Неточные совпадения
— Знаешь, Филипп, —
заговорила она, — я тебя очень люблю и потому скажу только тебе. Я скоро уеду; наверное, уеду совсем. Ты не говори
никому об этом.
Кабанова. Не слыхала, мой друг, не слыхала, лгать не хочу. Уж кабы я слышала, я бы с тобой, мой милый, тогда не так
заговорила. (Вздыхает.) Ох, грех тяжкий! Вот долго ли согрешить-то! Разговор близкий сердцу пойдет, ну, и согрешишь, рассердишься. Нет, мой друг, говори, что хочешь, про меня.
Никому не закажешь говорить: в глаза не посмеют, так за глаза станут.
Ей стало гораздо легче, когда
заговорили о другом и объявили ей, что теперь им можно опять жить вместе, что и ей будет легче «среди своих горе мыкать», и им хорошо, потому что
никто, как она, не умеет держать дома в порядке.
Когда не было
никого в комнате, ей становилось скучно, и она шла туда, где кто-нибудь есть. Если разговор на минуту смолкнет, ей уж неловко станет, она зевнет и уйдет или сама
заговорит.
— Да, помню! Э, черт, помню! Я тебя люблю… Ты этому верь. Тебя
никто не любит, а я люблю; только один я, ты помни… Тот, что придет туда, рябой — это хитрейшая каналья; не отвечай ему, если
заговорит, ничего, а коль начнет спрашивать, отвечай вздор, молчи…
Спросили, когда будут полномочные. «Из Едо… не получено… об этом». Ну пошел свое! Хагивари и Саброски начали делать нам знаки, показывая на бумагу, что вот какое чудо случилось: только
заговорили о ней, и она и пришла! Тут уже
никто не выдержал, и они сами, и все мы стали смеяться. Бумага писана была от президента горочью Абе-Исен-о-ками-сама к обоим губернаторам о том, что едут полномочные, но кто именно, когда они едут, выехали ли, в дороге ли — об этом ни слова.
— Прежде чем объяснить все всякому постороннему человеку, вам не мешало бы посоветоваться со мною, Александр Павлыч, — глухо
заговорил Ляховский, подбирая слова. — Может быть, я не желаю ничьего постороннего вмешательства… Может быть, я не соглашусь посвящать
никого в мои дела! Может быть… наконец…
— Ты уж не обессудь нас на нашем угощенье, —
заговорила Марья Степановна, наливая гостю щей; нужно заметить, что своими щами Марья Степановна гордилась и была глубоко уверена, что таких щей
никто не умеет варить, кроме Досифеи.
Давеча я был даже несколько удивлен: высокоталантливый обвинитель,
заговорив об этом пакете, вдруг сам — слышите, господа, сам — заявил про него в своей речи, именно в том месте, где он указывает на нелепость предположения, что убил Смердяков: „Не было бы этого пакета, не останься он на полу как улика, унеси его грабитель с собою, то
никто бы и не узнал в целом мире, что был пакет, а в нем деньги, и что, стало быть, деньги были ограблены подсудимым“.
Впоследствии Федор Павлович клятвенно уверял, что тогда и он вместе со всеми ушел; может быть, так именно и было,
никто этого не знает наверно и никогда не знал, но месяцев через пять или шесть все в городе
заговорили с искренним и чрезвычайным негодованием о том, что Лизавета ходит беременная, спрашивали и доискивались: чей грех, кто обидчик?
Его привыкли видеть, иногда даже давали ему пинка, но
никто с ним не
заговаривал, и он сам, кажется, отроду рта не разинул.
— Все так, —
заговорил опять Гагин, — но с нею мне беда. Порох она настоящий. До сих пор ей
никто не нравился, но беда, если она кого полюбит! Я иногда не знаю, как с ней быть. На днях она что вздумала: начала вдруг уверять меня, что я к ней стал холоднее прежнего и что она одного меня любит и век будет меня одного любить… И при этом так расплакалась…
За стеклянной дверью порой мелькали в коридоре изумленные лица надзирателей или инспектора, привлеченных странными выкрикиваниями желто — красного попугая… Но, когда Лотоцкий проходил из класса в учительскую, — сдержанный, холодный, неприступный и сознающий свою образцовость, —
никто не решался
заговорить с ним о том, что его класс напоминает порой дом сумасшедших.
— В самом деле, довольно, —
заговорил Луковников. — В самом деле,
никому не страшно. Да как-то оно и нехорошо: вон в борода седая, а говоришь разные пустые слова. Прошлого не воротишь.
И то, о чем
никто не решался
заговорить, ясно вставало у всех в воображении: мрачные переходы, тонкая фигура звонаря с чахоточным румянцем, его злые окрики и желчный ропот на судьбу…
— Послушай, —
заговорила она тихо, — о чем ты плачешь? Ты, верно, думаешь, что я нажалуюсь? Ну, не плачь, я
никому не скажу.
— Какой ты смешной, —
заговорила она с снисходительным сожалением, усаживаясь рядом с ним на траве. — Это ты, верно, оттого, что еще со мной не знаком. Вот узнаешь меня, тогда перестанешь бояться. А я не боюсь
никого.
— Да, да, вы правы; да, я виноват, —
заговорил опять князь в ужасной тоске, — и знаете: ведь она одна, одна только Аглая смотрела на Настасью Филипповну… Остальные
никто ведь так не смотрели.
— И судя по тому, что князь краснеет от невинной шутки, как невинная молодая девица, я заключаю, что он, как благородный юноша, питает в своем сердце самые похвальные намерения, — вдруг и совершенно неожиданно проговорил или, лучше сказать, прошамкал беззубый и совершенно до сих пор молчавший семидесятилетний старичок учитель, от которого
никто не мог ожидать, что он хоть заговорит-то в этот вечер.
Никто никогда не решался с ним говорить из посетителей кондитерской, и он сам ни с кем из них не
заговаривал.
— Ого, шесть дней! —
заговорил он, поворачивая меня лицом к себе. — Шесть дней — много времени. И ты до сих пор
никому еще не разболтал, куда ходишь?
— Не лицам!.. На службе делу хочет выехать! Нельзя, сударь, у нас так служить! — воскликнул он и, встав с своего места, начал, злобно усмехаясь, ходить по комнате. Выражение лица его было таково, что из сидевших тут лиц
никто не решался с ним
заговорить.
— Maman действительно весь этот год чувствовала себя нехорошо и почти
никого не принимала, —
заговорила Полина.
— Право, это странно, —
заговорила вдруг Марья Николаевна. — Человек объявляет вам, и таким спокойным голосом: «Я, мол, намерен жениться»; а
никто вам не скажет спокойно: «Я намерен в воду броситься». И между тем — какая разница? Странно, право.
— Что с тобой? —
заговорили вместе Володя и Дмитрий. —
Никто тебя не хотел обижать.
Мы гуляли с публикой по саду. Содержащиеся в казематах крепости каторжники также гуляли между публикой, позвякивая цепями, и
никто не подходил к ним,
никто не
заговаривал с ними, зная, что этого нельзя, — таков закон.
— Я знаю, что к Шатову пришла жена и родила ребенка, — вдруг
заговорил Виргинский, волнуясь, торопясь, едва выговаривая слова и жестикулируя. — Зная сердце человеческое… можно быть уверенным, что теперь он не донесет… потому что он в счастии… Так что я давеча был у всех и
никого не застал… так что, может быть, теперь совсем ничего и не надо…
До последнего случая он ни разу ни с кем не поссорился и
никого не оскорбил, а уж вежлив был так, как кавалер с модной картинки, если бы только тот мог
заговорить.
По крайней мере густая и чрезвычайно разнородная толпа, его окружавшая, в которой вместе со всяким людом были и господа и даже соборный протопоп, хотя и слушали его с любопытством и удивлением, но
никто из них с ним не
заговаривал и не пробовал его отвести.
— Вот что, — понимаю! — произнесла Людмила и затем мельком взглянула на Ченцова, словно бы душа ее была с ним, а не с Марфиным, который ничего этого не подметил и хотел было снова
заговорить: он
никому так много не высказывал своих мистических взглядов и мыслей, как сей прелестной, но далеко не глубоко-мыслящей девушке, и явно, что более, чем кого-либо, желал посвятить ее в таинства герметической философии.
Что касается до имущественного вопроса, то хотя Тулузов и заграбастал все деньги Петра Григорьича в свои руки, однако недвижимые имения Екатерина Петровна сумела сберечь от него и делала это таким образом, что едва он
заговаривал о пользе если не продать, то, по крайней мере, заложить какую-нибудь из деревень, так как на деньги можно сделать выгодные обороты, она с ужасом восклицала: «Ах, нет, нет, покойный отец мой никогда
никому не был должен, и я не хочу должать!» Сообразив все это, Екатерина Петровна определила себе свой образ действия и не сочла более нужным скрывать перед мужем свое до того таимое от него чувство.
— Ох, сирота, сирота я! —
заговорил он нараспев, будто бы плача, — сирота я горькая, горемычная! С тех пор как разлюбил меня царь, всяк только и норовит, как бы обидеть меня!
Никто не приласкает,
никто не приголубит, все так на меня и плюют! Ой, житье мое, житье нерадостное! Надоело ты мне, собачье житье! Захлесну поясок за перекладинку, продену в петельку головушку бесталанную!
Что это ни на что не похоже, что они в Погорелке
никого не видят, кроме попа, который к тому же постоянно, при свидании с ними, почему-то
заговаривает о девах, погасивших свои светильники, и что вообще — «так нельзя».
Анна Васильевна проснулась; все
заговорили в карете, хотя
никто уже не мог расслышать, о чем шла речь: так сильно гремела мостовая под двумя экипажами и тридцатью двумя лошадиными ногами.
— Кстати, о женщинах, —
заговорил опять Шубин. — Что это
никто не возьмет Стахова в руки? Ты видел его в Москве?
— Ну, Ариша, так вот в чем дело-то, —
заговорил Гордей Евстратыч, тяжело переводя дух. — Мамынька мне все рассказала, что у нас делается в дому. Ежели бы раньше не таили ничего, тогда бы ничего и не было… Так ведь? Вот я с тобой и хочу поговорить, потому как я тебя всегда любил… Да-а. Одно тебе скажу:
никого ты не слушай, окромя меня, и все будет лучше писаного. А что там про мужа болтают — все это вздор… Напрасно только расстраивают.
— Есть и еще, Гордей Евстратыч… —
заговорила она уже смелее. — Помните, как вы ссорились с тятенькой? Ну, кому от этого легче было, —
никому. А помирились — и всем праздник. Вот как Святки-то отгуляли…
Они, видимо, спросонья продрогли и щелкали зубами. Молча им Орлов сунул штоф, и только допив его,
заговорили. Их
никто не спрашивал.
Один Кирша молчал; многим из гостей и самому хозяину казалось весьма чудным поведение незнакомца, который, не будучи приглашен на свадьбу, занял первое место, ел за двоих и не говорил ни с кем ни слова; но самое это равнодушие, воинственный вид, а более всего смелость, им оказанная, внушали к нему во всех присутствующих какое-то невольное уважение; все посматривали на него с любопытством, но
никто не решался с ним
заговорить.
—
Никто не учит, — сухо
заговорил Илья. — Отцы и матери работают. А дети — без призора живут… Неправду вы говорите…
— Н-да, я, брат, кое-что видел… —
заговорил он, встряхивая головой. — И знаю я, пожалуй, больше, чем мне следует знать, а знать больше, чем нужно, так же вредно для человека, как и не знать того, что необходимо. Рассказать тебе, как я жил? Попробую. Никогда
никому не рассказывал о себе… потому что ни в ком не возбуждал интереса… Преобидно жить на свете, не возбуждая в людях интереса к себе!..
— Вот видите, Маклаков, —
заговорил Саша, — у нас
никто не хочет работать серьёзно, с увлечением, а у них дело развивается. Банкеты, съезды, дождь литературы, на фабриках — открытая пропаганда…
— М-м-м… за сны свои, та chere Barbe,
никто не отвечает, — отшутилась m-lle Вера, и они обе весело рассмеялись, встретились со знакомым гусаром и
заговорили ни о чем.
— Слушай! —
заговорила страстным шепотом Анна Михайловна. — Я не могу… Ты
никого не люби, кроме меня… потому что я очень… я ужасно люблю тебя.
— Я все обдумывал одно мое предположение… —
заговорил он, наконец, серьезным и каким-то даже мрачным голосом. — Признаюсь, играть при вас ту роль, которую я играл до сих пор, мне становится невыносимо: тому, что я привязан к вам по чувству, конечно,
никто не поверит.
Чтение смолкло. В комнате послышалось легкое движение; потом настала тишина. Ждали, что
заговорит кто-нибудь из тех, кого привыкли слушать, но
никто не начинал… Дося вопросительно смотрела на меня.
Ах-в, который чуждался меня и Манасеиных, да и всех в гимназии, заметив мою скромность и смиренство, стал со мной
заговаривать и приглашать в свою комнату, даже потчевал своими домашними лакомствами, которые он ел потихоньку от всех; наконец, сказал, что хочет показать мне свой сундук, только таким образом, чтобы
никто этого не знал.
— Узнаем-с, узнаем, Катерина Львовна. Нашей над вами власти
никто не снимал и снять
никто не может… Сами
заговорите…
Татьяна.
Никто не говорит со мной, как я хочу… как мне хотелось бы… Я надеялась, что он…
заговорит… Долго ожидала я, молча… А эта жизнь… ссоры, пошлость, мелочи… теснота… всё это раздавило меня тою порой… Потихоньку, незаметно раздавило… Нет сил жить… и даже отчаяние мое бессильно… Мне страшно стало… сейчас вот… вдруг… мне страшно..
Тогда, например, кто говорил об освобождении крестьян, тот считался образцом всех добродетелей и чуть не гением; они и теперь было задумали применить, в своих рассуждениях тот же тон и ту же мерку… Все засмеялись над ними, потому что в современном обществе считается уже позором до последней степени, если кто-нибудь осмелится
заговорить против освобождения… Да
никто уж и не осмеливается.