свидания с Николаем Васильевичем:
написал ему записку и получил приглашение отобедать с ним «
вечером» наедине.
Но об этом история еще впереди; в этот же
вечер случилась лишь прелюдия: я сидел все эти два часа на углу стола, а подле меня, слева, помещался все время один гниленький франтик, я думаю, из жидков; он, впрочем, где-то участвует, что-то даже
пишет и печатает.
Вечером задул свежий ветер. Я напрасно хотел
писать: ни чернильница, ни свеча не стояли на столе, бумага вырывалась из-под рук. Успеешь
написать несколько слов и сейчас протягиваешь руку назад — упереться в стену, чтоб не опрокинуться. Я бросил все и пошел ходить по шканцам; но и то не совсем удачно, хотя я уже и приобрел морские ноги.
Барин помнит даже, что в третьем году Василий Васильевич продал хлеб по три рубля, в прошлом дешевле, а Иван Иваныч по три с четвертью. То в поле чужих мужиков встретит да спросит, то
напишет кто-нибудь из города, а не то так, видно, во сне приснится покупщик, и цена тоже. Недаром долго спит. И щелкают они на счетах с приказчиком иногда все утро или целый
вечер, так что тоску наведут на жену и детей, а приказчик выйдет весь в поту из кабинета, как будто верст за тридцать на богомолье пешком ходил.
Да, но он кричал по трактирам, что убьет отца, а за два дня, в тот
вечер, когда
написал свое пьяное письмо, был тих и поссорился в трактире лишь с одним только купеческим приказчиком, „потому-де, что Карамазов не мог не поссориться“.
В тот же
вечер, после разговора с братом, подсудимый
пишет это роковое письмо, и вот это-то письмо и есть самое главное, самое колоссальное уличение подсудимого в грабеже!
Вечером я сидел в кабинете и что-то
писал. Вдруг я услышал, что дверь тихонько скрипнула. Я обернулся: на пороге стоял Дерсу. С первого взгляда я увидел, что он хочет меня о чем-то просить. Лицо его выражало смущение и тревогу. Не успел я задать вопрос, как вдруг он опустился на колени и заговорил...
Полозов
написал к Соловцову записку, в которой просил его пожаловать к себе по очень важному делу;
вечером Соловцов явился, произвел нежное, но полное достоинства объяснение со стариком, был объявлен женихом, с тем, что свадьба через три месяца.
«Вчера
вечером, —
писал он, — пока мы оба молча ожидали Асю, я убедился окончательно в необходимости разлуки.
Вечером я
написал письмо к моему отцу.
Булгарин
писал в «Северной пчеле», что между прочими выгодами железной дороги между Москвой и Петербургом он не может без умиления вздумать, что один и тот же человек будет в возможности утром отслужить молебен о здравии государя императора в Казанском соборе, а
вечером другой — в Кремле!
Вечером явился квартальный и сказал, что обер-полицмейстер велел мне на словах объявить, что в свое время я узнаю причину ареста. Далее он вытащил из кармана засаленную итальянскую грамматику и, улыбаясь, прибавил: «Так хорошо случилось, что тут и словарь есть, лексикончика не нужно». Об сдаче и разговора не было. Я хотел было снова
писать к обер-полицмейстеру, но роль миниатюрного Гемпдена в Пречистенской части показалась мне слишком смешной.
Валентин понял. Ему вдруг сделалось гнусно жить в этом доме. Наскоро съездил он в город,
написал доверенность отцу и начал исподволь собираться. Затем он воспользовался первым днем, когда жена уехала в город на танцевальный
вечер, и исчез из Веригина.
Родился в Париже, воспитывался в Оксфорде, прослужил некоторое время в качестве attachй при посольстве в Берлине, но далее по службе не пошел и наконец поселился в Москве, где корчил из себя англомана и
писал сочинение под названием: «Река времетечения», в котором каждый
вечер, ложась спать, прибавлял по одной строчке.
О последней так много писалось тогда и, вероятно, еще будет писаться в мемуарах современников, которые знали только одну казовую сторону: исполнительные собрания с участием знаменитостей, симфонические
вечера, литературные собеседования, юбилеи писателей и артистов с крупными именами, о которых будут со временем
писать… В связи с ними будут, конечно, упоминать и Литературно-художественный кружок, насчитывавший более 700 членов и 54 875 посещений в год.
В учениках у него всегда было не меньше шести мальчуганов. И работали по хозяйству и на посылушках, и краску терли, и крыши красили, но каждый
вечер для них ставился натурщик, и они под руководством самого Грибкова
писали с натуры.
Весь
вечер до поздней ночи в кухне и комнате рядом с нею толпились и кричали чужие люди, командовала полиция, человек, похожий на дьякона,
писал что-то и спрашивал, крякая, точно утка...
Как решилась она ей
писать, спрашивал он, бродя
вечером один (иногда даже сам не помня, где ходит).
— В экипаж посадил, — сказал он, — там на углу с десяти часов коляска ждала. Она так и знала, что ты у той весь
вечер пробудешь. Давешнее, что ты мне
написал, в точности передал.
Писать она к той больше не станет; обещалась; и отсюда, по желанию твоему, завтра уедет. Захотела тебя видеть напоследях, хоть ты и отказался; тут на этом месте тебя и поджидали, как обратно пойдешь, вот там, на той скамье.
Лиза накануне
написала Лаврецкому, чтобы он явился к ним
вечером; но он сперва отправился к себе на квартиру.
Исполнение своего намерения Иван Петрович начал с того, что одел сына по-шотландски; двенадцатилетний малый стал ходить с обнаженными икрами и с петушьим пером на складном картузе; шведку заменил молодой швейцарец, изучивший гимнастику до совершенства; музыку, как занятие недостойное мужчины, изгнали навсегда; естественные науки, международное право, математика, столярное ремесло, по совету Жан-Жака Руссо, и геральдика, для поддержания рыцарских чувств, — вот чем должен был заниматься будущий «человек»; его будили в четыре часа утра, тотчас окачивали холодной водой и заставляли бегать вокруг высокого столба на веревке; ел он раз в день по одному блюду; ездил верхом, стрелял из арбалета; при всяком удобном случае упражнялся, по примеру родителя, в твердости воли и каждый
вечер вносил в особую книгу отчет прошедшего дня и свои впечатления, а Иван Петрович, с своей стороны,
писал ему наставления по-французски, в которых он называл его mon fils [Мой сын (фр.).] и говорил ему vous.
Сюда
пишут, что в России перемена министерства, то есть вместо Строгонова назначается Бибиков, но дух остается тот же, система та же. В числе улучшения только налог на гербовую бумагу. Все это вы, верно, знаете, о многом хотелось бы поговорить, как, бывало, прошлого года, в осенние теперешние
вечера, но это невозможно на бумаге.
Он так был проникнут ощущением этого дня и в особенности речью Куницына, что в тот же
вечер, возвратясь домой, перевел ее на немецкий язык,
написал маленькую статью и все отослал в дерптский журнал.
— Я ведь тебе
писала, что я довольно счастлива, что мне не мешают сидеть дома и не заставляют являться ни на
вечера, ни на балы?
Вечером Вязмитинов
писал очень длинное письмо, в котором, между прочим, было следующее место...
На прощание она отказалась провести
вечер с нотариусом и не хотела встречаться с ним, но зато позволила
писать ей в почтамт до востребования, на вымышленное имя.
У него с утра до
вечера читали и
писали, а он обыкновенно сидел на высокой лежанке, согнув ноги, и курил коротенькую трубку; слух у него был так чуток, что он узнавал походку всякого, кто приходил к нему в горницу, даже мою.
Целый
вечер им предстояло остаться вдвоем, так как Фатеева
писала, что, по случаю дурной погоды, она не приедет.
— Нет, пойдем! Я тебя только ждала, Ваня! Я уже три дня об этом думаю. Об этом-то деле я и
писала к тебе… Ты меня должен проводить; ты не должен отказать мне в этом… Я тебя ждала… Три дня… Там сегодня
вечер… он там… пойдем!
Прибавил я еще, что записка Наташи, сколько можно угадывать, написана ею в большом волнении;
пишет она, что сегодня
вечером все решится, а что? — неизвестно; странно тоже, что
пишет от вчерашнего дня, а назначает прийти сегодня, и час определила: девять часов.
Меня тамждут, но зато я
вечером буду свободен, совершенно свободен, как ветер, и сегодняшний
вечер вознаградит меня за эти последние два дня и две ночи, в которые я
написал три печатных листа с половиною.
— Неизвестно-с. И за что — никто не знает. Сказывали, этта, будто господин становой
писал. Ни с кем будто не знакомится, книжки читает, дома по
вечерам сидит…
Я увидел на столе листок — последние две страницы вчерашней моей записи: как оставил их там с
вечера — так и лежали. Если бы она видела, что я
писал там… Впрочем, все равно: теперь это — только история, теперь это — до смешного далекое, как сквозь перевернутый бинокль…
В этот
вечер он не пошел в собрание, а достал из ящика толстую разлинованную тетрадь, исписанную мелким неровным почерком, и
писал до глубокой ночи. Это была третья, по счету, сочиняемая Ромашовым повесть, под заглавием: «Последний роковой дебют». Подпоручик сам стыдился своих литературных занятий и никому в мире ни за что не признался бы в них.
"Сего числа, в десятом часу
вечера, —
пишет некий истязуемый субъект, — пришед в занимаемую мною в городе Черноборске квартиру, крестьянин села Лекминского Иван Савельев Бунчуков, и будучи он мне одолженным двадцать рублей серебром, стали мы разговаривать о разных предметах, как приличествует в мирном и образованном обществе, без всякой азартности и шума.