Неточные совпадения
Захару было за пятьдесят
лет. Он был уже не прямой потомок тех русских Калебов, [Калеб — герой романа английского
писателя Уильяма Годвина (1756–1836) «Калеб Вильямс» — слуга, поклоняющийся своему господину.] рыцарей лакейской, без страха и упрека, исполненных преданности к господам до самозабвения, которые отличались всеми добродетелями и не имели никаких пороков.
В 768
году Амвросий Оперт, монах бенедиктинский, посылая толкование свое на Апокалипсис к папе Стефану III и прося дозволения о продолжении своего труда и о издании его в свет, говорит, что он первый из
писателей просит такового дозволения.
— Здесь почти с буквальной точностью воспроизведены слова, сказанные о стихах А. С. Пушкина писателем-разночинцем Н. В. Успенским при его встрече с И. С. Тургеневым в Париже в 1861
году.
— Чтобы вам было проще со мной, я скажу о себе: подкидыш, воспитывалась в сиротском приюте, потом сдали в монастырскую школу, там выучилась золотошвейному делу, потом была натурщицей, потом [В раннем варианте чернового автографа после: потом — зачеркнуто: три
года жила с одним живописцем, натурщицей была, потом меня отбил у него один
писатель, но я через
год ушла от него, служила.] продавщицей в кондитерской, там познакомился со мной Иван.
Самгин слушал и, следя за лицом рассказчика, не верил ему. Рассказ напоминал что-то читанное, одну из историй, которые сочинялись мелкими
писателями семидесятых
годов. Почему-то было приятно узнать, что этот модно одетый человек — сын содержателя дома терпимости и что его секли.
— Прошу внимания, — строго крикнул Самгин, схватив обеими руками спинку стула, и, поставив его пред собою, обратился к
писателю: — Сейчас вы пропели в тоне шутовской панихиды неловкие, быть может, но неоспоримо искренние стихи старого революционера, почтенного литератора, который заплатил десятью
годами ссылки…
Немая и мягонькая, точно кошка, жена
писателя вечерами непрерывно разливала чай. Каждый
год она была беременна, и раньше это отталкивало Клима от нее, возбуждая в нем чувство брезгливости; он был согласен с Лидией, которая резко сказала, что в беременных женщинах есть что-то грязное. Но теперь, после того как он увидел ее голые колени и лицо, пьяное от радости, эта женщина, однообразно ласково улыбавшаяся всем, будила любопытство, в котором уже не было места брезгливости.
— Чехов и всеобщее благополучие через двести — триста
лет? Это он — из любезности, из жалости. Горький? Этот — кончен, да он и не философ, а теперь требуется, чтоб
писатель философствовал. Про него говорят — делец, хитрый, эмигрировал, хотя ему ничего не грозило. Сбежал из схватки идеализма с реализмом. Ты бы, Клим Иванович, зашел ко мне вечерком посидеть. У меня всегда народишко бывает. Сегодня будет. Что тебе тут одному сидеть? А?
— Но бывает, что человек обманывается, ошибочно считая себя лучше, ценнее других, — продолжал Самгин, уверенный, что этим людям не много надобно для того, чтоб они приняли истину, доступную их разуму. — Немцы, к несчастию, принадлежат к людям, которые убеждены, что именно они лучшие люди мира, а мы, славяне, народ ничтожный и должны подчиняться им. Этот самообман сорок
лет воспитывали в немцах их
писатели, их царь, газеты…
Видать, что
писатели понимают: наступили
годы медленного накопления и развития новых культурных сил.
Этот
писатель мне столько указал, столько указал в назначении женщины, что я отправила ему прошлого
года анонимное письмо в две строки: «Обнимаю и целую вас, мой
писатель, за современную женщину, продолжайте».
В этом еще больше утвердил ее старый
писатель, с которым она сошлась на второй
год своей жизни на свободе.
Понемногу на место вымиравших помещиков номера заселялись новыми жильцами, и всегда на долгие
годы. Здесь много
лет жили
писатель С. Н. Филиппов и доктор Добров, жили актеры-москвичи, словом, спокойные, небогатые люди, любившие уют и тишину.
Ученические выставки бывали раз в
году — с 25 декабря по 7 января. Они возникли еще в семидесятых
годах, но особенно стали популярны с начала восьмидесятых
годов, когда на них уже обозначились имена И. Левитана, Архипова, братьев Коровиных, Святославского, Аладжалова, Милорадовича, Матвеева, Лебедева и Николая Чехова (брата
писателя).
О последней так много писалось тогда и, вероятно, еще будет писаться в мемуарах современников, которые знали только одну казовую сторону: исполнительные собрания с участием знаменитостей, симфонические вечера, литературные собеседования, юбилеи
писателей и артистов с крупными именами, о которых будут со временем писать… В связи с ними будут, конечно, упоминать и Литературно-художественный кружок, насчитывавший более 700 членов и 54 875 посещений в
год.
Роскошен белый колонный зал «Эрмитажа». Здесь привились юбилеи. В 1899
году, в Пушкинские дни, там был Пушкинский обед, где присутствовали все знаменитые
писатели того времени.
В ноябре 1944
года я прочел от Союза
писателей в помещении Союза русских патриотов публичный доклад на тему «Русская и германская идея».
Я принимал очень активное участие в правлении всероссийского Союза
писателей, был товарищем председателя Союза и больше
года замещал председателя, который по тактическим соображениям не избирался.
Но в Вологде в эти
годы были в ссылке люди, ставшие потом известными: А.М. Ремизов, П.Е. Щеголев, Б.В. Савинков, Б.А. Кистяковский, приехавший за ссыльной женой, датчанин Маделунг, впоследствии ставший известным датским
писателем, в то время представитель масляной фирмы, А. Богданов, марксистский философ, и А.В. Луначарский, приехавший немного позже меня.
В 40-е
годы уже начинали писать великие русские
писатели, которые принадлежат последующей эпохе.
Он отличается от других русских
писателей 30-х и 40-х
годов уже тем, что он не вышел из дворянской среды и не имел в себе барских черт, которые были сильно выражены и у анархиста Бакунина.
Ибо тогда, как пишут и утверждают
писатели, всеобщие голода в человечестве посещали его в два
года раз или по крайней мере в три
года раз, так что при таком положении вещей человек прибегал даже к антропофагии, хотя и сохраняя секрет.
С этих пор я верю, что не теперь, не скоро,
лет через пятьдесят, но придет гениальный и именно русский
писатель, который вберет в себя все тяготы и всю мерзость этой жизни и выбросит их нам в виде простых, тонких и бессмертно-жгучих образов.
— Будет шутить! — недоверчиво возразил Лихонин.Что же тебя заставляет здесь дневать и ночевать? Будь ты писатель-дело другого рода. Легко найти объяснение: ну, собираешь типы, что ли… наблюдаешь жизнь… Вроде того профессора-немца, который три
года прожил с обезьянами, чтобы изучить их язык и нравы. Но ведь ты сам сказал, что писательством не балуешься?
Жили в Казани и шумно и привольно, но по части высшей „интеллигенции“ было скудно. Даже в Нижнем нашлось несколько
писателей за мои гимназические
годы; а в тогдашнем казанском обществе я не помню ни одного интересного мужчины с литературным именем или с репутацией особенного ума, начитанности. Профессора в тамошнем свете появлялись очень редко, и едва ли не одного только И.К.Бабста встречал я в светских домах до перехода его в Москву.
Мне в эти
годы, как журналисту, хозяину ежемесячного органа, можно было бы еще более участвовать в общественной жизни, чем это было в предыдущую двухлетнюю полосу. Но заботы чисто редакционные и денежные хотя и расширяли круг деловых сношений, но брали много времени, которое могло бы пойти на более разнообразную столичную жизнь у молодого, совершенно свободного
писателя, каким я был в два предыдущих петербургских сезона.
Надо опять отступить назад к моменту освобождения крестьян, то есть к марту 1861
года, так как манифест был обнародован в Петербурге не 19 февраля, а в начале марта, в воскресенье на Масленице. Тогда я проводил первую свою зиму уже
писателем, который выступил в печати еще дерптским студентом в октябре предыдущего 1860
года.
Долго жизнь не давала мне достаточно досугов, но в начале 80-х
годов, по поводу приезда в Петербург первой драматической труппы и моего близкого знакомства с молодым польско-русским
писателем графом Р-ским, я стал снова заниматься польским языком, брал даже уроки декламации у режиссера труппы и с тех пор уже не переставал читать польских
писателей; в разное время брал себе чтецов, когда мне, после потери одного глаза, запрещали читать по вечерам.
Мне жутко было видеть в таком
писателе, как И.С., какую-то добровольную отчужденность от родины. Это не было настроение изгнанника, эмигранта, а скорее человека, который примостился к чужому гнезду, засел в немецком курорте (он жил в Бадене уже с 1863
года) и не чувствует никакой особой тяги к «любезному отечеству».
В настоящую минуту, когда я пишу эти строки (то есть в августе 1908
года), за такое письмо обвиненный попал бы много-много в крепость (или в административную ссылку), а тогда известный
писатель, ничем перед тем не опороченный, пошел на каторгу.
Меня самого — на протяжении целых сорока с лишком
лет моей работы романиста — интересовал вопрос: кто из иностранных и русских
писателей всего больше повлиял на меня как на
писателя в повествовательной форме; а романист с
годами отставил во мне драматурга на второй план. Для сцены я переставал писать подолгу, начиная с конца 60-х
годов вплоть до-80-х.
Сразу к октябрю 1861
года я был охвачен широкой волной личных"переживаний"
писателя.
Меня тогдашние парижские волнения не настолько захватывали, чтобы я для них только остался там на неопределенное время.
Писатель пересиливал корреспондента, и я находил, что Париж дал мне самое ценное и характерное почти за целых четыре
года, с октября 1865
года и по январь 1870, с перерывом в полгода, проведенных в Москве.
Гимназистом и студентом я немало читал беллетристики; но никогда не пристращался к какому-нибудь одному
писателю, а так как я до 22
лет не мечтал сам пойти по писательской дороге, то никогда и не изучал ни одного романиста, каковой образец.
Это чувствовалось даже тогда, когда я был уже, к 80-м
годам, сорокалетним
писателем.
А я тогда был
писателем уже около десяти
лет, действовавшим как романист с января 1862
года, когда стал печататься"В путь-дорогу".
И это было на склоне ее карьеры, в 60-х
годах, когда я, приехав раз в Нижний зимой, уже
писателем, видел ее, кажется, в этой самой «Гризельде» и пошел говорить с нею в уборную.
И к моменту прощания с Дерптом химика и медика во мне уже не было. Я уже выступил как
писатель, отдавший на суд критики и публики целую пятиактную комедию, которая явилась в печати в октябре 1860
года, когда я еще носил голубой воротник, но уже твердо решил избрать писательскую дорогу, на доктора медицины не держать, а переехать в Петербург, где и приобрести кандидатскую степень по другому факультету.
Теперь, в заключение этой главы, я отмечу особенно главнейшие моменты того, как будущий
писатель складывался во мне в студенческие
годы, проведенные в"Ливонских Афинах", и что поддержало во мне все возраставшее внутреннее влечение к миру художественно воспроизведенной русской жизни, удаляя меня от мира теоретической и прикладной науки.
Но я все-таки не мог уйти совершенно от интересов и забот драматического
писателя, у которого уже больше
года его первая пьеса"Однодворец"томилась в Третьем отделении вместе с драмой"Ребенок".
Те два
писателя, каких я поставил на двух крайних концах, — Герцен и Толстой — были старше меня, как и некоторые другие в этой группе: Герцен — на целых двадцать четыре
года, а Толстой — только на восемь
лет; он родился в 1828
году (также в августе), я — в 1836
году.
Да и старший мой дядя — его брат, живший всегда при родителях, хоть и опустился впоследствии в провинциальной жизни, но для меня был источником неистощимых рассказов о Московском университетском пансионе, где он кончил курс, о
писателях и профессорах того времени, об актерах казенных театров, о всем, что он прочел. Он был юморист и хороший актер-любитель, и в нем никогда не замирала связь со всем, что в тогдашнем обществе, начиная с 20-х
годов, было самого развитого, даровитого и культурного.
Мы были уже до отъезда из Мадрида достаточно знакомы с богатствами тамошнего Музея, одного из самых богатых — даже и после Лувра, и нашего Эрмитажа. О нем и после Боткина у нас писали немало в последние
годы, но испанским искусством, особенно архитектурой, все еще до сих пор недостаточно занимаются у нас и
писатели и художники, и специалисты по истории искусства.
У него тогда (то есть к
году его процесса) было уже прошлое как у
писателя, и довольно большое.
И поразительно скоро — как все говорили тогда за кулисами — он приобрел тон и обхождение скорее чиновника, облекся в вицмундир и усилил еще свой обычный важный вид, которым он отличался и как председатель Общества драматических
писателей, где мы встречались с ним на заседаниях многие
годы.
Но этот быстрый поворот в судьбе писателя-беллетриста показывал, какой толчок дало русской более восприимчивой интеллигенции то, что"Колокол"Герцена подготовлял с конца 50-х
годов.
Тургенев вообще не задавал вам вопросов, и я не помню, чтобы он когда-либо (и впоследствии, при наших встречах) имел обыкновение сколько-нибудь входить в ваши интересы. Может быть, с другими
писателями моложе его он иначе вел себя, но из наших сношений (с 1864 по 1882
год) я вынес вот такой именно вывод. Если позднее случалось вызывать в нем разговорчивость, то опять-таки на темы его собственного писательства, его переживаний, знакомств и встреч, причем он выказывал себя всегда блестящим рассказчиком.
Из Дерпта я приехал уже
писателем и питомцем точной науки. Мои семь с лишком
лет ученья не прошли даром. Без всякого самомнения я мог считать себя как питомца университетской науки никак не ниже того уровня, какой был тогда у моих сверстников в журнализме, за исключением, разумеется, двух-трех, стоящих во главе движения.
Такого заряда хватило бы на несколько
лет. И, конечно, в этом первоначальном захвате сценического творчества и по репертуару и по игре заложено было ядро той скрытой писательской тяги, которая вдруг в конце 50-х
годов сказалась в замысле комедии и толкнула меня на путь
писателя.
Тип перебивающегося с"хлеба на квас"
писателя и сложился в 60-х
годах. Прежде редкий
писатель — даже и с крупным дарованием — жил только на гонорар. Такие таланты, как Гончаров, Салтыков, были десятки
лет чиновниками.