Неточные совпадения
Река то, верная своим высоким берегам, давала вместе с ними углы и колена по всему пространству, то иногда
уходила от них прочь, в луга, затем, чтобы, извившись там в несколько извивов, блеснуть, как
огонь, перед солнцем, скрыться в рощи берез, осин и ольх и выбежать оттуда в торжестве, в сопровожденье мостов, мельниц и плотин, как бы гонявшихся за нею на всяком повороте.
Огонь потух; едва золою
Подернут уголь золотой;
Едва заметною струею
Виется пар, и теплотой
Камин чуть дышит. Дым из трубок
В трубу
уходит. Светлый кубок
Еще шипит среди стола.
Вечерняя находит мгла…
(Люблю я дружеские враки
И дружеский бокал вина
Порою той, что названа
Пора меж волка и собаки,
А почему, не вижу я.)
Теперь беседуют друзья...
Все в
огне гореть будете в неугасимом! (
Уходит.)
Что смеетесь! Не радуйтесь! (Стучит палкой.) Все в
огне гореть будете неугасимом. Все в смоле будете кипеть неутолимой! (
Уходя.) Вон, вон куда красота-то ведет! (
Уходит.)
Робинзон. Для тебя в
огонь и в воду. (
Уходит в кофейную.)
Одни требовали расчета или прибавки, другие
уходили, забравши задаток; лошади заболевали; сбруя горела как на
огне; работы исполнялись небрежно; выписанная из Москвы молотильная машина оказалась негодною по своей тяжести; другую с первого разу испортили; половина скотного двора сгорела, оттого что слепая старуха из дворовых в ветреную погоду пошла с головешкой окуривать свою корову… правда, по уверению той же старухи, вся беда произошла оттого, что барину вздумалось заводить какие-то небывалые сыры и молочные скопы.
Клим снял запотевшие очки, тогда огромные шары жидкого опала несколько обесцветились, уплотнились, но стали еще более неприятны, а
огонь, потускнев,
ушел глубже в центры их.
Поцеловав его в лоб, она исчезла, и, хотя это вышло у нее как-то внезапно, Самгин был доволен, что она
ушла. Он закурил папиросу и погасил
огонь; на пол легла мутная полоса света от фонаря и темный крест рамы; вещи сомкнулись; в комнате стало тесней, теплей. За окном влажно вздыхал ветер, падал густой снег, город был не слышен, точно глубокой ночью.
Ушел в спальню, разделся, лег, забыв погасить лампу, и, полулежа, как больной, пристально глядя на золотое лезвие
огня, подумал, что Марина — права, когда она говорит о разнузданности разума.
В ярких
огнях шумно ликовали подпившие люди. Хмельной и почти горячий воздух, наполненный вкусными запахами, в минуту согрел Клима и усилил его аппетит. Но свободных столов не было, фигуры женщин и мужчин наполняли зал, как шрифт измятую страницу газеты. Самгин уже хотел
уйти, но к нему, точно на коньках, подбежал белый официант и ласково пригласил...
Присел к столу и, убавив
огонь лампы, закрыл глаза. Самгин, чувствуя, что настроение Лютова заражает его, хотел
уйти, но Лютов почему-то очень настойчиво уговорил его остаться ночевать.
На Невском стало еще страшней; Невский шире других улиц и от этого был пустынней, а дома на нем бездушнее, мертвей. Он
уходил во тьму, точно ущелье в гору. Вдали и низко, там, где должна быть земля, холодная плоть застывшей тьмы была разорвана маленькими и тусклыми пятнами
огней. Напоминая раны, кровь, эти
огни не освещали ничего, бесконечно углубляя проспект, и было в них что-то подстерегающее.
Ушли и они. Хрустел песок. В комнате Варавки четко и быстро щелкали косточки счет. Красный
огонь на лодке горел далеко, у мельничной плотины. Клим, сидя на ступени террасы, смотрел, как в темноте исчезает белая фигура девушки, и убеждал себя...
Поехала жена с Полей устраиваться на даче, я от скуки
ушел в цирк, на борьбу, но борьбы не дождался, прихожу домой — в кабинете, вижу,
огонь, за столом моим сидит Полин кавалер и углубленно бумажки разбирает.
Он оделся и, как бы
уходя от себя, пошел гулять. Показалось, что город освещен празднично, слишком много было
огней в окнах и народа на улицах много. Но одиноких прохожих почти нет, люди шли группами, говор звучал сильнее, чем обычно, жесты — размашистей; создавалось впечатление, что люди идут откуда-то, где любовались необыкновенно возбуждающим зрелищем.
— Макаров — ругает ее.
Ушел, маньяк. Я ей орхидеи послал, — бормотал он, смяв папиросу с
огнем в руке, ожег ладонь, посмотрел на нее, сунул в карман и снова предложил...
Оно бы и хорошо: светло, тепло, сердце бьется; значит, она живет тут, больше ей ничего не нужно: здесь ее свет,
огонь и разум. А она вдруг встанет утомленная, и те же, сейчас вопросительные глаза просят его
уйти, или захочет кушать она, и кушает с таким аппетитом…
«Что они такое говорят обо мне?» — думал он, косясь в беспокойстве на них. Он уже хотел
уйти, но тетка Ольги подозвала его к столу и посадила подле себя, под перекрестный
огонь взглядов всех собеседников.
Он благоговейно ужасался, чувствуя, как приходят в равновесие его силы и как лучшие движения мысли и воли
уходят туда, в это здание, как ему легче и свободнее, когда он слышит эту тайную работу и когда сам сделает усилие, движение, подаст камень,
огня и воды.
С таким же немым, окаменелым ужасом, как бабушка, как новгородская Марфа, как те царицы и княгини —
уходит она прочь, глядя неподвижно на небо, и, не оглянувшись на столп
огня и дыма, идет сильными шагами, неся выхваченного из пламени ребенка, ведя дряхлую мать и взглядом и ногой толкая вперед малодушного мужа, когда он, упав, грызя землю, смотрит назад и проклинает пламя…
А ведь есть упорство и у него, у Райского! Какие усилия напрягал он, чтоб… сладить с кузиной, сколько ума, игры воображения, труда положил он, чтоб пробудить в ней
огонь, жизнь, страсть… Вот куда
уходят эти силы!
Я оглянулся. У
огня мы сидели вдвоем. Дерсу и Чжан Бао
ушли за дровами.
О Кашлеве мы кое-что узнали от других крестьян. Прозвище Тигриная Смерть он получил оттого, что в своей жизни больше всех перебил тигров. Никто лучше его не мог выследить зверя. По тайге Кашлев бродил всегда один, ночевал под открытым небом и часто без
огня. Никто не знал, куда он
уходил и когда возвращался обратно. Это настоящий лесной скиталец. На реке Сандагоу он нашел утес, около которого всегда проходят тигры. Тут он их и караулил.
Мы шли, и, казалось,
огонь тоже
уходил от нас.
Через четверть часа я подошел настолько близко к
огню, что мог рассмотреть все около него. Прежде всего я увидел, что это не наш бивак. Меня поразило, что около костра не было людей.
Уйти с бивака ночью во время дождя они не могли. Очевидно, они спрятались за деревьями.
Нельзя было не послушать ее в этот час. Я
ушел в кухню, снова прильнул к стеклу окна, но за темной кучей людей уже не видно
огня, — только медные шлемы сверкают среди зимних черных шапок и картузов.
Случалось, что не могли сладить с
огнем, и он
уходил в поле, так что самая предосторожность производила ту же беду, от которой защищались.
Если весна поздняя и мокрая, то
огонь не может распространиться везде, не
уходит далеко в глубь степей, и птица бывает спасена; но в раннюю сухую весну поток пламени обхватывает ужасное пространство степей и губит не только все гнезда и яйца, но нередко и самих птиц…
— Других? Нет, уж извините, Леонид Федорыч, других таких-то вы днем с
огнем не сыщете… Помилуйте, взять хоть тех же ключевлян! Ах, Леонид Федорович, напрасно-с… даже весьма напрасно: ведь это полное разорение. Сила
уходит, капитал, которого и не нажить… Послушайте меня, старика, опомнитесь. Ведь это похуже крепостного права, ежели уж никакого житья не стало… По душе надо сделать… Мы наказывали, мы и жалели при случае. Тоже в каждом своя совесть есть…
Нюрочка очутилась между двух
огней, потому что и Таисья не
уходила по той же причине.
Когда она
ушла, Женька уменьшила
огонь в висячем голубом фонарике, надела ночную кофту и легла. Минуту спустя вошел Гладышев, а вслед за ним Тамара, тащившая за руку Петрова, который упирался и не поднимал головы от пола. А сзади просовывалась розовая, остренькая, лисья мордочка косоглазой экономки Зоси.
Женщина быстро
ушла, не взглянув на гостью. Сидя на лавке против хозяина, мать осматривалась, — ее чемодана не было видно. Томительная тишина наполняла избу, только
огонь в лампе чуть слышно потрескивал. Лицо мужика, озабоченное, нахмуренное, неопределенно качалось в глазах матери, вызывая в ней унылую досаду.
Ушли они. Мать встала у окна, сложив руки на груди, и, не мигая, ничего не видя, долго смотрела перед собой, высоко подняв брови, сжала губы и так стиснула челюсти, что скоро почувствовала боль в зубах. В лампе выгорел керосин,
огонь, потрескивая, угасал. Она дунула на него и осталась во тьме. Темное облако тоскливого бездумья наполнило грудь ей, затрудняя биение сердца. Стояла она долго — устали ноги и глаза. Слышала, как под окном остановилась Марья и пьяным голосом кричала...
В узеньком коридорчике мелькали мимо серые юнифы, серые лица, и среди них на секунду одно: низко нахлобученные волосы, глаза исподлобья — тот самый. Я понял: они здесь, и мне не
уйти от всего этого никуда, и остались только минуты — несколько десятков минут… Мельчайшая, молекулярная дрожь во всем теле (она потом не прекращалась уже до самого конца) — будто поставлен огромный мотор, а здание моего тела — слишком легкое, и вот все стены, переборки, кабели, балки,
огни — все дрожит…
— Но ты не знал и только немногие знали, что небольшая часть их все же уцелела и осталась жить там, за Стенами. Голые — они
ушли в леса. Они учились там у деревьев, зверей, птиц, цветов, солнца. Они обросли шерстью, но зато под шерстью сберегли горячую, красную кровь. С вами хуже: вы обросли цифрами, по вас цифры ползают, как вши. Надо с вас содрать все и выгнать голыми в леса. Пусть научатся дрожать от страха, от радости, от бешеного гнева, от холода, пусть молятся
огню. И мы, Мефи, — мы хотим…
Проходило восемь минут. Звенел звонок, свистел паровоз, и сияющий поезд отходил от станции. Торопливо тушились
огни на перроне и в буфете. Сразу наступали темные будни. И Ромашов всегда подолгу с тихой, мечтательной грустью следил за красным фонариком, который плавно раскачивался, сзади последнего вагона,
уходя во мрак ночи и становясь едва заметной искоркой.
«Куда и зачем я иду, однако?» — подумал штабс-капитан, когда он опомнился немного. — «Мой долг оставаться с ротой, а не
уходить вперед, тем более, что и рота скоро выйдет из-под
огня, — шепнул ему какой-то голос, — а с раной остаться в деле — непременно награда.
Протопоп опять поцеловал женины руки и пошел дьячить, а Наталья Николаевна свернулась калачиком и заснула, и ей привиделся сон, что вошел будто к ней дьякон Ахилла и говорит: «Что же вы не помолитесь, чтоб отцу Савелию легче было страждовать?» — «А как же, — спрашивает Наталья Николаевна, — поучи, как это произнести?» — «А вот, — говорит Ахилла, — что произносите: господи, ими же веси путями спаси!» — «Господи, ими же веси путями спаси!» — благоговейно проговорила Наталья Николаевна и вдруг почувствовала, как будто дьякон ее взял и внес в алтарь, и алтарь тот огромный-преогромный: столбы — и конца им не видно, а престол до самого неба и весь сияет яркими
огнями, а назади, откуда они
уходили, — все будто крошечное, столь крошечное, что даже смешно бы, если бы не та тревога, что она женщина, а дьякон ее в алтарь внес.
И дальше тысячи
огней, как звезды, висели над водой,
уходя вдаль, туда, где новые
огни горели в Нью-Джерси.
Смотрит и сердится, и посылает своих посланцев с
огнями, которые выплывают наверх и ходят взад и вперед, и узнают что-то, и о чем-то тихо советуются друг с другом, и все-таки печально
уходят в безвестную пучину, ничего не понимая…
Вода около корабля светилась, в воде тихо ходили бледные
огни, вспыхивая, угасая, выплывая на поверхность,
уходя опять в таинственную и страшную глубь…
Разговор был прерван появлением матроса, пришедшего за
огнем для трубки. «Скоро ваш отдых», — сказал он мне и стал копаться в углях. Я вышел, заметив, как пристально смотрела на меня девушка, когда я
уходил. Что это было? Отчего так занимала ее история, одна половина которой лежала в тени дня, а другая — в свете ночи?
Я видел, как черный, в
огнях берег
уходит влево и океан расстилает чистый горизонт, озаренный закатом.
Выбравшись на набережную, Ботвель приказал вознице ехать к тому месту, где стояла «Бегущая по волнам», но, попав туда, мы узнали от вахтенного с баркаса, что судно уведено на рейд, почему наняли шлюпку. Нам пришлось обогнуть несколько пароходов, оглашаемых музыкой и освещенных иллюминацией. Мы стали
уходить от полосы берегового света, погрузясь в сумерки и затем в тьму, где, заметив неподвижный мачтовый
огонь, один из лодочников сказал...
Бубнов. Я говорю — старика-то кто-то уложил… (Шум на сцене гаснет, как
огонь костра, заливаемый водою. Раздаются отдельные возгласы вполголоса: «Неужто?», «Вот те раз!», «Ну-у?», «Уйдем-ка, брат!», «Ах, черт!». «Теперь — держись!», «Айда прочь, покуда полиции нет!» Толпа становится меньше.
Уходят Бубнов, Татарин. Настя и Квашня бросаются к трупу Костылева.)
— Ну, живо! Живо! Вздуешь
огня, сама увидишь, какие такие… Крепче держи его, ребята: извернется —
уйдет; давай кушак… вяжи его.
Должно быть, и подводчикам было жутко. После того как Егорушка убежал от костра, они сначала долго молчали, потом вполголоса и глухо заговорили о чем-то, что оно идет и что поскорее нужно собираться и
уходить от него… Они скоро поужинали, потушили
огонь и молча стали запрягать. По их суете и отрывистым фразам было заметно, что они предвидели какое-то несчастье.
Над ним вспыхнуло и растет опаловое облако, фосфорический, желтоватый туман неравномерно лег на серую сеть тесно сомкнутых зданий. Теперь город не кажется разрушенным
огнем и облитым кровью, — неровные линии крыш и стен напоминают что-то волшебное, но — недостроенное, неоконченное, как будто тот, кто затеял этот великий город для людей, устал и спит, разочаровался и, бросив всё, —
ушел или потерял веру и — умер.
Уходить поздно. Надо находить другой выход. Зная диспозицию нападения врага, вмиг соображаю и успокаиваюсь: первое дело следить за Дылдой и во что бы то ни стало не дать потушить лампу: «темная» не удастся, при
огне не решатся. Болдоха носит бороду — значит, трусит. Когда Болдоха меня узнает, я скажу ему, что узнал Безухого, открою секрет его шапки — и кампания выиграна. А пока буду следить за каждым, кто из чужих полезет к столу, чтобы сорвать лампу. Главное — за Дылдой.
Старое, жестокое и злое
уходило прочь из города, оно таяло во тьме, скрытое ею, люди заметно становились добрее, и хотя по ночам в городе не было
огня, но и ночи были шумно-веселы, точно дни.