Неточные совпадения
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что говорит с
огромной шапкой волос молодой
человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата не видно было. У Константина больно сжалось сердце при мысли о том, в среде каких чужих
людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что говорил господин в поддевке. Он говорил о каком-то предприятии.
Место это, как и все такие места, требовало таких
огромных знаний и деятельности, которые трудно было соединить в одном
человеке.
Левин часто замечал при спорах между самыми умными
людьми, что после
огромных усилий,
огромного количества логических тонкостей и слов спорящие приходили наконец к сознанию того, что то, что они долго бились доказать друг другу, давным давно, с начала спора, было известно им, но что они любят разное и потому не хотят назвать того, что они любят, чтобы не быть оспоренными.
Событие рождения сына (он был уверен, что будет сын), которое ему обещали, но в которое он всё-таки не мог верить, — так оно казалось необыкновенно, — представлялось ему с одной стороны столь
огромным и потому невозможным счастьем, с другой стороны — столь таинственным событием, что это воображаемое знание того, что будет, и вследствие того приготовление как к чему-то обыкновенному,
людьми же производимому, казалось ему возмутительно и унизительно.
Это он знал твердо и знал уже давно, с тех пор как начал писать ее; но суждения
людей, какие бы они ни были, имели для него всё-таки
огромную важность и до глубины души волновали его.
Константин Левин смотрел на брата как на
человека огромного ума и образования, благородного в самом высоком значении этого слова и одаренного способностью деятельности для общего блага.
Губернский предводитель, в руках которого по закону находилось столько важных общественных дел, — и опеки (те самые, от которых страдал теперь Левин), и дворянские
огромные суммы, и гимназии женская, мужская и военная, и народное образование по новому положению, и наконец земство, — губернский предводитель Снетков был
человек старого дворянского склада, проживший
огромное состояние, добрый
человек, честный в своем роде, но совершенно не понимавший потребностей нового времени.
Учителей у него было немного: большую часть наук читал он сам. И надо сказать правду, что, без всяких педантских терминов,
огромных воззрений и взглядов, которыми любят пощеголять молодые профессора, он умел в немногих словах передать самую душу науки, так что и малолетнему было очевидно, на что именно она ему нужна, наука. Он утверждал, что всего нужнее
человеку наука жизни, что, узнав ее, он узнает тогда сам, чем он должен заняться преимущественнее.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу
огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем
человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Две другие еще горели в двух
огромных, почти в рост
человека, подсвечниках, стоявших посередине, несмотря на то что уже давно в решетчатое широкое окно глядело утро.
Огромная масса
людей, материал, для того только и существует на свете, чтобы, наконец, чрез какое-то усилие, каким-то таинственным до сих пор процессом, посредством какого-нибудь перекрещивания родов и пород, понатужиться и породить, наконец, на свет, ну хоть из тысячи одного, хотя сколько-нибудь самостоятельного
человека.
А между тем, когда один пьяный, которого неизвестно почему и куда провозили в это время по улице в
огромной телеге, запряженной
огромною ломовою лошадью, крикнул ему вдруг, проезжая: «Эй ты, немецкий шляпник!» — и заорал во все горло, указывая на него рукой, — молодой
человек вдруг остановился и судорожно схватился за свою шляпу.
Были минуты, когда Дронов внезапно расцветал и становился непохож сам на себя. Им овладевала задумчивость, он весь вытягивался, выпрямлялся и мягким голосом тихо рассказывал Климу удивительные полусны, полусказки. Рассказывал, что из колодца в углу двора вылез
огромный, но легкий и прозрачный, как тень,
человек, перешагнул через ворота, пошел по улице, и, когда проходил мимо колокольни, она, потемнев, покачнулась вправо и влево, как тонкое дерево под ударом ветра.
На чердаке, в старинном окованном железом сундуке, он открыл множество интересных, хотя и поломанных вещей: рамки для портретов, фарфоровые фигурки, флейту,
огромную книгу на французском языке с картинами, изображающими китайцев, толстый альбом с портретами смешно и плохо причесанных
людей, лицо одного из них было сплошь зачерчено синим карандашом.
Длинный зал, стесненный двумя рядами толстых колонн, был туго наполнен публикой; плотная масса ее как бы сплющивалась, вытягиваясь к эстраде под напором
людей, которые тесно стояли за колоннами, сзади стульев и даже на подоконниках окон,
огромных, как двери.
За церковью, в углу небольшой площади, над крыльцом одноэтажного дома, изогнулась желто-зеленая вывеска: «Ресторан Пекин». Он зашел в маленькую, теплую комнату, сел у двери, в угол, под
огромным старым фикусом; зеркало показывало ему семерых
людей, — они сидели за двумя столами у буфета, и до него донеслись слова...
— В рабочем классе скрыто
огромное количество разнообразно талантливых
людей, и все они погибают зря, — сухо и холодно говорил Юрин. — Вот, например…
— Будучи несколько, — впрочем, весьма немного, — начитан и зная Европу, я нахожу, что в лице интеллигенции своей Россия создала нечто совершенно исключительное и
огромной ценности. Наши земские врачи, статистики, сельские учителя, писатели и вообще духовного дела
люди — сокровище необыкновенное…
Обе фигурки на фоне
огромного дворца и над этой тысячеглавой, ревущей толпой были игрушечно маленькими, и Самгину казалось, что чем лучше видят
люди игрушечность своих владык, тем сильнее становится восторг
людей.
Дома его ждала телеграмма из Антверпена. «Париж не вернусь еду Петербург Зотова». Он изорвал бумагу на мелкие куски, положил их в пепельницу, поджег и, размешивая карандашом, дождался, когда бумага превратилась в пепел. После этого ему стало так скучно, как будто вдруг исчезла цель, ради которой он жил в этом
огромном городе. В сущности — город неприятный, избалован богатыми иностранцами, живет напоказ и обязывает к этому всех своих
людей.
Он отбрасывал их от себя, мял, разрывал руками,
люди лопались в его руках, как мыльные пузыри; на секунду Самгин видел себя победителем, а в следующую — двойники его бесчисленно увеличивались, снова окружали его и гнали по пространству, лишенному теней, к дымчатому небу; оно опиралось на землю плотной, темно-синей массой облаков, а в центре их пылало другое солнце, без лучей,
огромное, неправильной, сплющенной формы, похожее на жерло печи, — на этом солнце прыгали черненькие шарики.
А минутами ему казалось, что он чем-то руководит, что-то направляет в жизни
огромного города, ведь каждый
человек имеет право вообразить себя одной из тех личностей, бытие которых окрашивает эпохи. На собраниях у Прейса, все более многолюдных и тревожных, он солидно говорил...
Кроме этого, он ничего не нашел, может быть — потому, что торопливо искал. Но это не умаляло ни женщину, ни его чувство досады; оно росло и подсказывало: он продумал за двадцать лет
огромную полосу жизни, пережил множество разнообразных впечатлений, видел
людей и прочитал книг, конечно, больше, чем она; но он не достиг той уверенности суждений, того внутреннего равновесия, которыми, очевидно, обладает эта большая, сытая баба.
Он попробовал приподняться со стула, но не мог,
огромные сапоги его точно вросли в пол. Вытянув руки на столе, но не опираясь ими, он еще раз попробовал встать и тоже не сумел. Тогда, медленно ворочая шеей, похожей на ствол дерева, воткнутый в измятый воротник серого кафтана, он, осматривая
людей, продолжал...
В
огромном большинстве
люди — это невежды, поглощенные простецким делом питания, размножения и накопления собственности, над массой этих
людей и в самой массе шевелятся
люди, которые, приняв и освоив ту или иную систему фраз, именуют себя консерваторами, либералами, социалистами.
Клим почувствовал себя умиленным. Забавно было видеть, что такой длинный
человек и такая
огромная старуха живут в игрушечном домике, в чистеньких комнатах, где много цветов, а у стены на маленьком, овальном столике торжественно лежит скрипка в футляре. Макарова уложили на постель в уютной, солнечной комнате. Злобин неуклюже сел на стул и говорил...
Приходил
огромный, похожий на циркового борца, фабрикант патоки и крахмала Окунев, еще какие-то солидные
люди, регент архиерейского хора Корвин, и вертелся волчком среди этих
людей кругленький Дронов в кургузом сюртучке.
Затем, при помощи прочитанной еще в отрочестве по настоянию отца «Истории крестьянских войн в Германии» и «Политических движений русского народа», воображение создало мрачную картину: лунной ночью, по извилистым дорогам, среди полей, катятся от деревни к деревне густые, темные толпы, окружают усадьбы помещиков, трутся о них; вспыхивают
огромные костры огня, а
люди кричат, свистят, воют, черной массой катятся дальше, все возрастая, как бы поднимаясь из земли; впереди их мчатся табуны испуганных лошадей, сзади умножаются холмы огня, над ними — тучи дыма, неба — не видно, а земля — пустеет, верхний слой ее как бы скатывается ковром, образуя все новые, живые, черные валы.
Игрушки и машины, колокола и экипажи, работы ювелиров и рояли, цветистый казанский сафьян, такой ласковый на ощупь, горы сахара,
огромные кучи пеньковых веревок и просмоленных канатов, часовня, построенная из стеариновых свеч, изумительной красоты меха Сорокоумовского и железо с Урала, кладки ароматного мыла, отлично дубленные кожи, изделия из щетины — пред этими грудами неисчислимых богатств собирались небольшие группы
людей и, глядя на грандиозный труд своей родины, несколько смущали Самгина, охлаждая молчанием своим его повышенное настроение.
Из-за его спины явился седоусый, коренастый
человек, в кожаной фуражке, в синей блузе до колен, с медной бляхой на груди и в
огромных башмаках.
Ужинали миролюбиво, восхищаясь вкусом сига и
огромной индейки, сравнивали гастрономические богатства Милютиных лавок с богатствами Охотного ряда, и все, кроме Ореховой, согласились, что в Москве едят лучше, разнообразней. Краснов, сидя против Ногайцева, начал было говорить о том, что непрерывный рост разума
людей расширяет их вкус к земным благам и тем самым увеличивает количество страданий, отнюдь не способствуя углублению смысла бытия.
И, чтоб довоспитать русских
людей для жизни, Омон создал в Москве некое подобие
огромной, огненной печи и в ней допекал, дожаривал сыроватых россиян, показывая им самых красивых и самых бесстыдных женщин.
Потом он шагал в комнату, и за его широкой, сутулой спиной всегда оказывалась докторша, худенькая, желтолицая, с
огромными глазами. Молча поцеловав Веру Петровну, она кланялась всем
людям в комнате, точно иконам в церкви, садилась подальше от них и сидела, как на приеме у дантиста, прикрывая рот платком. Смотрела она в тот угол, где потемнее, и как будто ждала, что вот сейчас из темноты кто-то позовет ее...
Веселая и бойкая Любаша обладала хлопотливостью воробьихи, которая бесстрашно прыгает по земле среди
огромных, сравнительно с нею,
людей, лошадей, домов, кошек.
Он только что кончил беседовать с ротмистром Рущиц-Стрыйским,
человеком такого богатырского объема, что невозможно было вообразить коня, верхом на котором мог бы ездить этот
огромный, тяжелый
человек.
О Петербурге у Клима Самгина незаметно сложилось весьма обычное для провинциала неприязненное и даже несколько враждебное представление: это город, не похожий на русские города, город черствых, недоверчивых и очень проницательных
людей; эта голова
огромного тела России наполнена мозгом холодным и злым. Ночью, в вагоне, Клим вспоминал Гоголя, Достоевского.
По воскресеньям, вечерами, у дяди Хрисанфа собирались его приятели,
люди солидного возраста и одинакового настроения; все они были обижены, и каждый из них приносил слухи и факты, еще более углублявшие их обиды; все они любили выпить и поесть, а дядя Хрисанф обладал
огромной кухаркой Анфимовной, которая пекла изумительные кулебяки. Среди этих
людей было два актера, убежденных, что они сыграли все роли свои так, как никто никогда не играл и уже никто не сыграет.
Печален был подавленный шум странного города, и унизительно мелки серые
люди в массе
огромных домов, а все вместе пугающе понижало ощутимость собственного бытия.
Было очень трудно понять, что такое народ. Однажды летом Клим, Дмитрий и дед ездили в село на ярмарку. Клима очень удивила
огромная толпа празднично одетых баб и мужиков, удивило обилие полупьяных, очень веселых и добродушных
людей. Стихами, которые отец заставил его выучить и заставлял читать при гостях, Клим спросил дедушку...
Ближе к Таврическому саду
люди шли негустой, но почти сплошной толпою, на Литейном, где-то около моста, а может быть, за мостом, на Выборгской, немножко похлопали выстрелы из ружей, догорал окружный суд, от него остались только стены, но в их
огромной коробке все еще жадно хрустел огонь, догрызая дерево, изредка в огне что-то тяжело вздыхало, и тогда от него отрывались стайки мелких огоньков, они трепетно вылетали на воздух, точно бабочки или цветы, и быстро превращались в темно-серый бумажный пепел.
Там, далеко, на
огромном поле, под грязноватой шапкой тумана, утвердилась плотно спрессованная, икряная масса
людей.
Загнали во двор старика, продавца красных воздушных пузырей,
огромная гроздь их колебалась над его головой; потом вошел прилично одетый
человек, с подвязанной черным платком щекою; очень сконфуженный, он, ни на кого не глядя, скрылся в глубине двора, за углом дома. Клим понял его, он тоже чувствовал себя сконфуженно и глупо. Он стоял в тени, за грудой ящиков со стеклами для ламп, и слушал ленивенькую беседу полицейских с карманником.
Пред ним снова встал сизый, точно голубь, человечек на фоне льдистых стекол двери балкона. Он почувствовал что-то неприятно аллегорическое в этой фигурке, прилепившейся, как бездушная, немая деталь
огромного здания, высоко над массой коленопреклоненных, восторженно ревущих
людей. О ней хотелось забыть, так же как о Лидии и о ее муже.
В сравнении с любым
человеком он чувствовал себя богачом,
человеком огромного опыта, этот опыт требовал других условий, для того чтоб вспыхнуть и ярко осветить фигуру его носителя.
Хотя кашель мешал Дьякону, но говорил он с великой силой, и на некоторых словах его хриплый голос звучал уже по-прежнему бархатно. Пред глазами Самгина внезапно возникла мрачная картина: ночь, широчайшее поле, всюду по горизонту пылают
огромные костры, и от костров идет во главе тысяч крестьян этот яростный
человек с безумным взглядом обнаженных глаз. Но Самгин видел и то, что слушатели, переглядываясь друг с другом, похожи на зрителей в театре, на зрителей, которым не нравится приезжий гастролер.
Он чувствовал, что ему необходимо видеть
человека, возглавляющего
огромную, богатую Русь, страну, населенную каким-то скользким народом, о котором трудно сказать что-нибудь определенное, трудно потому, что в этот народ слишком обильно вкраплены какие-то озорниковатые
люди.
Несколько дней он прожил плутая по музеям, вечерами сидя в театрах, испытывая приятное чувство независимости от множества
людей, населяющих
огромный город.
Являлся чиновник особых поручений при губернаторе Кианский, молодой
человек в носках одного цвета с галстуком, фиолетовый протопоп Славороссов; благообразный, толстенький тюремный инспектор Топорков,
человек с голым черепом, похожим на
огромную, уродливую жемчужину «барок», с невидимыми глазами на жирненьком лице и с таким же, почти невидимым, носом, расплывшимся между розовых щечек, пышных, как у здорового ребенка.
Кричавший стоял на парте и отчаянно изгибался, стараясь сохранить равновесие, на ногах его были
огромные ботики, обладавшие самостоятельным движением, — они съезжали с парты. Слова он произносил немного картавя и очень пронзительно. Под ним, упираясь животом в парту, стуча кулаком по ней, стоял толстый
человек, закинув голову так, что на шее у него образовалась складка, точно калач; он гудел...
Он помнил эту команду с детства, когда она раздавалась в тишине провинциального города уверенно и властно, хотя долетала издали, с поля. Здесь, в городе, который командует всеми силами
огромной страны, жизнью полутораста миллионов
людей, возглас этот звучал раздраженно и безнадежно или уныло и бессильно, как просьба или же точно крик отчаяния.