Неточные совпадения
Он слушал и химию, и философию прав, и профессорские углубления во все тонкости политических
наук, и всеобщую историю человечества в таком огромном виде, что профессор в три года успел только прочесть введение да развитие общин каких-то немецких городов; но все это
оставалось в голове его какими-то безобразными клочками.
Наше дворянство и теперь, потеряв права, могло бы
оставаться высшим сословием, в виде хранителя чести, света,
науки и высшей идеи и, что главное, не замыкаясь уже в отдельную касту, что было бы смертью идеи.
Он готов был отдать полжизни, чтобы облегчить страдания этого молодого тела, но
наука была бессильна подать руку помощи, и
оставалось только ждать.
Опыт научил его мало-помалу, что пока с обывателем играешь в карты или закусываешь с ним, то это мирный, благодушный и даже неглупый человек, но стоит только заговорить с ним о чем-нибудь несъедобном, например, о политике или
науке, как он становится в тупик или заводит такую философию, тупую и злую, что
остается только рукой махнуть и отойти.
— Помни, юный, неустанно, — так прямо и безо всякого предисловия начал отец Паисий, — что мирская
наука, соединившись в великую силу, разобрала, в последний век особенно, все, что завещано в книгах святых нам небесного, и после жестокого анализа у ученых мира сего не
осталось изо всей прежней святыни решительно ничего.
Никакая
наука не даст им хлеба, пока они будут
оставаться свободными, но кончится тем, что они принесут свою свободу к ногам нашим и скажут нам: «Лучше поработите нас, но накормите нас».
Доктор же
остался в доме Федора Павловича, имея в предмете сделать наутро вскрытие трупа убитого, но, главное, заинтересовался именно состоянием больного слуги Смердякова: «Такие ожесточенные и такие длинные припадки падучей, повторяющиеся беспрерывно в течение двух суток, редко встретишь, и это принадлежит
науке», — проговорил он в возбуждении отъезжавшим своим партнерам, и те его поздравили, смеясь, с находкой.
И заметьте, что это отрешение от мира сего вовсе не ограничивалось университетским курсом и двумя-тремя годами юности. Лучшие люди круга Станкевича умерли; другие
остались, какими были, до нынешнего дня. Бойцом и нищим пал, изнуренный трудом и страданиями, Белинский. Проповедуя
науку и гуманность, умер, идучи на свою кафедру, Грановский. Боткин не сделался в самом деле купцом… Никто из них не отличился по службе.
Читал он о Данте, о народности в искусстве, о православии в
науке, и проч.; публики было много, но она
осталась холодна.
Если аристократы прошлого века, систематически пренебрегавшие всем русским,
оставались в самом деле невероятно больше русскими, чем дворовые
оставались мужиками, то тем больше русского характера не могло утратиться у молодых людей оттого, что они занимались
науками по французским и немецким книгам. Часть московских славян с Гегелем в руках взошли в ультраславянизм.
Но не все рискнули с нами. Социализм и реализм
остаются до сих пор пробными камнями, брошенными на путях революции и
науки. Группы пловцов, прибитые волнами событий или мышлением к этим скалам, немедленно расстаются и составляют две вечные партии, которые, меняя одежды, проходят через всю историю, через все перевороты, через многочисленные партии и кружки, состоящие из десяти юношей. Одна представляет логику, другая — историю, одна — диалектику, другая — эмбриогению. Одна из них правее, другая — возможнее.
Без естественных
наук нет спасения современному человеку, без этой здоровой пищи, без этого строгого воспитания мысли фактами, без этой близости к окружающей нас жизни, без смирения перед ее независимостью — где-нибудь в душе
остается монашеская келья и в ней мистическое зерно, которое может разлиться темной водой по всему разумению.
Остается какая-то тайна, на которую
наука не может пролить света.
Но эта связь причины со следствием
остается для
науки неосмысленной, неразумной.
От веры в единую, всеобъемлющую, догматическую
науку, постигающую тайну мирового механизма, от веры в материализм, в механизм, в эволюционизм и пр. не
остается камня на камне.
—
Наука бессильна,
наука сама ничего не знает в этой области, — с грустью ответил доктор. — Я
остался бы, если бы мог принести хоть какую-нибудь пользу.
Вы уже должны знать от Павла Сергеевича [Бобрищева-Пушкина], что «L'oncle Tome» [«Хижина дяди Тома» (роман Бичер-Стоу).] уехал с Якушкиным в Иркутск. — Якушкин в последнем письме просит чтобы я ему переслал Милютина [Имеется в виду «История войны 1799 г.» Д.А.Милютина, опубликованный в 1852–1853 гг. известный труд об итальянском походе А. В. Суворова, премированный Академией
наук.] и отчеты по училищам, которые у вас
остались. Пожалуйста, доставьте мне все это; я найду возможность перебросить в Иркутск.
Потерпев неудачу в прикладных
науках, он сразу перешел к метафизике. Однажды он очень самоуверенно и таким тоном, после которого не
оставалось никаких возражений, заявил Любке, что бога нет и что он берется это доказать в продолжение пяти минут. Тогда Любка вскочила с места и сказала ему твердо, что она, хотя и бывшая проститутка, но верует в бога и не позволит его обижать в своем присутствии и что если он будет продолжать такие глупости, то она пожалуется Василию Васильевичу.
Но к ней прибавилась и еще бесспорная истина, что жизнь не может и не должна
оставаться неподвижною, как бы ни совершенны казались в данную минуту придуманные для нее формы; что она идет вперед и развивается, верная общему принципу, в силу которого всякий новый успех, как в области прикладных
наук, так и в области социологии, должен принести за собою новое благо, а отнюдь не новый недруг, как это слишком часто оказывалось доныне.
Ну зато, которые оборкаются и
останутся жить, из тех тоже немалое число, учивши, покалечить придется, потому что на их дикость одно средство — строгость, но зато уже которые все это воспитание и
науку вынесут, так из этих такая отборность выходит, что никогда с ними никакой заводской лошади не сравниться по ездовой добродетели.
Я с завистью смотрел на них и втихомолку работал над французским языком, над
наукой кланяться, не глядя на того, кому кланяешься, над разговором, танцеваньем, над вырабатываньем в себе ко всему равнодушия и скуки, над ногтями, на которых я резал себе мясо ножницами, — и все-таки чувствовал, что мне еще много
оставалось труда для достижения цели.
Если ты находишься в этом положении, то не потому, что это необходимо для кого-то, а только потому, что ты этого хочешь. И потому, зная, что это положение прямо противно и твоему сердцу, и твоему разуму, и твоей вере, и даже
науке, в которую ты веришь, нельзя не задуматься над вопросом о том, то ли ты делаешь, что тебе должно делать, если
остаешься в этом положении и, главное, стараешься оправдать его?
Мы чувствуем для себя лично всю тяжесть настоящей жизни, мы видим и то, что порядок жизни этой, если будет продолжаться, неизбежно погубит нас, но вместе с тем мы хотим, чтобы условия этой нашей жизни, выросшие из нее: наши
науки, искусства, цивилизации, культуры при изменении нашей жизни
остались бы целы.
— Ах, да! я и забыл! — вскричал он, бросив на меня взгляд, в котором выражался укор. — Жду Коровкина. Человек
науки, человек
останется в столетии…
— Вот подожди, друг мой, подожди, — начал он, потирая руки и скороговоркою, — увидишь человека! Человек редкий, я тебе скажу, человек ученый, человек
науки;
останется в столетии. А ведь хорошо словечко: «
Останется в столетии»? Это мне Фома объяснил… Подожди, я тебя познакомлю.
А потом он привык,
остался при своих мечтах, при нескольких широких мыслях, которым уж прошло несколько лет, при общей любви к
науке, при вопросах, давно решенных.
Я не поехал ни в Париж, ни в Лондон, а
остался в маленьком германском городке, где хотел спокойно жить, мыслить и продолжать мое неожиданно и так оригинально прерванное занятие
науками.
— Да послушай, Литвинов, — заговорил наконец Бамбаев, — здесь не один только Губарев, здесь целая фаланга отличнейших, умнейших молодых людей, русских — и все занимаются естественными
науками, все с такими благороднейшими убеждениями! Помилуй, ты для них хоть
останься. Здесь есть, например, некто… эх! фамилию забыл! но это просто гений!
Во все времена и во всех сферах человеческой деятельности появлялись люди, настолько здоровые и одаренные натурою, что естественные стремления говорили в них чрезвычайно сильно, незаглушаемо — в практической деятельности они часто делались мучениками своих стремлений, но никогда не проходили бесследно, никогда не
оставались одинокими, в общественной деятельности они приобретали партию, в чистой
науке делали открытия, в искусствах, в литературе образовали школу.
Мало-помалу он перешел на другие темы, заговорил о
науке, о своей диссертации, которая понравилась в Петербурге; он говорил с увлечением и уже не помнил ни о моей сестре, ни о своем горе, ни обо мне. Жизнь увлекала его. У той — Америка и кольцо с надписью, думал я, а у этого — докторская степень и ученая карьера, и только я и сестра
остались при старом.
Итак, не станем напрашиваться на ненужные возражения и
останемся при основной и несомненно верной мысли: да, мы призваны создать новую
науку и сказать дряхлеющему миру новое, обновляющее слово!
Сколько могли они понять из объяснений прислуги, японские делегаты сами с утра до вечера находятся в тщетных поисках за конгрессом; стало быть,
остается только констатировать эту бесплодную игру в жмурки, производимую во имя
науки, и присовокупить, что она представляет один из прискорбнейших фактов нашей современности.
— Я говорю вам: камня на камне не
останется! Я с болью в сердце это говорю, но что же делать — это так! Мне больно, потому что все эти Чурилки, Алеши Поповичи, Ильи Муромцы — все они с детства волновали мое воображение! Я жил ими… понимаете, жил?! Но против
науки я бессилен. И я с болью в сердце повторяю: да! ничего этого нет!
— Говорю вам: камня на камне не
останется! С болью в сердце это говорю, но против указаний
науки ничего не поделаешь!
Но, — каковы бы ни были эти новые формы — знание,
наука, искусство, основные задачи интеллигенции
останутся всегда важнейшим из жизненных процессов отдельного человека и всей нации…
Многих замечательных людей лишилась
наука, и только некоторые
остались верны своему призванию.
Гурий Ивлич очень полюбил меня в это время и усердно помогал моему прилежанию, но со всем тем я не был переведен в высший класс и
остался еще на год в среднем; перешла только третья часть воспитанников и в том числе некоторые не за успехи в
науках, а за старшинство лет, потому что сидели по два и по три года в среднем классе.
Третий звонок. Входит молодой доктор в новой черной паре, в золотых очках и, конечно, в белом галстуке. Рекомендуется. Прошу садиться и спрашиваю, что угодно. Не без волнения молодой жрец
науки начинает говорить мне, что в этом году он выдержал экзамен на докторанта и что ему
остается теперь только написать диссертацию. Ему хотелось бы поработать у меня, под моим руководством, и я бы премного обязал его, если бы дал ему тему для диссертации.
Наука остается сама для себя, и ученые гордятся своими открытиями только в кругу ученых, оплакивая невежество публики, не умеющей ценить их.
— Не понимаю, — говорил он нам, пожимая плечами, — не понимаю, как вы перевариваете этого фискала, эту мерзкую рожу. Эх, господа, как вы можете тут жить! Атмосфера у вас удушающая, поганая. Разве вы педагоги, учителя? Вы чинодралы, у вас не храм
науки, а управа благочиния, и кислятиной воняет, как в полицейской будке. Нет, братцы, поживу с вами еще немного и уеду к себе на хутор, и буду там раков ловить и хохлят учить. Уеду, а вы
оставайтесь тут со своим Иудой, нехай вин лопне.
Ведь если мне, например, когда-нибудь расчислят и докажут, что если я показал такому-то кукиш, так именно потому, что не мог не показать и что непременно таким-то пальцем должен был его показать, так что же тогда во мне свободного-то
останется, особенно если я ученый и где-нибудь курс
наук кончил?
Мухоедов, кажется, сильно отстал от века, может быть, забросил свою любимую
науку, не читал новых книжек и все глубже и глубже уходил в свою скорлупу, но никакие силы не в состоянии были сдвинуть его с заветной точки, тут он оказал страшный отпор и
остался Мухоедовым, который плюнул на все, что его смущало; мне жаль было разбивать его старые надежды и розовые упования, которыми он еще продолжал жить в Пеньковке, но которые за пределами этой Пеньковки заменены были уже более новыми идеями, стремлениями и упованиями.
Они до того поверхностны, что им кажется все ужасно легким, на всякий вопрос они знают разрешение; когда слушаешь их, то кажется, что
науке больше ничего не
осталось делать.
Отступив от мира и рассматривая его с отрицательной точки, им не захотелось снова взойти в мир; им показалось достаточным знать, что хина лечит от лихорадки, для того чтоб вылечиться; им не пришло в голову, что для человека
наука — момент, по обеим сторонам которого жизнь: с одной стороны — стремящаяся к нему — естественно-непосредственная, с другой — вытекающая из него — сознательно-свободная; они не поняли, что
наука — сердце, в которое втекает темная венозная кровь не для того, чтоб
остаться в нем, а чтоб, сочетавшись с огненным началом воздуха, разлиться алой артериальной кровью.
Ученые разобрали по клочку поле
науки и рассыпались по нем; им досталась тягостная доля de défricher le terrain [поднимать целину (франц.).], и в этой-то работе, составляющей важнейшую услугу их, они утратили широкий взгляд и сделались ремесленниками,
оставаясь при мысли, что они пророки.
Всегда и вечно будет техническая часть отдельных отраслей
науки, которая очень справедливо
останется в руках специалистов, но не в ней дело.
Но для того, чтоб своими руками растворить двери,
наука должна совершить во всей полноте свое призвание; пока хоть одна твердая точка
остается не покоренною самопознанием — внешнее будет противодействовать.
Генрих IV говаривал: «Лишь бы провидение меня защитило от друзей, а с врагами я сам справлюсь»; такие друзья
науки, смешиваемые с самой
наукой, оправдывают ненависть врагов ее, — и
наука остается в малом числе избранных.
Дилетанты, находящиеся вне
науки, могут иногда образумиться и в самом деле заняться
наукой, по крайней мере могут
оставаться в подозрении, что с ними случится такой переворот.
Но в истинной
науке необходимо улетучивается то и другое и
остается стройный организм, разумный и оттого просто понятный.