Неточные совпадения
Городничий (поднося бумажки).Ровно двести рублей, хоть и
не трудитесь
считать.
Еще подбавил Филюшка…
И всё тут!
Не годилось бы
Жене побои мужнины
Считать; да уж сказала я:
Не скрою ничего!
У батюшки, у матушки
С Филиппом побывала я,
За дело принялась.
Три года, так
считаю я,
Неделя за неделею,
Одним порядком шли,
Что год, то дети: некогда
Ни думать, ни печалиться,
Дай Бог с работой справиться
Да лоб перекрестить.
Поешь — когда останется
От старших да от деточек,
Уснешь — когда больна…
А на четвертый новое
Подкралось горе лютое —
К кому оно привяжется,
До смерти
не избыть!
Стародум(один). Он, конечно, пишет ко мне о том же, о чем в Москве сделал предложение. Я
не знаю Милона; но когда дядя его мой истинный друг, когда вся публика
считает его честным и достойным человеком… Если свободно ее сердце…
Дворянин, например,
считал бы за первое бесчестие
не делать ничего, когда есть ему столько дела: есть люди, которым помогать; есть отечество, которому служить.
Простаков. От которого она и на тот свет пошла. Дядюшка ее, господин Стародум, поехал в Сибирь; а как несколько уже лет
не было о нем ни слуху, ни вести, то мы и
считаем его покойником. Мы, видя, что она осталась одна, взяли ее в нашу деревеньку и надзираем над ее имением, как над своим.
Стародум. О, конечно, сударыня. В человеческом невежестве весьма утешительно
считать все то за вздор, чего
не знаешь.
Г-жа Простакова.
Не трудись по-пустому, друг мой! Гроша
не прибавлю; да и
не за что. Наука
не такая. Лишь тебе мученье, а все, вижу, пустота. Денег нет — что
считать? Деньги есть —
сочтем и без Пафнутьича хорошохонько.
Стародум. Ему многие смеются. Я это знаю. Быть так. Отец мой воспитал меня по-тогдашнему, а я
не нашел и нужды себя перевоспитывать. Служил он Петру Великому. Тогда один человек назывался ты, а
не вы. Тогда
не знали еще заражать людей столько, чтоб всякий
считал себя за многих. Зато нонче многие
не стоят одного. Отец мой у двора Петра Великого…
Одет в военного покроя сюртук, застегнутый на все пуговицы, и держит в правой руке сочиненный Бородавкиным"Устав о неуклонном сечении", но, по-видимому,
не читает его, а как бы удивляется, что могут существовать на свете люди, которые даже эту неуклонность
считают нужным обеспечивать какими-то уставами.
Разума он
не признавал вовсе и даже
считал его злейшим врагом, опутывающим человека сетью обольщений и опасных привередничеств.
Во всяком случае, в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель
считает долгом оговориться, что весь его труд в настоящем случае заключается только в том, что он исправил тяжелый и устарелый слог «Летописца» и имел надлежащий надзор за орфографией, нимало
не касаясь самого содержания летописи. С первой минуты до последней издателя
не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина, и это одно уже может служить ручательством, с каким почтительным трепетом он относился к своей задаче.
Предместник его, капитан Негодяев, хотя и
не обладал так называемым"сущим"злонравием, но
считал себя человеком убеждения (летописец везде вместо слова"убеждения"ставит слово"норов") и в этом качестве постоянно испытывал, достаточно ли глуповцы тверды в бедствиях.
Появлялись новые партии рабочих, которые, как цвет папоротника, где-то таинственно нарастали, чтобы немедленно же исчезнуть в пучине водоворота. Наконец привели и предводителя, который один в целом городе
считал себя свободным от работ, и стали толкать его в реку. Однако предводитель пошел
не сразу, но протестовал и сослался на какие-то права.
Остановились на трех тысячах рублей в год и постановили
считать эту цифру законною, до тех пор, однако ж, пока"обстоятельства перемены законам
не сделают".
Почему он молчал? потому ли, что
считал непонимание глуповцев
не более как уловкой, скрывавшей за собой упорное противодействие, или потому, что хотел сделать обывателям сюрприз, — достоверно определить нельзя.
Тогда он
не обратил на этот факт надлежащего внимания и даже
счел его игрою воображения, но теперь ясно, что градоначальник, в видах собственного облегчения, по временам снимал с себя голову и вместо нее надевал ермолку, точно так, как соборный протоиерей, находясь в домашнем кругу, снимает с себя камилавку [Камилавка (греч.) — особой формы головной убор, который носят старшие по чину священники.] и надевает колпак.
Он видел, что старик повар улыбался, любуясь ею и слушая ее неумелые, невозможные приказания; видел, что Агафья Михайловна задумчиво и ласково покачивала головой на новые распоряжения молодой барыни в кладовой, видел, что Кити была необыкновенно мила, когда она, смеясь и плача, приходила к нему объявить, что девушка Маша привыкла
считать ее барышней и оттого ее никто
не слушает.
Он
считал Россию погибшею страной, в роде Турции, и правительство России столь дурным, что никогда
не позволял себе даже серьезно критиковать действия правительства, и вместе с тем служил и был образцовым дворянским предводителем и в дорогу всегда надевал с кокардой и с красным околышем фуражку.
— Я
не нахожу, — уже серьезно возразил Свияжский, — я только вижу то, что мы
не умеем вести хозяйство и что, напротив, то хозяйство, которое мы вели при крепостном праве,
не то что слишком высоко, а слишком низко. У нас нет ни машин, ни рабочего скота хорошего, ни управления настоящего, ни
считать мы
не умеем. Спросите у хозяина, — он
не знает, что ему выгодно, что невыгодно.
— Простить я
не могу, и
не хочу, и
считаю несправедливым. Я для этой женщины сделал всё, и она затоптала всё в грязь, которая ей свойственна. Я
не злой человек, я никогда никого
не ненавидел, но ее я ненавижу всеми силами души и
не могу даже простить ее, потому что слишком ненавижу за всё то зло, которое она сделала мне! — проговорил он со слезами злобы в голосе.
Тебе низко кажется, что я
считаю деревья в лесу, а ты даришь тридцать тысяч Рябинину; но ты получишь аренду и
не знаю еще что, а я
не получу и потому дорожу родовым и трудовым….
Сама же таинственная прелестная Кити
не могла любить такого некрасивого, каким он
считал себя, человека и, главное, такого простого, ничем
не выдающегося человека.
Однако счастье его было так велико, что это признание
не нарушило его, а придало ему только новый оттенок. Она простила его; но с тех пор он еще более
считал себя недостойным ее, еще ниже нравственно склонялся пред нею и еще выше ценил свое незаслуженное счастье.
Но в это время один дворянин из партии Сергея Ивановича сказал, что он слышал, что комиссия
не поверяла сумм,
считая поверку оскорблением губернскому предводителю.
Это
не мешало ей однако
считать это дело очень важным.
Это было одно из того, что он решил сказать ей. Он решился сказать ей с первых же дней две вещи — то, что он
не так чист, как она, и другое — что он неверующий. Это было мучительно, но он
считал, что должен сказать и то и другое.
В сущности, понимавшие, по мнению Вронского, «как должно» никак
не понимали этого, а держали себя вообще, как держат себя благовоспитанные люди относительно всех сложных и неразрешимых вопросов, со всех сторон окружающих жизнь, — держали себя прилично, избегая намеков и неприятных вопросов. Они делали вид, что вполне понимают значение и смысл положения, признают и даже одобряют его, но
считают неуместным и лишним объяснять всё это.
— И думаю, и нет. Только мне ужасно хочется. Вот постой. — Она нагнулась и сорвала на краю дороги дикую ромашку. — Ну,
считай: сделает,
не сделает предложение, — сказала она, подавая ему цветок.
Всё это делалось
не потому, что кто-нибудь желал зла Левину или его хозяйству; напротив, он знал, что его любили,
считали простым барином (что есть высшая похвала); но делалось это только потому, что хотелось весело и беззаботно работать, и интересы его были им
не только чужды и непонятны, но фатально противоположны их самым справедливым интересам.
— Больше восьмисот. Если
считать тех, которые отправлены
не прямо из Москвы, уже более тысячи, — сказал Сергей Иваныч.
Дарья же Александровна
считала переезд в деревню на лето необходимым для детей, в особенности для девочки, которая
не могла поправиться после скарлатины, и наконец, чтоб избавиться от мелких унижений, мелких долгов дровлнику, рыбнику, башмачнику, которые измучали ее.
Агафья Михайловна, которой прежде было поручено это дело,
считая, что то, что делалось в доме Левиных,
не могло быть дурно, всё-таки налила воды в клубнику и землянику, утверждая, что это невозможно иначе; она была уличена в этом, и теперь варилась малина при всех, и Агафья Михайловна должна была быть приведена к убеждению, что и без воды варенье выйдет хорошо.
— Ты пойми ужас и комизм моего положения, — продолжал он отчаянным шопотом, — что он у меня в доме, что он ничего неприличного собственно ведь
не сделал, кроме этой развязности и поджимания ног. Он
считает это самым хорошим тоном, и потому я должен быть любезен с ним.
Раздражение, разделявшее их,
не имело никакой внешней причины, и все попытки объяснения
не только
не устраняли, но увеличивали его. Это было раздражение внутреннее, имевшее для нее основанием уменьшение его любви, для него — раскаяние в том, что он поставил себя ради ее в тяжелое положение, которое она, вместо того чтоб облегчить, делает еще более тяжелым. Ни тот, ни другой
не высказывали причины своего раздражения, но они
считали друг друга неправыми и при каждом предлоге старались доказать это друг другу.
Но любить или
не любить народ, как что-то особенное, он
не мог, потому что
не только жил с народом,
не только все его интересы были связаны с народом, но он
считал и самого себя частью народа,
не видел в себе и народе никаких особенных качеств и недостатков и
не мог противопоставлять себя народу.
— Итальянская бухгалтерия, — сказал иронически помещик. — Там как ни
считай, как вам всё перепортят, барыша
не будет.
— Нет, позволь; но если ты
считаешь, что это неравенство несправедливо, то почему же ты
не действуешь так…
Левин думал о евангельском изречении
не потому, чтоб он
считал себя премудрым.
Но Алексей Александрович
не чувствовал этого и, напротив того, будучи устранен от прямого участия в правительственной деятельности, яснее чем прежде видел теперь недостатки и ошибки в деятельности других и
считал своим долгом указывать на средства к исправлению их. Вскоре после своей разлуки с женой он начал писать свою первую записку о новом суде из бесчисленного ряда никому ненужных записок по всем отраслям управления, которые было суждено написать ему.
Она знала тоже, что действительно его интересовали книги политические, философские, богословские, что искусство было по его натуре совершенно чуждо ему, но что, несмотря на это, или лучше вследствие этого, Алексей Александрович
не пропускал ничего из того, что делало шум в этой области, и
считал своим долгом всё читать.
— Я полагаю, что муж передал вам те причины, почему я
считаю нужным изменить прежние свои отношения к Анне Аркадьевне, — сказал он,
не глядя ей в глаза, а недовольно оглядывая проходившего через гостиную Щербацкого.
Она всё еще говорила, что уедет от него, но чувствовала, что это невозможно; это было невозможно потому, что она
не могла отвыкнуть
считать его своим мужем и любить его.
Нет, уж извини, но я
считаю аристократом себя и людей подобных мне, которые в прошедшем могут указать на три-четыре честные поколения семей, находившихся на высшей степени образования (дарованье и ум — это другое дело), и которые никогда ни перед кем
не подличали, никогда ни в ком
не нуждались, как жили мой отец, мой дед.
— Входить во все подробности твоих чувств я
не имею права и вообще
считаю это бесполезным и даже вредным, — начал Алексей Александрович. — Копаясь в своей душе, мы часто выкапываем такое, что там лежало бы незаметно. Твои чувства — это дело твоей совести; но я обязан пред тобою, пред собой и пред Богом указать тебе твои обязанности. Жизнь наша связана, и связана
не людьми, а Богом. Разорвать эту связь может только преступление, и преступление этого рода влечет за собой тяжелую кару.
Он
не любил его вообще, теперь же
считал его самым опасным соперником, и ему досадно стало на него, что он проскакал мимо, разгорячив его лошадь.
«Избавиться от того, что беспокоит», повторяла Анна. И, взглянув на краснощекого мужа и худую жену, она поняла, что болезненная жена
считает себя непонятою женщиной, и муж обманывает ее и поддерживает в ней это мнение о себе. Анна как будто видела их историю и все закоулки их души, перенеся свет на них. Но интересного тут ничего
не было, и она продолжала свою мысль.
— Мне?
Не смела? Если бы ты знала, как я… Я
считаю…
Но дело в том, ― она, ожидая этого развода здесь, в Москве, где все его и ее знают, живет три месяца; никуда
не выезжает, никого
не видает из женщин, кроме Долли, потому что, понимаешь ли, она
не хочет, чтобы к ней ездили из милости; эта дура княжна Варвара ― и та уехала,
считая это неприличным.
Он презирал дворянство и
считал большинство дворян тайными, от робости только
не выражавшимися крепостниками.